- Ваш молодой дирижер превосходен, я от него в восторге. Он как будто колдовством подчиняет себе оркестр. Боже мой, он же при этом почти не двигается! Не то что старый дилетант вроде меня, который мучается, дергается, прыгает и пританцовывает. Он не делает ни одного лишнего движения, он ведет себя совершенно спокойно, захватывающе спокойно, и при этом заставляет оркестр то греметь, как тысяча иерихонских труб, то нежно ворковать, как… ну как? Как голубка, и потом утихать с такой сладостью… От этого же дух захватывает! Вы вообще понимаете, как вам с ним повезло?
- Мы очень даже понимаем, как нам с ним повезло! - Все господа, присутствующие в директорской ложе, немедленно оживились. - Артур Никиш - это наша гордость и надежда, - объяснил простодушный старик Райнеке.
А Мартин Краузе заявил:
- Нет ни одного исполнителя позднего Вагнера, который смог бы с ним соперничать, - нет, даже фон Бюлов не смог бы! - воскликнул он, вызывающе оглядывая присутствующих. - Фон Бюлов выламывается. Артур Никиш хранит священное спокойствие.
В антракте Петр Ильич попросил отвести его к дирижеру. Никишу было от силы лет тридцать от роду, он был хрупкого телосложения, с бледным лицом и сияющими глазами.
- Мне стыдно, - обратился Петр Ильич к молодому дирижеру. - Мне очень стыдно, дорогой друг. Да, у меня хватило наглости выступить перед публикой в качестве дирижера. Вот вы - вы настоящий дирижер!
Молодой дирижер Артур Никиш, бледное лицо которого обрамляли темные волосы и темная борода, ответил Петру Ильичу низким поклоном. Медленно выпрямляясь, он произнес:
- Это для меня большая честь - лицом к лицу встретиться с автором "Евгения Онегина" и Четвертой симфонии.
Петр Ильич слегка покраснел.
- Вам знакомы мои произведения… - торопливо заговорил он. - Я рад, что вы упомянули именно Четвертую симфонию. Она не совсем никудышная, нет, не совсем… - Потом он добавил так тихо, как будто его замечание было предназначено для одного только Артура Никиша: - Между прочим, это не последнее мое слово, ни в коем случае не последнее.
Прощаясь с Никишем, Петр Ильич почувствовал, что пожимает руку другу, причем не одному из тех друзей, которых приобретаешь и теряешь в быстротечной смене симпатий и пристрастий, которые неожиданно появляются и могут так же неожиданно исчезнуть, а настоящему другу, другу по работе, то есть связанному с конструктивно прочной, не подвластной случаю, неизменной стороной личности Петра Ильича.
На следующий вечер общество Листа организовало концерт произведений Чайковского в старом зале "Гевандхаус". Это было не особенно представительное помещение, выделенное для нужд современного искусства в Лейпциге, поскольку область деятельности общества Листа охватывала все смелое, новое, еще не ставшее классическим. Старый зал "Гевандхаус" был маленьким, неудобным и неухоженным. Однако критик Краузе с гордостью сообщил Петру Ильичу, когда тот снимал шубу в артистической: "В этом зале бывали Мендельсон и Шуман. Видите ли, маэстро, - добавил он, самодовольно поглаживая свою бородку, - наше общество Листа было основано всего три года тому назад, но у него уже есть постоянная и преданная публика. Зал переполнен". Критик Краузе считался наряду с Артуром Никишем и Александром Зилоти одним из основных покровителей общества.
На посвященный Чайковскому вечер был приглашен скрипач Халир из Веймара. Он исполнял тот самый концерт ре-мажор, который был отвергнут Ауэром и за который заступился Бродский. Публика, собравшаяся в старом зале "Гевандхаус" и большей частью состоявшая из молодежи, неистовствовала в восторженном предвкушении произведения, которое Ханслик окрестил "вонючим". Когда после вступительной части зал разразился бурными аплодисментами, Петр Ильич, занявший место рядом с оркестром, шепотом на ухо повторил текст всем известной и ненавистной рецензии своему соседу, а соседом этим был Григ.
Триумф скрипача Халира стал неоспоримым после блестящей каденции, являющейся кульминацией первой части, в которой смело выделяющийся в сольной партии инструмент одерживает блестящую победу в пылкой схватке с коллективом оркестра. Успех всего концерта был обеспечен бурным триумфом первой части. Публика аплодировала стоя, восторженно подняв вверх руки. Лакей внес в зал огромный венок. Петр Ильич не знал, куда его девать. На широкой красной ленте золотыми буквами были выведены слова: "Русскому мастеру". Нет, эта молодая требовательная немецкая публика не сочла игривую легкость быстрых мелодий и печальную лирику медленных мотивов тривиальной и несерьезной. Их не смутило ни щебетание флейты и кларнета во второй части, ни озорная легкость финала. В городе, где царят торжественно-серьезные музыкальные традиции, люди все-таки способны к восприятию этой пока еще полумеланхолической, но уже окрыленной новизной исцеления музыки.
Ведь Чайковский писал скрипичный концерт в момент исцеления. Ах, как обуревали его сердце бесчисленные воспоминания, когда он смущенно раскланивался в благодарность за необыкновенный прием, оказанный ему восторженной молодежью в чужой стране! Сколько всего случилось, прежде чем он начал работать над скрипичным концертом - но не нужно об этом! Не нужно вспоминать о мучительной катастрофе непродолжительного брака - он был всего лишь прелюдией. Главное было потом - потом была музыка. Нужно вспоминать не о боли, которую предстояло превратить в музыку, а только о том, как это самое превращение на несколько недель стало естественной и захватывающей, прекрасной и целебной потребностью; о неделях, проведенных на Женевском озере, - это было в 1878 году - о неделях, которые последовали за бегством от огромного, безумного, позорного скандала. О ласковый свет той прохладной весны, о нежные цветы среди тающего снега! Окна гостиничного номера выходили на озеро. Когда он писал, его окружала вода и сияющие горы, а позорная катастрофа осталась где-то далеко. Какое благо - иметь возможность искупить свой позор, свой скандальный провал, суметь изъять его из памяти, откупиться и забыть его, превратив его в музыку! Недели работы, а потом - длительные обсуждения и репетиции с дорогим Котеком, переработка первой части и новое анданте, созданное вместе с Котеком. Милому Котеку не суждено было сыграть скрипичный концерт, он казался ему слишком сложным. Может быть, он был уже так болен, что не справился бы. "Но я знаю, - думал Петр Ильич, - что он ему нравился. А теперь на сцене стоит Халир и раскланивается. Жизнь продолжается…"
И концерт продолжался. Исполнялось фортепианное трио ля-минор, "посвященное великому артисту", и, когда виолончель затянула скорбную песню элегии, у Петра Ильича было время и повод заглянуть в глубину своей души, где хранились воспоминания. Ведь "великим артистом" был не кто иной, как друг Николай Рубинштейн, незаменимый - да, поистине незаменимый, несмотря на все свои странности и сложность характера: грубость, необузданный темперамент, педантизм и бесконечное всезнайство. Петр Ильич был стольким ему обязан, что не мог не простить ему всего этого. Теперь звуки печальной темы первой части казались отзвуками скорби его сердца, и Петр Ильич прислушивался к ним в оцепенении. Он неподвижно сидел между Эдвардом и Ниной, под взглядами любопытной и навязчивой публики - стареющий, причем преждевременно стареющий человек, - он сидел, склонив голову под тяжестью воспоминаний, полных горечи, переложенной на ноты. К сожалению, превращение не всегда полностью удавалось, иногда сокровенный и тонкий процесс осквернялся примесями, приходилось идти на уступки в погоне за эффектами, и в наказание оставался осадок, остаток нерастворенной, непревращенной реальности с привкусом горечи, как от целебного зелья.
Вторая часть с ее искусными вариациями возрождала из прошлого картины, казавшиеся навсегда утерянными. В какое изобилие красоты, выстраданной сердцем и просчитанной разумом, превратились эти отдающие горечью воспоминания! Сидящий сгорбившись автор по праву мог собой гордиться, и в сердце его, несмотря на тоску, действительно затеплилась гордость. "Дорогой Николай может быть доволен посвященным ему произведением, - подумал он. - Может быть, он снова стал бы ворчать и придираться и отказываться от посвящения, как тогда, с фортепианным концертом, когда я так на него рассердился? Нет-нет, на этот раз он не возражал бы. А может быть, он сейчас откуда-нибудь слушает и ухмыляется, ведь он большой знаток. Как хорошо они играют в честь "великого артиста"! Это уже не камерная музыка, а симфония для трех инструментов - такой у нее размах. На этот раз ворчать и ругаться на меня ты не должен, старина Николай: это достойный тебя памятник, ты уж согласись!"
Они упоительно играли вместе: молодой пианист Зилоти, скрипач Халир и виолончелист Шрёдер, которого Петр Ильич знал по Москве. Безукоризненное лицо Зилоти сияло от знаменательности момента и благоговейной, предельной сосредоточенности. "Он же озвучивает мои преображенные воспоминания, - взволнованно подумал Петр Ильич. - Разве он не должен в этот момент быть мне близок? Но, когда он закончит играть, он снова станет прекрасным незнакомцем. Его же волнуют не мои воспоминания как таковые, а результат их преобразования, то есть та формула, в которую я их упорядочил…"
На следующий день Петр Ильич пригласил Эдварда и Нину Григ к себе в гостиницу на завтрак.
- Вот вы где, дети мои! - приветствовал он симпатичную пару, когда они встретились в вестибюле.
- Почему же мы дети, батюшка Чайковский? - поинтересовался Григ, вокруг светлых глаз которого заиграли добродушные морщинки.
- Ах, вам еще не рассказали? - рассмеялся Петр Ильич. - Бродский мне еще вчера, во время концерта, в антракте, поведал одну историю. Мы же втроем сидели вместе на виду у публики, так вот Бродский слышал, как одна местная дама, указывая на нас, внушала своей дочери: "Видишь, Луиза, там сидит Чайковский со своими детьми", - а дети - это были вы!
Все от души расхохотались.
- На самом деле это очень печально, - сказал Петр Ильич, подавая руку госпоже Григ. - Я всего на пару лет старше Эдварда - мне и пятидесяти нет, а меня принимают за его отца. Иногда я сам ужасаюсь, когда смотрюсь в зеркало. Это так жутко и отвратительно, насколько быстро человек меняется, день ото дня, совсем этого не замечая. Всего пару лет тому назад я выглядел совсем иначе. Когда я смотрю на свои фотографии того времени, я думаю: "Незнакомый молодой человек".
Chef de réception провел их к столику в углу ресторана.
- Если бы меня всю жизнь сопровождала такая женщина, как вы, дорогая госпожа Нина, тогда и дела мои обстояли бы совсем иначе, и сохранился бы я лучше. Это, должно быть, чудесно, иметь такую жену. - Он говорил очень серьезно, и синие глаза его мимолетным облаком заволокла тоска. - Я завидую вам, Григ.
- Лучше просто не сыскать! - Петр Ильич наслаждался певучим акцентом, с которым говорил Григ. - Без нее я бы в жизни ничего не достиг; это была бы короткая и бессмысленная жизнь.
Его жена Нина сильно покраснела.
- Ну что ты болтаешь, Эдвард! - воскликнула она, неодобрительно качая головой. - Ты был уже в рассвете славы, когда взял меня к себе. Ты уже был большим человеком, а я - маленькой деревенской кузиной, которая научилась исполнять твои песни.
Звук ее голоса, акцент, с которым она говорила, сильно напоминал голос ее мужа. "Как они друг на друга похожи!" - подумал Петр Ильич.
- Нина Хагеруп никогда не была маленькой кузиной. Даже когда ты пела для меня в первый раз, ты уже была великой артисткой. А я был болен и удручен. Без тебя я бы тогда пропал, - ласково выговаривал Григ.
- Ах, Эдвард, Эдвард! - отмахивалась его миниатюрная жена, и обрамленное седыми волосами детское личико покраснело еще больше. Петру Ильичу показалось, что их нежный спор напоминает щебетание двух пташек, пересвистывающихся в гнезде или чирикающих наперебой, рассевшись по веткам.
- Это чудесно, когда люди так подходят друг другу, - тихо сказал он. - Вы одной крови, оба преисполнены одной и той же любви к прекрасному, и при этом вы - мужчина и женщина: большей близости двух людей просто невозможно себе представить.
Меню было составлено с большой тщательностью. Петр Ильич обожал принимать гостей и уделял много времени выбору вин и блюд.
- Вы нас балуете, - сказала Нина. Эдвард поддержал ее почти тем же голосом и с похожей интонацией.
- Вы любите приезжать в Лейпциг? - поинтересовался Чайковский.
- Я чувствую себя здесь почти как дома, - объяснил Григ. - Я же в молодости долгое время здесь жил.
- Верно! - вспомнил Чайковский, - вы же здесь учились.
- А теперь я неохотно покидаю Скандинавию, - светлые глаза Грига вглядывались в стену за спиной Петра Ильича, как будто искали там нечто знакомое: любимый пейзаж, который неожиданно мог появиться за гипсовыми орнаментами. - Вы нас обязательно должны там хоть раз навестить, дорогой Чайковский, - добавил он.
- Да, вы обязательно должны к нам приехать! - откликнулась госпожа Григ, как журчащее эхо.
- Ваш дом ведь далеко на севере, где-то около Бергена? - спросил Петр Ильич.
- Местечко называется Тролльдхауген, - ответил Григ, - горка троллей - вы же знаете, что такое тролль? Домик очень скромный. Но как там красиво!
- Да, там так прекрасно! - откликнулось журчащее эхо.
- С Лейпцигом у меня связано много добрых воспоминаний, - задумчивые глаза Грига, обрамленные забавными морщинками, смотрели вдаль. - Я был так молод и неопытен, когда приехал сюда. Сколько было неизгладимых впечатлений! Я до этого вращался только в мелкобуржуазных кругах. Да, наши скандинавские города чудесны, но юноше, преисполненному жажды деятельности, - понимаете, настоящей деятельности - такому у нас быстро становится тесно. В наших прекрасных городах душно, все друг про друга всё знают, сплошные интриги, зависть и ненависть и отвратительный эгоизм. Нет-нет, в таких условиях юноша, преисполненный жажды деятельности, зачахнет. А здесь меня коллективно воодушевляли. Здесь были и музыкальные кружки, и дружеская критика, и великие учителя.
Госпожа Григ ревностно внимала словам своего мужа и кузена, как будто слышала их впервые, а иногда беззвучно шевелила губами, повторяя сказанные им слова, и одобрительно кивала.
Григ рассказывал о студенческих годах в Лейпциге: о больших концертах, о встречах, об огромном влиянии, которое оказали на его молодой талант мастерство Мендельсона и мелодии Роберта Шумана.
- Уле Бюлль был инициатором моей поездки сюда, - рассказывал он. - Уле Бюлль - это наш король скрипачей.
При упоминании этого имени, от которого веяло таинственной силой, как от северных легенд, госпожа Григ тихо рассмеялась серебристым восторженным смехом.
- Я с ним не встречался, - признался Петр Ильич. - Он, говорят, был удивительным человеком.
- Еще каким удивительным человеком он был! - Лицо Эдварда Грига как будто просветлело, преисполненное благоговения при мысли о выдающемся музыканте. - Несомненно, он был одного калибра с Паганини, его учителем. Мне довелось ему играть, я тогда был еще совсем мальчиком. Я до сих пор помню, что руки у меня были мокрые и онемевшие от волнения. Могущественный Уле Бюлль обращался со мной довольно грубо, но под конец он пробурчал: "Из тебя выйдет толк, парень!" Потом он объяснил моим родителям, что мне следует учиться в Лейпциге. А таким, как Уле Бюлль, не противоречат.
Григ продолжал рассказывать о великих норвежских музыкантах, а его жена Нина беззвучно вторила ему, по-детски шевеля губами. Он рассказывал о том, как Уле Бюлль в Париже прыгнул в Сену от отчаяния, потому что у него украли его драгоценную скрипку; как потом нашлась богатая дама, которая подарила ему еще более ценный инструмент, за который он всю свою жизнь дрожал. Это был его фетиш, но приносил ему одни несчастья. Скрипку украли в Америке. Уле Бюлль пустился в отчаянную погоню за ворами.
- По крышам, - сообщил Григ торжественным, почтительным тоном, которым предки его, наверное, рассказывали вечером у костра героические легенды, - по крышам через весь Нью-Йорк он, говорят, гнался за ворами, пока наконец не догнал их и не отнял у них свою скрипку. Да, и во время кораблекрушения в Тихом океане скрипка у него, конечно, была с собой, та самая волшебная скрипка, с помощью которой он околдовал весь мир. Когда корабль уже горел и волны захлестывали палубу, он со скрипкой под мышкой прыгнул в море. Может быть, он тогда что-нибудь сыграл разбушевавшимся волнам, так что они затихли и успокоились - по крайней мере он спасся сам и спас свой инструмент… Еще какой он был удалой малый! - воскликнул Григ, а его Нина в подтверждение беззвучно зашевелила губами. - Я таращился на него как на полубога, когда мы познакомились. Он был лживым полубогом. Да, он рассказывал небылицы, он, конечно, врал, но врал он блестяще. Он был выдающейся личностью, - завершил Эдвард, - и отличался огромной национальной гордостью. Когда он основал "Национальный театр" в Бергене - сколько было восторга и шума и радости! Норвежский национальный театр - нам всем казалось, что сбылась наша заветная мечта, но, наверное, это было преждевременно - преждевременно, как всегда преждевременно! Последовали и сложности, и интриги, и катастрофы, денег не хватило, в газетах писали всякие глупости, и в итоге Уле Бюлль обратился в бегство, рыча от ярости, как потерпевший поражение воин.
Григ молчал, Нина кивала, Петр Ильич растроганно смотрел на них.
- Но нашу национальную музыку, - сказал Григ, - ее у нас никто отнять не смог, и никакая интрига не способна была заглушить ее мелодии. Мы нашли ее, когда были еще совсем молоды, нашу скандинавскую мелодию! - Он обратил свое слегка раскрасневшееся от прилива энтузиазма лицо к Петру Ильичу. - Ну вам-то это наверняка понятно, дорогой мой Чайковский! - воскликнул он. - Вам это должно быть целиком и полностью понятно. Вы же для России создали то, что мы с несколькими единомышленниками имели счастье создать для Норвегии, что сейчас, возможно, молодому Дворжаку суждено создать в Праге для Чехии, - вы подарили России национальную музыку.
Петр Ильич, как будто стыдясь, склонил голову: "Вы меня в это не впутывайте!" И, опустив глаза, как человек, выслушавший комплимент, которого не достоин, он стал вспоминать все упреки и оскорбления, которые ему приходилось читать и выслушивать в Москве и в Петербурге: что музыка его не достоверная, не подлинная, не патриотическая; что она безликая, чопорная, слишком западная, продукт безбожного влияния еврейского музыканта Антона Рубинштейна - совсем не русская музыка. А подлинные, достоверные - это так называемая "Могучая кучка" - пять композиторов, которые начинали с народных песен и так ничему больше и не научились. И уж самый наидостовернейший из них - это Мусоргский, патетический гений, пьяница, исконный россиянин, выходец из народа, которого Чайковский окрестил "буйным дилетантом".
- Вы меня не впутывайте! - попросил Чайковский.
Но Эдвард Григ уже вернулся к теме Норвегии.