Вот и буерак, значит, Орлик правильно идет. Ещё версты три - и зимовник. Под кривой обгорелой вербой Максим остановился. Вытащил бутылку. В ней ещё оставалось глотка два горилки. Когда уже второй глоток был во рту, Максим вспомнил о лошади. Вылил горилку изо рта на рукавицу и протер лошади ноздри, заснеженную грудь. "Сейчас тронемся, - думал он. - Не надо было выезжать из Сечи. Хлопцы, наверное, сидят у огня. Хрен рассказывает разные случаи. А кухарь уже и еду подает. Только почему он так смешно одет?.." Вдруг Максим открыл глаза от какого-то толчка. Орлик наклонил голову и толкал его мордой в плечо…
Из хаты выбежала Оля, а с нею какой-то незнакомый Максиму белоголовый мальчик.
- Дядя пришел. А это Петрик, я вам говорила про него. И дидусь у нас.
Максим погладил детей по белокурым головкам и взял их за плечи.
- Бегом в хату, еще простынете. Мама, я скоро вернусь. Вы не убивайтесь так сильно.
Зализняк вышел на улицу.
"Не убивайтесь". А жгучая горечь схватила за сердце. Казалось, будто потерял близкого.
"Куда идти? В управу? Там и атаман городовой. Может, он бы помог, когда-то атаман был неплохим человеком".
Из управы, громко разговаривая, выходили несколько человек. Они поздоровались с Максимом и, не задерживаясь, пошли дальше.
- С кем это он так? - спросил один из них.
- Известно, с кем, - ответил другой. - С крамарём и монопольщиком. Каждый божий день хлещут.
- Отчего им не пить, когда их доля спит, - вставил ещё кто-то.
"Не про атамана ли городового?" - подумал Зализняк. Он знал, что атаман чуть ли не каждый день находит утешение в горилке.
Год тому назад утонул в Тясмине его единственный сын. Больная атаманова жена после такого несчастья жила недолго, её он схоронил через несколько недель после смерти сына. Городовой атаман, когда-то заботливый хозяин, забросил хозяйство и стал пить. Поили горилкой атамана дуки, а за его спиной вершили свои дела.
Когда Максим зашел в управу, городовой атаман сидел за столом и, подперев голову руками, монотонно тянул:
Давив, давив - не тече,
Коло серця пече.
- Семен Гнатович, - коснулся плеча атамана Максим.
Тот посмотрел мутными, непонимающими глазами и затянул снова:
Давив, давив - не тече..
- Семен! - Из соседних дверей высунулась голова Загнийного. - Ты не…
Увидев Максима, Загнийный мигом исчез. Зализняк толкнул двери, пошел вслед за ним. При его появлении писарь, который, наклонившись, рылся в столе, выпрямился.
- Чего, по какому делу? Я уже сейчас ухожу, - забормотал он и начал складывать бумаги.
- Знаешь хорошо, писарь, по какому я делу пришел.
- Я по закону. С сотским приходил. Коня всё равно уже нет у меня. Не подходи! - настороженно крикнул Загнийный, шаря глазами в ящике.
Вдруг Максим молниеносно прыгнул вперед, толкнул стол так, что он опрокинулся, и схватил писаря за грудь.
- За коня хотел пулей отплатить? - Он кивнул головой на перевернутый стол, из которого вместе с бумагами выпал и валялся около ножки пистолет - Крыса беззубая. - Он с разгона ударил писаря головой об стену. - Цыц! Посмей только пикнуть!
Но Загнийный и так не кричал. В его хмельных глазах застыл ужас, рот был широко открыт, и в нем что-то клокотало, словно в заслюнявленной трубке. Перед ним был тот Максим, которого боялись трогать не только они, сынки медведовских богатеев, но и гайдуки с панского фольварка. Навсегда запомнил писарь, как когда-то давно Максим, будучи моложе его лет на десять, бил Загнийного посреди улицы за то, что тот сказал, кто выпустил из попова пруда в речку рыбу.
- Ещё пять рублей дам, дай вытащить из кармана, - наконец пролепетал Загнийный.
- Конь где? - ещё сильнее прижал его Максим.
- Нету сейчас, у Ивана, в городе.
Максим ударил писаря в подбородок дважды подряд, встряхнул его в руках так, что у того голова дернулась, как привязанная, и бросил его на стул. Стул не выдержал, и писарь полетел на пол. Максим хотел уже идти, но его взгляд упал на пистолет. Чтобы Загнийный не выстрелил в спину, он поднял с пола пистолет и, согнув пополам, швырнул его в писаря, а сам быстро пошел к двери. В соседней комнате городовой атаман так же протяжно гудел одни и те же слова:
Давив, давив - не тече…
Коло серця пече…
Дома Максим кинул на сундук шапку и, не раздеваясь, сел на скамью. Подошла Оля, склонилась к нему на колени, глянув большими серыми глазами, и глубоко вздохнула. Видя, как девочка изо всех сил старается выразить ему свое сочувствие, Максим не мог не улыбнуться.
- Чего ты, Оля, вздыхаешь, будто последнее испекла?
- Дядько такой опечаленный. И с дидусем не здоровается.
Только теперь Зализняк увидел в углу на лежанке слепого деда. Двойной сизоватый шрам на лбу сразу напомнил ему, где он его встречал - на Запорожье.
- Доброго здоровья, диду Сумный, - поднялся со скамьи Максим. - Какими судьбами это вы сюда пожаловали?
- Здорово, здорово, сынок. Я везде брожу. Ты, знать, хозяином этой хаты будешь?
- Бабушка Устя - мама дяди Максима. А я его племянница, - пояснила Оля. - Дедушка, правду Петрик говорит, что у вас шрам от сабли турецкой? Вы гетманшу из ясыра выручали?
- Правда, внученька.
- Я тебе, Оля, петушка принес, - вспомнил вдруг Максим.
Он хотел его достать, но, взглянув на руки, которыми только что бил писаря по лицу, отвернул полу кожуха и подставил карман. - Возьми, разделите его с Петриком.
Управившись с петушком, Оля и Петрик ещё немного повертелись в хате, а потом оделись и побежали кататься на санках. Кобзарь слез с лежанки и пересел на скамью.
- Мать говорила, ты к писарю пошел. Был у него?
- Был.
- И что же?
- Ничего. Раза два дал ему в морду.
Максим снял тулуп.
- О какой гетманше вы говорили?
- Это про шрам? Какая там гетманша! Это Петрик всем говорит, будто я саблей раненный. Сам-то он знает, от чего увечье. Петрик - умный хлопчик. Как бы это сказать? - дед Сумный усмехнулся. - Цену мне набивает. В самом же деле пан меня с хоров спустил. В панских музыкантах был я, на скрипке играл. Уперся однажды пьяный пан, чтобы мы экосез какой-то играли. А из нас никто не знал, что это такое…
- Дядя, помогите нам Бушуя запрячь, - вбежала в хату Оля.
- Не боишься, уже забыла, как он тебя на конюшню завез? Ну идем, ладно.
Огромный белолобый Бушуй стоял за кучей навоза и махал хвостом. Пес был не их, а дядьки Карого, соседа.
- Бушуй, иди сюда, - позвал Максим.
Хитрый пес ещё льстивее замахал хвостом, однако с места не сдвинулся.
- Знаете, что он хочет сказать? - спросил Максим Олю и Петрика. - "Ищите кого поглупее". Он уже санки приметил. Давайте хоть я вас прокачу.
Дети радостно повалились на салазки. Зализняк сначала провез их по садику, потом в конец огорода, откуда уже начинался спуск к Тясмину. Разогнал санки и сам вскочил на них.
Ударил в лицо ветер, обдал снежной пылью. Уже почти на берегу санки наскочили на бугорок и опрокинулись. Перекатываясь друг через друга, Максим, Оля и Петрик попадали в снег. Дети ещё не успели опомниться, как Максим схватил санки и стал подниматься в гору. Петрик и Оля бросились следом. Максим дал догнать себя уже на горе. Он ещё раз провез детей по саду, подвез ко двору и опрокинул в сугроб. Петрик и Оля гнались за ним до самых дверей, целясь в его широкую спину снежками. Максим обмел в сенях ноги, но в хату заходить не спешил. Прислонился к дверному косяку, задумался… Сегодня он должен был снова возвращаться в монастырь.
"Уйти, не повидавшись с Оксаной? А зайдешь - у них может кто-нибудь быть".
Однако Максим чувствовал, что не пойти не сможет. Так и не решив окончательно, как быть, он, не заходя в хату, вышел на улицу. Пошел не берегом, а через гору, чтобы пройти мимо Оксаниного двора, будто возвращаясь откуда-то. Чем дальше, тем больше замедлял шаги Максим. Хотя было ещё рано, в Оксаниной хате уже светилось. Максим на мгновение остановился около ворот.
"А если там кто-нибудь чужой? Что я скажу, зачем пришел…"
Максим пошел тропинкой к берегу. Около колодца остановился, достал обледеневшим, на длинной жерди корцем воды, выпил несколько глотков.
- Доброго здоровья, пивши.
Максим сразу узнал голос Оксаны.
- Чернявую любивши.
Оксана сняла с руки ведро, поставила за колодцем.
- Наверное, не очень любивши. Две недели не виделись, а ему безразлично. Хорошо, что я в окно увидела. Пойдем к нам, тут неловко стоять. Будто нам по пятнадцать лет.
- У вас есть кто-нибудь?
- Дядина с хлопцем. А ты чего испугался?
- Не пойду я. Проводи меня немного.
Когда дошли до верб, обступивших стежку, Максим круто повернулся. Оксана от неожиданности натолкнулась на него, ступила в снег, но Максим поднял её под руки и, словно ребенка, поставил на стежку. Она прижалась к нему, спрятала свою руку в его рукаве.
- Какие у тебя пальцы холодные, давай и другую, - проговорил Максим. - Снова нам приходится любовь красть.
- Разве красть, Максимочку? Она наша. Правда? Ты соскучился обо мне, ну, скажи же!
Максим молчал.
- Не хочешь сказать. Ты всегда так. - Оксана вытащила руки, обняла за шею. - Всегда какой-то нахмуренный, будто на меня сердишься.
- За что же мне на тебя сердиться?
- А я не знаю. У тебя никогда для меня нет ласкового слова. Или не любишь?
Максим так сжал Оксану, что она невольно крикнула:
- Ой, задушишь!
- Люблю, разве не видишь, - говорил он, продолжая крепко, хотя и несколько слабее, сжимать Оксану, целуя её в полные губы.
- Вижу, вижу, пусти только. Силы накопил… Монах!
Оба засмеялись.
- Ты когда снова придешь?
- Не знаю, может, через неделю.
- Приходи прямо домой. А сейчас иди, вон кто-то с горы спускается, идет тропинкой.
Оксана поцеловала Максима и побежала к колодцу.
Дома у Зализняка была полная хата людей. На лежанке, с кобзой в руках, сидел дед Сумный. При появлении Максима он настороженно смолк, на скрип двери повел слепыми глазами.
- Пой, это свои, - сказал дед Мусий.
Кобзарь почему-то вздохнул и расслабленной рукой ударил по струнам. Максим, чтобы не мешать, разделся около двери и, повесив кожух под посудной полкой, присел на пороге. Грустно звучала кобза, печально пел кобзарь. В песне говорилось, как варил казак пиво, и кто только не приходил то пиво пить. Был и турок, был и татарин, заходил шляхтич. Все они лежат мертвые с тяжкого похмелья. А казацкая сабля покрылась от крови ржавчиной, висит она в кладовой, некому вынуть её из ножен и вычистить закаленную сталь.
Затихла песня. Некоторое время все сидели молча.
- Дайте кто-нибудь табаку. Чего-то под сердцем засосало, - положил рядом с собой кобзу Сумный.
Дед Мусий подал ему свою люльку и оглянулся на Максима.
- То в песне поется, а как ты, матери его ковинька, вытянешь её из ножен? Не успеешь за рукоять ухватиться, как тебе руку по самое плечо отсекут.
- Одному отсекут, другой подхватит, - бросил от окна молодой парубок. - Давно пора, допекло людей. Подождите, развернется весной лист, пойдем все на свист.
Карый достал кисет, развязал его зубами.
- Кнутом обуха не перешибешь, лбом крепостную стену не развалишь. Да еще когда на стенах пушки стоят. Не успеешь в камору за саблей зайти, как тебе руки скрутят.
- Времена настали, - вздохнул дед Мусий. - Куда там заходить! Теперь вон как: залезь в погреб да что-нибудь подумай - завтра гайдуки за тобой придут.
- А вы, диду, так смело в хате говорите! - улыбнувшись, бросил Зализняк.
Дед Мусий испуганно огляделся, как будто в самом деле кто-то подслушивает их.
- Разве я ж что? Говорю то, что и все. - Потом ещё раз взглянул на Максима и стукнул кулаком по столу. - Мне, матери его ковинька, уже всё равно. Как говорят, смерть так смерть, лишь бы в живых остаться. Только доколе ж это будет, скажи, Максим, ещё половины зимы не прошло, а люди в хлеб макуху мешают. Что делать дальше? Не знаешь? И ты не знаешь? - обернулся он к кобзарю. - Хоть и поешь всякие песни, а не знаешь. Когда-то славилась наша Медведовка казаками на Сечи. А теперь нищими славится. Да ещё панами. О, паны у нас знатные!
Теперь заговорили все вместе. Спорили между собой Карый и дед Мусий, около окна, что-то доказывая, размахивал руками молодой парубок. Вперив невидящие глаза в стену, кобзарь медленно перебирал струны. Тихо лилась мелодия; время от времени он покачивал головой, шевелил губами. Но вот он ударил по струнам так, что все от неожиданности замолкли, и, повернув лицо к свету, запел во весь голос:
Славна наша Медведівка
Всіма сторонами,
Та не можна у ній жити
За тими панами.
Замер посреди хаты с поднятой рукой дед Мусий, судорожно мял в руках кисет Карый. Максим поднялся с порога, напряженно вслушиваясь в песню, она волновала и тревожила знакомой правдой, западала в душу, и он вдруг почувствовал, что уже никогда не забудет её, она навсегда врезалась в его сердце.
* * *
Совет подходил к концу. Много говорили о глумлении и издевательствах иезуитов, о притеснениях ими православных, об угрозе конфедерации, созданной униатами в городе Баре. Не признавали конфедераты указ сейма об уравнении прав униатов и диссидентов, глумились над универсалами короля Станислава Понятовского, над его политикой сближения с Россией. Огнем и мечом поклялись они искоренить на правобережье православную веру. Во все стороны рассыпались по Украине конфедераты, набирая жолнеров в свои гарнизоны. Шляхта волынская выставила восемьсот человек. Две тысячи вооруженных шляхтичей ждали сигнала в Баре. Вскоре конфедераты насчитывали в своих отрядах уже около двадцати тысяч шляхтичей, вооруженных первоклассным оружием, исполненных злобы, благословленных папой. Встревоженный действиями конфедератов, бессильный что-либо сделать сам, сенатус консилиум решил прибегнуть к помощи русских войск. Из Варшавы в Москву поскакали гонцы. Военная коллегия, подкрепив армию генерала Кречетникова донскими казаками и несколькими карабинерными полками, предписала генералу начать военные действия. Конфедераты тоже усилили свою деятельность. Всё дальше и дальше расходились их отряды, захватывали всё новые волости. Напуганные залпами русской полевой артиллерии, бессильные перед регулярными воинскими частями, ошалевшие конфедераты вымещали свою злобу на беззащитных крестьянах, на православном духовенстве.
Мало кто из присутствующих на раде догадывался, для чего их позвали, чего от них хочет Мелхиседек. Сам наместник настоятеля монастыря Гаврило был в душе твердо убежден, что правитель церквей созвал их для того, чтобы создать видимость какой-то деятельности и обеспечить себе спокойное место в Переяславе. Панов на раде было четверо. Они сидели в стороне и перешептывались о том, что если тут дело будет клониться к чему-либо опасному, то им ни во что вмешиваться не следует. Наконец заговорил Мелхиседек. Он сидел в углу возле камина, и его лицо почти совсем скрывалось в тени.
- Возлюбленная братия, - начал он. - Я вам говорил в самом начале, что мы должны сегодня решить весьма значительное дело. Нам непременно надо знать, как быть дальше. Ведь только мы можем спасти веру, только мы можем защитить православие. - Игумен обвел взглядом присутствующих и, положив руку на раскрытое евангелие, продолжал: - Тут говорилось многое. Говорили, что от комендантов пограничных крепостей должны требовать свободного въезда на тот берег, говорили, что следует вписать в городские книги протест… Все это истина. Однако мы этим не спасем веру. Меч, только он один может пресечь путь супостату.
Паны, пораженные словами игумена, переглянулись. Мелхиседек поднялся и, выступив на свет, ещё раз обведя всех долгим, пронизывающим взглядом, заговорил горячо, отчеканивая каждое слово:
- Оружие закупить надлежит… Тайно создать вооруженные отряды… Чтобы по всем монастырям были такие и прежде всего в Мотроновском… На все это нужны не малые деньги. Людей смелых найти нужно, таких, как атаман гайдамацкой ватаги из Холодного яра и есаул; я ещё одного такого с собою привез, они должны собрать первый отряд. Всё это будет началом богоугодного похода за веру.
Игумен повернулся к столику, отодвинул полуустав и, поправив наброшенную на плечи шубу, продолжал:
- Сейчас на трапезу, а вечером все соберемся. И пусть каждый поразмыслит, что он может сделать для общего дела.
Максим с двумя послушниками выгружали из саней под амбар ясеневые колоды. Колоды были сырые, и послушники через силу поднимали вдвоем один конец.
- Тебя тоже выгнали в лес? Что легче - пятки Элпидифору чесать или колоды носить? - проходя мимо, обратился к одному из монахов дед Корней.
Послушник не ответил, ещё ниже склонил голову.
- Какие пятки? - спросил Максим.
Другой монах оглянулся и прошептал:
- Такие, какие у людей бывают. Ему, - показал он глазами на своего напарника, - послушенство выпало у иеромонаха - не приведи господь! Такому, как Элпидифор, прислуживать - лучше сразу в прорубь броситься… Да что это такое?
Монах дергал зажатую колодой рукавицу, пытаясь освободить её. Максим отстранил монаха и, приподняв колоду топором, вынул рукавицу, а тот, надев её, продолжал:
- За день выспится, вылежится, а ночью начинает привередничать. То вина ему подай, то за яблоками квашеными полезай в погреб, то садись сказки рассказывать. А на минуту вздремнул - нагайкой. И пятки чесать тоже заставляет.
- Я бы их с ногами повыдергивал, - зло отозвался Зализняк.
- Легко сказать, - вздохнул монах и приподнял дрюком последнюю колоду, - а куда денешься?
Выгрузив дрова, Максим хотел снова ехать в лес, но пришел посыльный монах и сказал, чтобы Зализняк шел к игумену.
Мелхиседек, как всегда, сидел в своей келье возле камина. Последнее время его всё знобило, и он не разлучался с теплой медвежьей шубой.
- Как живется на новом месте, никто не обижает? - беря в руки полено (Мелхиседек любил топить сам), спросил он Максима.
- А кто меня может обидеть?
Мелхиседек пошевелил в камине кочергой, немного отстранился от огня и заговорил медленно, словно взвешивая свои слова:
- Знаю, не настолько уж тебе хорошо живется. Трудно в мире найти спокойствие душевное. Нужда и голод людей угнетают, толкают их на смертельные поступки. Послушай мои душеспасительные наставления - прими послушничество. В том будет твоё спасение. Я вижу: твою душу терзает какое-то беспокойство. Что тебя держит в мире? Любовь? Суетна она и пагубна для души. Одна есть праведная любовь - любовь к богу.
- Не только мирская любовь держит меня там, - поглядывая на огонь, ответил Зализняк. - Не по мне монастырские стены. Вы говорили - за ними правда.