Рождение богов (сборник) - Мережковский Дмитрий Сергееевич 5 стр.


– Влюблены? – усмехнулся тот своей тяжелой, точно каменной, усмешкой. – Да ты что думаешь?

– Думаю, что такие хорошенькие мальчик и девочка…

– Близорук же ты, господин мой, или плохо видеть изволишь от пыли? Это не мальчик и девочка.

Тута вгляделся пристальней.

– Ах, провались они все, окаянные, – не разберешь, кто мужчина, кто женщина! – тихонько рассмеялся он и оглянулся туда, где, среди скопцов своих, сидело чудовище с головой быка, царь-царица Идомин.

Продолжал усмехаться и Таму. Но, когда привычным движением поднял он руку к льняной повязке на шее, лицо его вдруг исказилось так, что Тута спросил с участием:

– Все еще болит?

– Болит, – ответил Таму и вспомнил, как в ту страшную ночь, в пещере Матери, полз на коленях к золотисто-желтому покрову: "Кто подымет покров с лица моего, умрет". Поднял – умер. И теперь умирает. При свете дня, под тысячами глаз, обнаженное тело ее, ни мужское, ни женское – мужское и женское вместе, так же страшно, как тогда: "Да ты кто, кто ты, Лилит?"

– А ты этих девушек знаешь? – полюбопытствовал Тута.

Таму ничего не ответил, как будто не слышал: молча встал и ушел. За него ответил один из скопцов:

– Та, что постарше, Дио, дочь Аридоэля, а другая, помоложе, Эойя, дочь Итобала.

Падали сумерки, и светлевшие на небе роги луны откидывали черные тени бычьих рогов на белый песок ристалища, когда протрубила труба, тритонова раковина, конец игр. Быков погнали в стойла; более смирных вели за продетые в ноздри кольца, а диких ловили арканами.

Перед царским шатром на опустевшем ристалище собрались плясуны и плясуньи, ожидая решения царя, кто победил в состязанье.

Только троих из тринадцати унесли раненых; убитых не было вовсе, что сочли недобрым знаком: жертвы бог не принял, а главною целью священных игр и было принесение человеческой жертвы.

Пологи лилового пурпура в царском шатре, просвечивая аметистовыми светами вспыхнувших факелов, чуть-чуть раздвинулись, и высунулась бычья морда царя. Кроме приближенных скопцов, никто никогда не видел человеческого лица его и не слышал голоса. Но и от бычьей морды люди закрывали глаза руками, с благоговейным ужасом: увидеть бога – умереть. И пронесся шепот, как шелест ночных деревьев:

– Помилуй, Владыка-Владычица!

Кто-то за спиной царя воскликнул в наступившей вдруг тишине:

– Эойя, дочь Итобала, радуйся!

Победительница вышла вперед, пала ниц, и венок из белых шафранных цветов слетел на нее из шатра.

Жертва кровавая не совершилась, – да совершится же бескровная: шафранным венком венчалась невеста Солнца-Быка, богиня Луны в полнолунии, Пазифайя Всесветящая.

– Эойя, дочь Итобала, радуйся! Радуйся, богом любимая! – повторило все множество зрителей.

II

– Не бойся, он зла тебе не сделает.

– Знаю. Я не того боюсь.

– А чего же?

– Можно сказать? Не рассердишься, Пчелка, милая?

– Не рассержусь, говори.

– Боюсь… Погоди, дай на ушко скажу. Боюсь, что вдруг будет смешно…

– Смешно? А разве не страшно?

– Да, и страшно, а все-таки смешно… Деревянная, на колесиках, шкурой обтянута, совсем как живая, а ходить не может: подтолкнуть ее сзади – покатится; заскрипят колесики, я и рассмеюсь. А ведь нельзя?

– Нельзя.

– Ну вот. А когда нельзя, еще смешнее: как от щекотки рассмеешься. И потом, как влезу к ней в брюхо, – а в глазах у нее дырочки – можно выглядывать, – выгляну, увижу, как он подойдет, уставится мордой в морду, обнюхает, фыркнет, – и опять засмеюсь, прямо в лицо богу…

– Ну, что же, смейся, не бойся, девочка моя маленькая! Бог любит смех детей – он сам как дитя малое.

– Перед людьми нельзя, а перед ним можно?

– Можно. Он мудр и благ – он знает все.

– Да, все знает. Давеча свежей соломы принесла ему в стойло, а он поглядел на меня одним глазком, так, что страшно стало: знает все, только не может сказать…

– Ночью сегодня скажет тебе все. Веришь?

– Верю. Войду во чрево телицы, как мертвые входят во чрево земли, и узнаю все, как знают мертвые, – проговорила Эойя молитвенно и вспомнила, что сказывала ей египтянка Зенра, Диина кормилица.

Дочь египетского царя Менкаура, умирая во цвете юности, говорила отцу своему: "Не клади меня в землю сырую, чтобы мне в земле не соскучиться, а положи у себя во дворце и выноси на солнце, чтобы видеть мне и мертвой солнце живых". Так и сделал царь Менкаур: положил мумию дочери во чрево Небесной Телицы, Гатор, изваянной из сикоморового дерева, украшенной пурпуром и золотом, с золотым, между рогами, солнечным кругом, поставил ее у себя во дворце, в темной палате, освещенной лампадами, и раз в году, во дни Озирисова плача, выносили ее на двор и открывали оконце, сделанное в спине ее так, чтобы солнечный луч падал прямо на лицо умершей: ибо сладко и мертвым видеть солнце живых.

– Радуйся, Эойя, – проговорила Дио тоже молитвенно. – Будешь во чреве Телицы, как мертвая во чреве земли и как дитя во чреве матери: умрешь и родишься в вечную жизнь!

В дощатой келийке, тесной и темной, как гроб, пропахшей насквозь бычьим стойлом, теплотою навозною, Дио-жрица одевала Эойю-послушницу в белые одежды, венчала белыми цветами шафрана, как невесту к венцу.

Видя их вместе, легко было ошибиться, как ошибся Тута: "мальчик и девочка". Рядом с Дио Эойя казалась почти ребенком: худенькое тело, слишком гибкое, как стебель водяного цветка; рыжие волосы с тусклым отблеском старого золота, слишком мягкие; розовое пламя крови сквозь белизну кожи, слишком прозрачную; детские веснушки около глаз, но недетская грусть и страсть в темных глазах.

Когда Дио сказала давеча: "умрешь", знакомая боль неутолимой жалости, неискупимой вины пронзила ей сердце. Обняла Эойю и поцеловала в глаза, чувствуя, что вся она отдается ей, как тонкая водоросль колыханью глубокой волны. Девочка закинула голову, закрыла глаза под поцелуем; лунный луч упал на лицо ее, и оно побледнело, как мертвое.

"Что я с нею делаю? – подумала Дио с вещим ужасом. – Невесту ли готовлю к венцу или жертву к закланию?"

Издали послышались гулы тимпанов и визги флейт. Дио и Эойя вышли на ристалище с пустыми полукругами скамей, белевшими почти ослепительно под светом полной луны.

Из главных ворот под царским шатром выступило шествие лунных жриц. В остроконечных тиарах с низким, до пояса, вырезом платья, обнажавшим сосцы, в широких, наподобие колокола, юбках, с многоцветными оборками и серебряным спереди, по золотому полю, шитьем – кустами шафранных цветов, – сами они в этих странных одеждах, мерцавших лунным серебром и золотом, подобны были сказочным лунным цветам.

Выкатили чучело телицы, на колесиках, огромное, точеное из кипарисового дерева, обтянутое настоящею белою коровьей шкурою; поставили его посередине ристалища, и тут же, перед ним, три знамения: медную секиру, двуострую, – знамение Сына закланного; два глиняных бычьих рога с тремя между ними побегами лозными – Древами Жизни, – знамение Отца несказанного; и три, на одном основании, глиняных столбика с тремя голубками, – знамение Девы-Матери. Так повторялась трижды тайна божественных чисел: Три в Одном.

Благообразная старица, начальница игр, мать Анаита подошла к Эойе, взяла ее за руку, подвела к телице и спросила:

– Чиста ли ты, девушка, от пищи животной?

– Чиста, – ответила Эойя.

– Чиста ли ты, девушка, от крови человеческой?

– Чиста.

– Чиста ли ты, девушка, от соития с мужем?

– Чиста.

– Войди же в брачный чертог. Радуйся, богом любимая!

В спине телицы открылся люк. Эойя взошла к нему по лесенке, спустилась в пустое чрево, и люк захлопнулся.

Флейты завизжали, загудели тимпаны. Лунные жрицы, тихо, как тени луны по ночным облакам, скользя по лабиринтным извивам плясового круга, окружили телицу, завили ее в хоровод лунных цветов и запели песнь невесте Солнца-Быка, Луне в полнолунии, Пазифайе Всеозаряющей:

Радуйся, чистая Дева,
Брачное ложе готовь!
Ярость небесного гнева
Да отвращает любовь.
Из темного чрева
Слышишь ли, Дева,
Бычьего рева
Яростный зык?
Бык, Бык, Бык,
В чреслах Телицы Божественной,
Деву покроет, любя.
Песнью торжественной
Славим тебя, богом избранная,
Богу закланная,
Дева-Мать несказанная!

Хор удалялся, песнь умолкала – умолкла, и на опустевшем ристалище воцарилась лунная тишина.

Вдруг на белом песке задвигались черные тени, тени бычьих рогов. Белый, как белая пена морей в сиянье луны, приблизился к телице бык.

Лежа на мягкой подстилке свежескошенных трав, в смолистом благовонье кипарисового гроба-чрева с искусно проделанной для притока воздуха отдушиной, глянула Эойя сквозь дырочку глаза и увидела морду быка так близко, что казалось, он дышит ей прямо в лицо. Но не испугалась и не засмеялась, только улыбнулась: "Какой большой, а молочком от него пахнет, как от теленочка! Беленький, бедненький!" – почему-то вдруг вспомнила предсмертный взор заколаемых жертв, и сердце пронзила ей знакомая боль неискупимой вины, неутолимой жалости, и вместе с болью тихий восторг, как тихий свет Всесветящей: узнала, что в Жертве – Бог.

Бык отошел от телицы: учуял, что она неживая; мудрее был, чем думали люди.

Сонный, побрел по ристалищу. Лег на землю, поднял глаза с тихим мычанием, как бы вздохом любви к Всесветящей, Возлюбленной, и, под ее поцелуем, закрыл их – заснул так сладко, как спят только звери и боги.

Сладко заснула и Эойя во чреве телицы. Снилось ей, что целует ее в глаза Мальчик-Девочка, и под Его-Ее поцелуем умирает она – рождается в вечную жизнь.

III

– Дио полюбит тебя, только убей сучку, – говорил Таммузададу, железному купцу, Диин двоюродный дядя, почтенного вида старик, владелец богатейших в Кноссе погребов винных и оливковых, Кинир, сын Уамара.

– Какую сучку? – спросил Таму.

– Эойю.

– Зачем ее убивать?

– Чтобы с Дио снять чару. Приворожила она ее, испортила. Разве не видишь: всегда вместе, водой не разольешь. У этих ведьм чары-присухи могучие.

– Эойя – ведьма?

– Да еще какая! Мимо не пройду, не отплевавшись. Помни: пока эта девчонка жива, не видать тебе Дио как ушей своих.

– Как же ее убить?

– А я уж знаю как, все за тебя сделаю; только скажи.

– Нет, ты скажи как?

– Поклянись, что не выдашь.

– Клясться не буду, а вот тебе слово: не выдам.

– Сделаю так: подговорю кого надо в ристалище; пьяным пойлом опоят быка, и, как выйдет она с ним плясать, он взбесится, вздернет ее на рога. И ничьей вины не будет, только жертва, богу угодная.

– Вот как просто! Ну а если узнают?

– Меня казнят, а ты в стороне.

– Для кого же ты будешь стараться?

– Для Дио. Ей лучшего мужа не надо, чем ты.

– Любишь ее так?

– Люблю. Один я у нее на свете: сиротка, ни отца, ни матери.

Таму усмехнулся, вспомнил, что ему рассказывала Зенра, Диина няня: однажды ночью забрался старик в спальню к племяннице, хотел ее осрамить, но она избила его, как собаку, едва не убила до смерти.

– Для нее только и будешь стараться?

– Нет, и для тебя.

– А я-то тебе что?

– Ты – великий человек, Таммузадад, сын Иштаррамана: железо нашел, а железо мир победит. Возьми меня в долю, купец; вместе отправим корабль за железом. Только скажи "да", и Дио будет твоею. Ну что же, по рукам?

– Нет, я еще подумаю.

Эойя родом была из полуночного фракийского племени эдонян, соседнего с племенами пелазгов, ахеян, данаев и других Железных людей.

Эдонийские жены и девушки, бегая по лесам и горам, в ночных радениях, неистовых плясках, обуянные богом Загреем-Вакхом растерзанным, терзали живую жертву, тельца или агнца, ели сырое мясо и пили горячую кровь, чтобы причаститься богу.

Однажды, проплясав всю ночь, сбежали на берег моря, пали, изнеможенные, на песчаной косе, как стая птиц, прибитая бурею, и заснули мертвым сном.

Хитрые гости морей, финикийцы, плывшие мимо, увидели издали женщин, потихоньку причалили, бросились на них, как ястреба на голубок, и уже влекли на корабль, когда на крики женщин сбежались пастухи из соседних долин и отбили всех, кроме одной, Землы, дочери Огига, старшины эдонийского.

Земла билась в плену, как птица в сетях; хотела наложить на себя руки. Но потом присмирела: почувствовала, что под сердцем у нее шевельнулось дитя, и для него захотела жить. Верила, что зачала от бога, в сонном видении, а подруги думали – от пастуха, отцова наемника. Так случалось нередко: где-нибудь в логе лесном, при свете звезд, исступленная фиада соединялась в любви, сама не зная с кем, как звериха со зверем, или богиня с богом.

Месяца через два финикийцы вернулись в родную гавань, Библос-Гэбал, у подножия Ливана, и здесь продали Землу жрецу Астарты и Молоха, Итобалу. В доме его и родила она дочку, Эойю.

Вдовый старик Итобал имел сердце доброе, хотя и приносил маленьких детей в жертву Молоху. Долго мучился этим, а потом привык, утешаясь тем, что и Авраам, такой же, как он, ханаанский жрец Ваала Огненного, за такую же святую и страшную жертву наречен "другом божьим".

К Земле Итобал был милостив: возвел ее в почетное звание священной блудницы в храме Астарты, а Эойю полюбил, как родную дочь, и, когда она подросла, удочерил ее по закону.

В священной Астартовой роще, где покоились обугленные кости маленьких детей, принесенных в жертву богу, и чистые души их, казалось, возносились в благоухании фиалок, – как фиалка росла и цвела Эойя, дочь Итобала.

Ей минуло двенадцать лет, когда жрица Дио, дочь Аридоэля, прибыла на корабле из Кносса с дарами и жертвами Астарте: в ней чтили критяне свою Великую Матерь. Дио прожила в доме жреца Итобала около месяца. С Эойей почти не говорила, но чувствовала, что девочка влюбилась в нее тою детскою влюбленностью, которая кажется взрослым смешной.

В последний вечер, накануне отъезда, когда они остались одни в священной роще Астарты, она сказала Эойе:

– Хочешь, я возьму тебя с собою на остров, девочка?

– Как возьмешь? Совсем?

– Совсем.

Эойя посмотрела на нее долго, молча, и, наконец, тихо ответила:

– Возьми.

– Да ведь не отпустят?

– Да, не отпустят, – согласилась Эойя; опять помолчала, подумала и сказала еще тише: – А я убегу.

– Не убежишь: ты ведь отца и мать любишь.

– Я тебя… – начала Эойя и не кончила; вдруг вспыхнула вся, а потом побледнела. – Я тебя больше люблю, – прошептала страстным шепотом.

– Глупенькая! – засмеялась Дио, обняла ее, поцеловала в глаза, в детские веснушки около глаз, и почувствовала, что вся она отдается ей, как тонкая водоросль колыханию глубокой волны. – Глупенькая, разве можно так говорить?

– Можно. Я тебя одну люблю, – сказала Эойя со страшною, недетскою силою любви. – Возьми меня с собой. Только скажи – и убегу!

Души сожженных детей возносились в благоухании фиалок, и в светлом, между черными кипарисами, небе, еще беззвездном, теплилась одна вечерняя звезда, звезда Его-Ее, Девы-Отрока.

Дио взглянула на нее; уже не смеясь, тихонько оттолкнула девочку и молча, быстро ушла.

А на следующий день, когда корабль отплыл в море так далеко, что не видно было берега, узнала она, что Эойя на корабле: подкупила кормчего золотым ожерельем, подарком отца, и тот спрятал ее между тюками товаров.

– Негодная, негодная девчонка, сумасшедшая, что ты наделала! – накинулась на нее Дио; но, вглядевшись в лицо ее, поняла, что нельзя ее бранить, как лунатика, идущего по краю пропасти.

Пловцы не захотели возвращаться для незнакомой девочки, а до Крита не было гаваней. Дио решила отправить ее обратно с первым кораблем из Кносса. Но не отправила: полюбила Эойю так же безумно, как та ее.

На острове Крит, на горе Диктейской, близ пещеры, где родился Младенец-бог, была святая обитель, Пчельник Матери. Там девы-затворницы жили под надзором Великой Пчелы, первосвященницы. У каждой жрицы была послушница: у Дио – Эойя. Четыре года провела она в обители, учась божественной мудрости словом, а больше пляскою, потому что немая пляска мудрее всех человеческих слов.

В конце первого года прибыл в Кносс Итобал, случайно узнавший, где находится приемная дочь его, и потребовал выдачи ее как беглой рабыни. Ему ответили, что в Пчельнике нет рабынь, а есть только святые девы под святым покровом Матери и что их не выдают никому.

Он уехал, прокляв дочь и велев ей сказать, что она убила мать: Земла умерла от тоски по дочери.

Плясуньи для бычьих игр на Кносском ристалище набирались из жриц и послушниц. Попала в набор и Эойя.

Покинув Пчельник, поселилась она у Дио, в загородном доме ее близ Кносской гавани, на самом берегу моря, среди кипарисовых рощ, виноградников и шафранных садов.

Назад Дальше