Это позволяет утверждать, что определенный тип рассказов рождается из состояния транса, ненормального с точки зрения бытующих канонов нормальности, и что автор пишет их, пребывая в этом еtat second, как говорят французы. В том, что По создал свои лучшие рассказы именно в таком состоянии (парадоксальным образом приберегая холодную рассудочность для поэзии, по крайней мере на словах), лучше всяких свидетелей убеждает болезненное, неотвязное, а для некоторых бесовское воздействие "Сердца-обличителя" или "Береники". Многие наверняка посчитают, что я преувеличиваю, говоря о некоем крайнем состоянии как единственном условии, при котором только и может родиться истинно великий рассказ; хочу на это заметить, что имею в виду вещи, где уже сама тема содержит "анормальность", как в упомянутых выше рассказах По, и что я основываюсь на своем личном опыте: раз за разом был вынужден садиться за рассказ, чтобы избежать кое-чего гораздо худшего. Как передать атмосферу, предшествующую моменту написания рассказа и окутывающую сам этот акт? Если бы Эдгару По представился случай поведать о своих впечатлениях, не было бы нужды в этих страницах, но он умолчал об этом круге своего ада, ограничившись его воссозданием в "Черном коте" или в "Лигейе". Мне неизвестны иные свидетельства, которые могли бы помочь разобраться в стремительном и заранее обусловленном процессе создания рассказа, достойного упоминания; поэтому обращаюсь к своему писательскому опыту и сразу вижу перед собой относительно благополучного и довольно обычного человека, погруженного в те же самые мелочи, что и любой другой обитатель большого города, - он читает газеты, влюбляется, ходит в театры и вдруг в какое-то мгновение, в вагоне метро, в кафе, во сне, в рабочем кабинете, где он сверяет сомнительный перевод статьи о неграмотности в Танзании, перестает быть тем, кого принято именовать "человек-и-его-обстоятельства", и без какой-либо разумной причины, без всякого предупреждения, без озарения, свойственного эпилептикам, без судорог и корчей, предшествующих состоянию опустошенности, - иными словами, он даже не успевает вовремя стиснуть зубы и сделать глубокий вдох - в нем зарождается рассказ, бесформенная масса без слов и лиц, без начала и конца, но уже рассказ, то, что должно быть только рассказом и хочет им быть немедленно, тут же, и с этой минуты Танзания может катиться ко всем чертям, потому что этот человек вставит лист бумаги в пишущую машинку и начнет строчить, а там пусть его начальники и вся ООН в полном составе стоят над душой, пусть жена ворчит, что суп стынет, пусть в мире свершается нечто ужасное и надо следить за сообщениями радио, принять душ или позвонить друзьям. Мне вспоминается любопытная цитата, по-моему, из Роджера Фрая, где мальчик с рано пробудившимся талантом художника объясняет, как он выстраивает композицию: "First I think and then I draw a line round my think" (sic). С рассказами все происходит в точности наоборот: словесный ряд возникает без всякого предварительного "think", а вначале существует лишь огромный сгусток, монолитная глыба, которая уже есть рассказ, это совершенно ясно, хотя, кажется, ничего темнее не бывает, и здесь напрашивается аналогия со сновидениями - правда, с обратным знаком: всем нам не раз снились ослепительно яркие и четкие образы, но стоило проснуться, как они превращались в бесформенный сгусток, бессмысленную массу. Не спит ли наяву писатель, когда пишет рассказ? Грань между сном и бодрствованием - штука известная, а где она проходит, можно справиться у китайского мудреца или у бабочки. Во всяком случае, аналогия очевидна, только связь здесь обратная, по крайней мере в моем случае, ибо толчок мне дает эта возникающая из небытия бесформенная глыба, я начинаю что-то писать, и только тогда per se рождается самый настоящий стройный рассказ. Память, болезненно обостряющаяся в ходе такого головокружительного испытания, в мельчайших подробностях хранит ощущения этих мгновений, что позволяет мне сейчас рассмотреть их с рациональных позиций, насколько это возможно. Итак, есть некая масса, она же рассказ (но какой рассказ? Я не знаю и в то же время знаю, все видится мне сквозь призму чего-то сугубо моего, что не является моим сознанием, но куда важнее, чем сознание в этот час, выпавший из времени и смысла). А еще есть тоска, и тревога, и удивление, ведь ощущения и чувства в такие моменты тоже противоречивы. Написать рассказ - это ужасно и одновременно чудесно, ты испытываешь вдохновенное отчаяние, отчаянное вдохновение; это означает сейчас или никогда, и страх перед возможным "никогда" стимулирует твое "сейчас", воплощенное в бешеном стуке клавиш машинки, в забвении любых обстоятельств, в отрешении от всего, что тебя окружает. И вот по мере того как движется работа, темная неразличимая масса начинает светлеть; непостижимым образом все дается тебе необычайно легко, как если бы рассказ уже был написан симпатическими чернилами и осталось лишь провести поверху кисточкой, чтобы он пробудился к жизни. Написать такой рассказ не составляет никакого труда, абсолютно никакого; все уже произошло раньше, в том краю, где, говоря словами Рембо, "симфония трепещет в глубине", и это "раньше" породило одержимость, отвратительный сгусток, который необходимо было извергнуть в виде потока слов. И поэтому - оттого, что все решено в некоей области, которая при свете дня для меня не существует, - даже отделка рассказа не представляет трудностей: я знаю, что могу писать и писать без передышки, ибо отчетливо вижу, как развертываются перед глазами и сменяют друг друга эпизоды, - ведь развязка уже изначально задана, так же как и исходная точка. Мне вспоминается утро, когда на меня обрушился "Желтый цветок" - аморфная масса, содержавшая в себе образ человека, который повстречал мальчика, как две капли воды похожего на него самого, и его осенила догадка: а ведь все мы бессмертны. Первые сцены я написал на одном дыхании, но не знал, что случится дальше, мне была неведома развязка этой истории. Если бы в тот момент кто-нибудь вмешался, сказав: "В конце главный герой отравит Люка", я бы сильно удивился. В итоге герой отравил Люка, но это, как бывало и раньше, пришло ко мне не сразу, а лишь после того, как я, потянув за нитку, размотал весь клубок до конца. По правде говоря, мои рассказы лишены каких-либо литературных достоинств и дались мне без всякого труда. Если отдельные из них не обречены на забвение, то только потому, что я сумел уловить и передать без излишних потерь некое подспудное, на уровне психики, биение, а остальное - дело навыка, помогающего не исказить тайну, сохранить ее сходство с оригиналом, ее изначальную трепетность, ее архетипические приметы.
Сказанное выше наверняка наведет читателя на мысль о том, что не существует генетического различия между этим типом рассказа и поэзией, какой мы ее понимаем со времен Бодлера. Однако если акт поэтического творчества представляется мне своего рода магией второго порядка, попыткой онтологического, а уже не физического обладания, как в собственно магии, то рассказ не преследует подобных целей, не несет в себе какого-то специфического знания или "послания". Тем не менее истоки у рассказа и поэзии одни и те же: оба - результат внезапного изумления, своеобразного смещения, нарушающего "нормальный" режим сознания. В наши дни, когда все определения и жанры переживают шумное банкротство, небесполезно подчеркнуть эту близость, которую многие посчитают выдумкой. Мой опыт подсказывает: в каком-то смысле рассказ, подобный тем, что я постарался охарактеризовать выше, не обладает структурой прозы. Всякий раз, когда мне приходилось сверять переводы своих рассказов (или самому переводить других авторов, в частности того же По), я чувствовал, до какой степени сила воздействия и смысл рассказа зависят от тех самых качеств, что придают специфический характер поэзии и, между прочим, джазу: напряженность, ритм, внутренний пульс, непредвиденное в рамках предвиденного, эта фатальная свобода, не допускающая искажений, ибо они чреваты невосстановимыми потерями. Рассказы такого рода оборачиваются неизгладимыми шрамами для любого читателя, который того заслуживает: это живые существа, целостные организмы, замкнутые циклы. Это они дышат, вовсе не рассказчик, и тем схожи с бессмертными стихами и отличны от любой прозы, стремящейся передать, словно по телефону, дыхание автора с помощью слов. И если задаться вопросом: но ведь тогда выходит, что связь между поэтом (новеллистом) и читателем отсутствует? - то ответ очевиден: эта связь проложена от стихотворения или рассказа, а не через них. И она не похожа на ту, что устанавливает прозаик, - от одного телефонного аппарата к другому; поэт и новеллист создают автономные вещи, объекты с непредсказуемым поведением, и в результате их воздействие на читателей, по существу, ничем не отличается от того, что испытал автор, этот смущенный читатель самого себя, первым поразившийся своему творению.
Краткая кода темы фантастических рассказов. Первое замечание: фантастическое как ностальгия. Всякое suspension of disbelief равносильно перерыву в жестокой, безжалостной осаде, которой детерминизм подверг человека. Ностальгия вносит в это временное перемирие свои нотки, видоизменяя формулу Ортеги: есть люди, в какой-то момент перестающие быть людьми-и-их-обстоятельствами; наступает час, когда ты хочешь стать самим собой и чем-то неожиданным, самим собой и мгновением, когда дверь, которая прежде выходила и потом будет выходить в прихожую, медленно приотворяется, и ты видишь перед собой луг, на котором пасется единорог, оглашая окрестности трубным кличем.
Второе замечание: фантастическое требует обычного временного развития. Его внезапное вторжение разрывает настоящее, но дверь, которая ведет в прихожую, была и будет все та же, что в прошлом, что в будущем. Присутствие фантастического выдает мгновенная перемена, совершаемая, впрочем, в рамках прежней упорядоченности, и потому необходимо, чтобы исключительное также подчинялось правилам, не вытесняя обычные структуры, в которые оно вкраплено. Распознав в очертаниях облака профиль Бетховена, поневоле удивишься, тем более если спустя десять секунд он исчезнет, превратившись в парусник или голубку; однако подлинно фантастический характер эта картина приобретет, если профиль Бетховена так и останется на небе, а мимо него в привычном беспорядке будут проплывать другие облака. В плохой фантастической литературе такие сверхъестественные профили обычно используются в качестве подпорок или костылей, неумело вбитых в твердую почву повседневности; так, некая мерзкая дама в финале, к радости читателей, оказывается задушенной таинственной рукой, преспокойно проникшей в дом через дымоход и покинувшей его через окно. Правда, в подобных случаях автор считает себя обязанным запастись "объяснением" в виде мстительных предков или малайского колдовства. Добавлю, что худшая литература такого рода тем не менее предпочитает обратный метод, то есть устраняет все обыденное, заставляя фантастическое трудиться "full-time". И тогда на сцене во всем своем блеске появляются фантасмагорические фигуры, вновь и вновь идет в ход набивший оскомину мотив заколдованного дома, где все окутано невероятной таинственностью, начиная с первых фраз героя, скрипучих, как старый засов, и кончая пресловутым чердачным окошком, которое появляется, когда повествование достигает кульминации. Обе крайности (с одной стороны - слабая вписанность фантастического в обычную обстановку, с другой - почти полное отсутствие последней) приводят к тому, что скрепленные друг с другом на скорую руку разнородные элементы распадаются, ибо между ними отсутствует осмос - взаимопроницаемость, прочная и убедительная связь. Вдумчивый читатель чувствует, что ни таинственному душегубу, ни джентльмену, который на пари готовится провести ночь в зловещем доме, делать там нечего. Эта разновидность рассказов, которыми отягощены антологии, напоминает способ приготовления пирога, чье славное название я запамятовал, обнародованный Эдвардом Лиром: берется свинья, ее привязывают к колу и лупят что есть мочи, а рядом из разных ингредиентов готовят тесто, отвлекаясь от этого занятия только для того, чтобы наподдать свинье еще и еще раз. Если по прошествии трех дней не удается добиться, чтобы тесто и свинья составляли единое целое, можно считать, что пирог не вышел, и тогда свинью отпускают на волю, а тесто выбрасывают в помойку. Это как раз то, что мы делаем с рассказами, где нет осмоса, где фантастическое и будничное соседствуют рядом, но при этом пирога, которым мы мечтаем полакомиться, так и не получается.
Перевод В. Капанадзе
К вопросу об истреблении крокодилов в Оверни
Проблема борьбы с крокодилами в Оверни давно волнует местные власти, однако на пути чиновников вечно встают какие-то препятствия, из-за чего те не раз готовы были отказаться от выполнения данной задачи и находили для того понятные, хотя и не вполне убедительные предлоги.
Что неудивительно, ибо, во-первых, никто до сих пор не заявил о том, что видел в Оверни хоть одного крокодила, - факт изначально затрудняющий попытки истребления указанных животных. Самые изощренные социологические исследования на основе методик, рекомендованных Институтом Бутантана и Продовольственной и сельскохозяйственной организацией при ООН (ФАО), - например, параллельные опросы, когда социолог, избегая прямого упоминания в анкетах интересующей темы, накапливает косвенные данные, проводит их структурный анализ и добивается искомого результата, - всегда заканчивались полным провалом. Как жандармы, так и психологи, привлекавшиеся к анкетированию, убеждены, что не только отрицательные ответы, но даже ошарашенный вид информантов неопровержимо свидетельствует о наличии крупной популяции крокодилов в Оверни, поскольку у крестьян, страдающих множеством предрассудков, еще с давних времен негласно заведено демонстрировать крайнее изумление, когда они, трудясь в саду или в поле, слышат обращенный к ним вопрос исследователя: не случалось ли им видеть в окрестностях крокодила и не пожирал ли когда-либо крокодил овец или маленьких детей, каковые, как известно, являются основой его рациона.
Почти все крестьяне, без сомнения, видели крокодилов, но они боятся, что первый, кто признается в этом, поставит под угрозу как свой душевный покой, так и судьбу будущего урожая, и тянут время, надеясь, что кто-нибудь из соседей или земляков, не в силах более терпеть ущерб, наносимый его скоту и угодьям вредными животными, решится наконец подать жалобу властям. Согласно данным Всемирной организации здравоохранения, от четырехсот до пятисот лет потрачено впустую, а между тем крокодилы, пользуясь столь благоприятной для них экономико-психологической обстановкой, беспрепятственно плодятся и размножаются.
В последнее время предпринимались попытки убедить наиболее разумных и образованных крестьян в том, что они не только ничего не потеряют, заявив о существовании крокодилов в Оверни, но и выиграют, ведь истребление хищных рептилий приведет к росту благосостояния в этой французской провинции. Специально командированные из городских исследовательских центров социальные работники и психологи клятвенно заверяли, что заявление о существовании крокодилов не повлечет за собой ни малейших неприятностей для заявителя и что никто и никогда не вынудит его покинуть родные поля и отправиться в Клермон-Ферран или в другой город для подтверждения показаний; границы его собственности не будут нарушены полицейскими, и воды бьющих из его земли источников не будут отравлены. И в самом деле, хватило бы одного официального свидетельства о существовании крокодилов, чтобы власти немедленно приступили к воплощению в жизнь давно уже и в мельчайших деталях разработанного генерального плана ликвидации гигантских ящериц, и его осуществление послужило бы ко всеобщему благу.
Обещания и уговоры, однако, ни к чему не привели. До сих пор не выявлено ни одного человека, видевшего крокодилов в Оверни, и, хотя у исследователей имеются неопровержимые данные о том, что даже малые дети знают о существовании крокодилов и, играя или рисуя, нередко говорят о них, крокодилы продолжают пользоваться полной безнаказанностью только потому, что они якобы не существуют. Понятно, что в подобных обстоятельствах их уничтожение представляется более чем проблематичным, а купаться в реках и гулять по полям становится с каждым годом все опаснее. Частые исчезновения малолетних, которые полиция ради отчетности вынуждена объяснять повальным увлечением спелеологией или вербовкой проституток, несомненно являются результатом разбоя, учиняемого крокодилами. Нередки случаи, когда крестьяне, земли которых граничат между собой, доходят до драк и поножовщины, обвиняя друг друга в похищении овец или телят; правда, по мнению психологов, за упорным молчанием участников подобных кровавых стычек кроется уверенность в том, что истинные виновники - крокодилы, а взаимные обвинения крестьян - лишь притворство, хотя оно давно никого не обманывает. С другой стороны, как истолковать тот факт, что ни разу не был обнаружен скелет крокодила, умершего от болезни или от старости? Наверняка на этот вопрос могли бы ответить местные рыбаки, но и они тоже хранят молчание; нетрудно догадаться, что в кострах, которые они разводят на берегу под предлогом заготовки древесного угля, необходимого для ловли форели, под толстым слоем веток и поленьев скрываются улики, способные дать однозначный ответ на вопрос о существовании гигантских рептилий.