Со всех сторон на главную улицу бежали любопытные. Колыхалась сотнями голов главная улица. Стоял над ней то вздымающийся, то опадающий смутный гул разговоров, восклицаний, криков. Одинаково жадно налезали друг на друга, толкались, орали и те, кто хотел бить купцов, и те, кто жалел их и возмущался расправой. Искренними были у всех только глаза: нетерпеливые, жадные. Хорошенько бы разглядеть, как бьют! Орала в толпе толстая Максимовна, торговавшая щами на базаре:
- Православны! Выпустите! Бока сдавили: задохну!
А сама пролезала, толкаясь локтями в обе стороны, к середине, туда, где шли с мешками купцы. Впереди, смешно семеня ногами, сгибался под тяжестью мешка бывший городской голова Зеленков. Он был в одном белье и ночных туфлях. Толстый живот тоже обвис, как мешок, над короткими ногами. Благообразное лицо, с размазанной кровью из рассеченного виска, исказилось болью, натугой и обидой. Бурые густые волосы смокли, прилипли ко лбу и вискам. Он таращил из-под бровей налитые испугом, покрасневшие глаза и молил робко, задавленно, как мяукал:
- Братцы!.. Товарищи!
За ним спотыкались связанные вместе чьей-то опояской два прасола Жериховы, отец и сын. Седой старик с черными живописными бровями и молодой, похожий на поросенка, безбровый, с белесыми заплывшими глазами и носом пятачком. Даже в испуге лицо его не осмыслилось, не очеловечилось тревогой.
Он и вскрикивал, как хрюкал. Старик матерился и тряс головой. Оба успели одеться, но у старика суконная бекеша и то, что было под ней, располосовано пополам. В разрез выступила желтая старая спина. За ними трое гуськом: приземистый, черный, как жук, широкоплечий хлебный торговец Ишматов, в брюках, нижней изорванной сорочке и подтяжках. Он был сильнее других и под мешком сгибался меньше всех, но скрипел зубами и выл не от боли - от ярости. Чернозубый, с низким лбом, высокий, длиннорукий владелец паровой мельницы Мякишев лязгал в страхе зубами и часто спотыкался, наступая на оторванную штанину. Сзади всех молча волочил больные ревматические нош в меховых сапогах старик с кротким иконописным лицом и серебряными кудрями. Первый в городе богач Миляев, продавший в рассрочку с жестокими процентами сельскохозяйственные машины крестьянству всего уезда. На нем от одежды остались одни лохмотья да сапоги. За купцами, подгоняя их, размахивая тяжелым засовом от ворог, - высокий желтолицый мужик в грязной белой шапке с одним ухом, в рваном полушубке. Он зычно орал нараспев:
- Граждане! Глядите! Эт-ти вот муку вывозили! Глядите! Эт-ти наши буржуазы, грабители!
Сбоку, рядом с купцами, размахивая руками, солдат в грязной шинели, с походной сумкой за плечами. Вытаращив глаза - они одни жили на сером землистом истомленном лице, - он дико орал:
- Имперялистов поймали! Вот они идут! Бей имперялистов!
В толпе разноголосые выкрики:
- Бей толстомордых! Га-а-а!
- Выпустить им кишки!
- Мукой животы набить!
- Теперь слабода, а они муку вывозют!
- Все перва гильдия!
- Бей их по первой гильдии!
- Какая дикость! Какая жестокость! Где же власть?.. Это Зеленков впереди?
- Звери! Изверги! Убьют! Да не налегай ты, паршивец! Спину всю протолкал!
- Господи, что же это? Господи, что же это? А их уже били?
- Сенька-а, пролазь суды! Тута всех шестерых видать!
- Гра-а-жда-а-не! Эт-ти вот муку вывезли!
Семь солдаток визжали около самых купцов, наскакивая на них с двух сторон, стараясь ударить на ходу, подскакивая и подпрыгивая, как в диком танце. Прасковья Семенчихина всех визгом покрывала:
- У мине муки на квашню нету! На квашню не хватат!
Худой, косенький, однорукий курьер торопливо, широко шагал за солдатками, чтоб не отстать от купцов, не потерять их из виду, и громко, радостным, захлебывающимся тенорком рассуждал:
- Действительно, им там всяко прованско масло, а нам на муку нету! Де взять, когда ка-а-жный божий день надбавка! Кажный божий день! Бить их следует! Я согласен.
Густым диким ревом орали крестьяне, сбежавшиеся с постоялых дворов.
- С энтого вон шкуру содрать! За цабан иссушил мене. Всем потрохом заплатил.
- Мы каждый пуд слезой поливали, а нам кака цена?
- Нутре надорвали над хлебушком. А они на ем наживаются!
Играла в мужицкой крови обида вечного податника, боль натруженного, для чужой утробы, горба.
Играла стихийно мужицкая ненависть к белоручкам.
- Пузо наливали! На нашем хлебушке наживались.
- Бей их, сволочей!
На углу, у высокого крыльца большой аптеки, высокий, в шапке с одним ухом, остановил купцов. Разом насела на них толпа. Деревенские всех отшвырнули и били истово, сильно, деловито. Будто цепами хлеб молотили. Солдатки пронзительно визжали, совались бестолково к лежащим на земле купцам и в толпу. Ругались длинными похабными фразами и причитали о своей скверной жизни.
Прискакал конный отряд милиции. Начальник милиции был впереди. Расталкивая конем толпу, он кричал:
- Эй вы, прекратите! Эй вы, слу…
Докончить он не успел. Прасковья Семенчихина вцепилась ему в правую ногу и потащила с лошади. Дюжая, плечистая солдатка обняла его с другой стороны, руками у пояса. Он только успел подумать:
"Зачем она руки мне в карманы?"
И полетел с лошади вниз головой.
- Вот тебе, командер! Постой на голове.
Ткнули бабы его головой в снег, а у пояса держат. Задрягая ногами в воздухе начальник. Толпа орет, гогочет:
- Вот так бабы! Выучили на голове стоять.
Прасковья приговаривала:
- Гладкий жеребец! Ляшки-те, как у борова.
- А ты его еще пощупай. Хорошень!
- Га-а-га… Го-го-го…
- Бей Зеленкова! Он на нас поездил!
- Подымай купцов! Еще водить!
Начальник милиции еле вырвался из бабьих рук. В разорванных штанах, избитый. Рад был, что каким-то чудом револьвер со шнура не оторвали. Но стрелять не решился. Побежал в исполком. Там члену военно-полевого штаба обо всем доложил. Оправдывался:
- Какое стрелять? Разорвали бы на куски, только выстрели. Весь в синяках. Исщипали, подлюги!
Член военно-полевого штаба, высокий большеносый человек в очках, смеялся:
- Ну, как вас бабы учили? А?
В исполком прибежал трясущийся, с отвислой нижней губой, бывший председатель уездной земской управы, купец Титов. Пропустили к большеносому.
- Что надо?
- Спасите… спрячьте… Самосуд… меня ищут тоже.
Высокий презрительно и спокойно сказал:
- Спрятать могу только в тюрьму Сейчас напишу ордер. Идите, там примут.
- Благодарю вас… век не забуду… Спасибо… Ордерочек-то скорее.
Высокий засмеялся, написал ордер, отдал Титову и, поправив на голове кожаную фуражку, пошел на главную улицу, где ревела толпа. Когда пробирался сквозь нее, видел: на крыльцо аптеки вскочил высокий, тонкий юноша, с бледным до синевы лицом и горящими глазами. Юношеский голос вырвался резким отчаянным выкриком:
- Товарищи!.. Товарищи!..
Желтолицый в папахе оглянулся и заревел:
- Племянник будет Зеленкову.
- А-а-а. Во-о-о… Ага-а…
Сгребли "племянника" опять первые бабы. Насели мужики. Он скоро замолк и вытянулся. Член военно-полевого штаба видел в толпе красногвардейцев. Они не только не мешали расправе, а сочувствовали ей. Это было видно по оживленным их фразам, по яркому блеску ненавидящих глаз. Им была понятна ярость толпы, потому что кровное родство связывало их с мужиками, которые били, как цепами молотили. Но толпа уже сгасала. Почти насытились местью. Высокий член военно-полевого штаба поднялся на крыльцо аптеки, откуда стащили уже пятерых. Мужественным зычным голосом он спросил:
- Что вы, товарищи, делаете?
И в простоте, холодной ясности этого вопроса была странная спокойная убедительность.
Затихать стали, от жертв своих оторвались.
Неуверенно прозвучал одинокий мужской голос:
- Стащить и этого надо!
Высокий на крыльце услышал. Спокойно отозвался:
- Стащите. Я без охраны и отбиваться не буду.
Как бы в доказательство, руки вверх поднял, потом опустил и, будто продолжая спокойный разговор, опять спросил:
- На кой черт с этими связались? Управу на них найдем. А вы убили их на улице, вас злодеями величать будут. А их за мучеников. Отведите живых в тюрьму! Там примут. Сейчас десяток еще арестовали. Проучим, будьте покойны! Умеем! А этих, мертвых и изувеченных, стащите в больницу.
Холодно поблескивая очками, спокойно, будто ничего не случилось, уверенный в себе, как хороший укротитель, он спустился с крыльца и пошел к избитым. В задних рядах еще слышались крики:
- А этому чего надо?
- За кого застаиват? За кого застаиват?
- Бей!
Но в середине, около высокого, стихли. Расступились и дорогу ему дали. Он спокойно взглянул на избитых, будто пересчитал их, повернулся и пошел к исполкому. Из толпы вынырнули оправившиеся милиционеры.
Мертвых, Зеленкова и реалиста, и троих, избитых до невозможности встать, утащили в больницу. Двух, которые встали и могли брести спотыкаясь, повели в тюрьму красногвардейцы.
Артамон Пегих, яростно бивший купцов вместе с другими крестьянами, перевел дух, как после утомительной работы, вытер рукавом пот и оглянулся. Увидав Софрона, пошел к нему через улицу по расцветившемуся пятнами рыхлому снегу степенной мужицкой походкой.
- Слышь-ка, Софрон! Это кто же сурьезный-то, в очках?
- Из военно-полевого штаба.
- Сурьезный, и того… Без опаски человек!
- На фронту всю войну был, чего ему опасаться? Кабы из тыловиков, так давно бы ногами задрягал!
А человек без опаски шел и думал:
"Могли сгрести! Устали уж, насытились. Деревенское зверье работало старательно. Д-да… стихия! С этими еще придется и нам хлебнуть… Да!."
И привычным движением руки пощупал револьвер.
Софрон расправу одобрил:
- Когда дождешься на их, городских, по закону-то, управу? Сбыли со счету которых, и ладно!
В городе тревоги было больше, чем в Интернационаловке. Там, в деревне, под сектантским началом, еще несмело и нестройно вмешивали новое в старое. Больше галдели, мало рушили. А в городе уже гулял хмель мести и разливного гнева. Ночами вытаскивали людей из насиженных гнезд, отводили в тюрьму, отбирали добро. Эта тревога усиливала ненависть Софрона к господам. К чистеньким, образованным. Об Антонине Николаевне не думал. Слышал, что в город с инструктором уехала, и пожалел инструктора.
- Зряшна баба!
На заседании исполкома один раз присутствовал и одного члена исполкома изругал за то, что тот против контрибуции был.
- Эдаких беленьких-то нечо спрашивать! Им штоб и горячий блин, да штоб не обжигал. Под задницу их надо! Колготят, а от делу под закрышку.
Всякая слабость и нежность вызывала в нем взрыв гнева. Не выносил машинисток в учреждениях.
Все барышни нежненькие в машинистки определились.
В исполкоме одну с кудряшками, ласковую, изругал матер-но. Когда она заплакала, сплюнул около стола с машинкой и спокойно отошел.
В городе опять в военную одежду оделся. И когда шел по улице, в шинели, с револьвером и бомбой на поясе, высокий и резкий, с суровым, свинцом отливающим взглядом, Редькин и Артамон рядом с ним казались арестантами, боязливо съеженными. Но вместе обычно они доходили только до исполкома.
Артамон не любил учреждений, махал рукой и поворачивал к постоялым дворам. Там разыскивал деревенских и проводил с ними день. Редькин заходил ненадолго, хмуро осматривал служащих и оставался только, если назначалось собрание. Собрания были часты. Редькин внимательно слушал всех ораторов. Но возвращался обычно в гостиницу злой.
- Нащет деревни никакого решенью!
Ходил в читальню, слушал газеты. Сходил даже один раз на любительский спектакль и долго после этого хрипло матерился.
Ванька целыми днями в типографии пропадал. Один раз послал его из исполкома Софрон за газетами, каждый день стал туда бегать. Свел дружбу с наборщиками. Они ему газеты и книжки давали читать. Читал он жадно, без разбору. Все будто что-то искал в книгах и газетах. Оттого что он ясно видел, как ловко и легко все обсуждают городские и как туго и тупо понимают все новое деревенские, загорелось его сердце обидой.
- Ладно, их в школу посылали! А меня одну зиму. Больше мать не пустила. Ничо! Сам дойду!
И оттого, что сам захотел, оттого, что не преподносили ему разжеванного, питательного, тратил много времени на непонятное, утомительное в чтенье. Делал открытия уже открытого, но не растерял своего и креп дерзкий, в себе уверенный и упорный.
В городе Софрона задержали. Воздух заулыбался по-весеннему В полдень радостно прыгала с крыш капель. Город оглашался допоздна звонкими детскими голосами. Артамон беспокоился:
- Угрузнем где в логу. Снег-то пади уж не держит! Скоро ли, что ли, поедем, Софрон? Все шалтай-болтай, а в деревне-то телеги налаживать надо. Небушко-то уж звенить!
Софрон угрюмо отозвался:
- Уснешь еще, наладишь. Та и беда, приросли мы к земле и об себе не понимай, чтоб и земля полегче давалась. Дела еще есть в городу.
А в городе событие случилось. Получил исполком сообщенье, что в восьми верстах от города остановился казачий полк или отряд, но много казаков. С фронта в степные станицы возвращаются. На конях, в полном вооружении и даже одно легкое полевое орудие с собой волокут. Люди и лошади заморенные. Будто бы на передышку встали. Военно-полевой штаб забеспокоился. Казаки - народ старой закваски.
Зачем им пушку в свою станицу? Постановил исполком послать делегатов для мирных переговоров: зачем и куда? И предложить сдать оружие. Делегаты вернулись благополучно. Казаки оружие сдать отказались, но говорят, что мирные. Идем, дескать, мимо города. Советскую власть признаем, Пропустили отряд. Но пришло распоряжение из губернского города задержать казаков. Решили спешно отправить Красную гвардию. Это было первое ее выступление. До сих пор Красная гвардия в городе занималась только охраной самого города да сбором контрибуций в селах.
В назначенный час со всех улиц потянулось к исполкому свободное, наемное войско. Бурливая, дерзкая, разная по одежде толпа. Шли с винтовками. Одни в шинелях по-солдатски, другие в крестьянских азямах и тяжелых пимах, третьи в городской рвани и опорках на ногах, четвертые - чужаки в своей одежде, военнопленные. После всех отдельно прибыла киргизская часть. Впереди несли красное знамя и на пике металлический полумесяц с бубенчиками. Низкорослые, кривоногие, скуластые шли нестройными рядами и пели гортанными голосами киргизскую песню. Будто играли на какой-то полузабытой, но в давнем родной всем и волнующей дудке. И в ответ этой дикарской песне с подъезда исполкома раздались взывающие дерзостью и новизной слова приветствия:
- …Красная гвардия, первое в России свободное войско трудящихся, охрана революции…
Это соединение киргизской песни, бестолкового гомона разношерстной, по виду убогой, разноголосой, разноязычной толпы, собравшейся на улице мещанского захолустья, и слов огромного масштаба, истинно торжественных, бьющих отвагой вызова всем, всем, всем, было дико, страшно и бодрило душу величием, непонятным рваной кучке - рати смельчаков, появившихся во всех городишках взъерошенной РСФСР, чтобы лечь перегноем ее полей.
Эти большие слова были для них только звоном своего села. Чтобы была своя пашня, чтоб проткнуть пузо с ему кулаку Миколай Степанычу, чтобы разогнуть свою спину, из своей глотки услышать крик вольный, непривычный: наша власть! Но чутьем, всему живому, а им, простым и цельным, сугубо свойственным, ощутили они широкую радость дерзости.
Оттого и трезвые в этой толпе казались пьяными. Охмелели буйным хмелем задора. Стреляли в воздух из винтовок, орали, не сердито, а задорливо ругались. Шестнадцатилетний белобрысый паренек, путаясь в длинной, будто тятькиной шинели, удивленно-весело кричал:
- Эй, товарищи, затвор я потерял! Эй, эй, затвору никто не видал?
Бородатый фронтовик добродушно-снисходительно выругался:
- Сучий сын, сопля. Теперь орудуй без затвору!
- Затвор потерял, вояка! Титьку мамкину возьми вместо затвора!
- Зеленый еще! Доспет, солдатом будет.
- Ничо, я без затвору… Я и так… его мать, казака растворожу. Ничо!
И лихо, с выкриком, песню поддержал:
…к ружьям привинтим штыки.
Другой, такой же зеленый и радостный, кричал в кучу смешавших свои ряды киргизов:
- Эй, вот ты, крайний, как тебя?.. Малмалай-Далмалай, скажи: "пролетарии всех стран". Не знашь? Не умешь?
- Се ум ем! Мал-мал казак стрелю!
Смешанный гомон, бестолковая брань разношерстных, таких непохожих на старую армию, пьяных задором, присутствием в рядах и от водки пьяных, были противны многим в прихлынувшей посмотреть толпе. Люди, видящие только то, что можно пощупать, окружали толпу красногвардейцев враждебным гулом.
- Да, армия! От первого выстрела убежит.
- Затворы растеряли! Штаны-то на ногах аль тоже потерял?
- Сыно-о-чек, и чо ты с ими связался! Вернись, убьют!
- Фронтовиков-то и не видать. Эти навоюют.
- Начальники все пьяные! Армия!
- Они начальникам-то своим в харю плюют! Дысцыплина!
- Како войско, за деньги ежели!
- Пленных с собой понабирали! Со своеми воюют, а чужаков к себе!
- Эх, Россия, Россия, пропала! Совсем пропала!
Но и в этот гул вплетались крики своих красногвардейцам.
Артамон Пегих, не думая о том, услышат ли его, отзовутся ли, вопил:
- Которы нашенски сельчане… Митроха Понтяев, ай хто! Доржись! Нашинска волость в большевиках состоит… Доржись, робята!
- Голубчики! И одежонки-то военной не на всех!
- Ничо, не баре, выдюжат!
- Чо шипишь, чо шипишь, пузата? Охвицериков твоих не видать? Змеюга!
- А ты сам-то игде видал армию? В кабинетах своих? "Не стара армия". Игде ты от военной службы прятался? Каку армию видал? Ну!..
На подъезде появился высокий очкастый член военно-полевого штаба.
Опять загремели, колотя захолустный покой, большие слова:
- Нигде в мире нет Республики Советов. В Европе гнет капитала…
"Белобрысый" понял, что Красная гвардия должна пригрозить Европе, и радостным ребячьим выкриком из рядов отозвался:
- Застрамим Европу, товарищи!
Ванька, румяный, радостный, тоже будто хмельной, Софрона в толпе за рукав поймал.
- Тятька, определи меня с ими! Чтобы взяли!..
Голос просительный ребячьим стал, а то всегда говорил как большой, грубовато и степенно. Не побоялся бы и без поз воленья отца удрать, но резче взрослых сильнее ощутил великость больших слов, в маленьком городке взметнувшихся, и увидал себя таким, каким был: мальчишкой, которому еще доверья нет.
- Определи, тятька!
- Ах ты, шибздик! Рано. Определю еще… - Шершавой рукой смазал Софрон Ваньку по лицу. Засмеялся радостно.
А сбоку от них, у забора, господин в черном пальто с барашковым воротником злобно и громко крикнул:
- Не красная гвардия, а красная сволочь!
Софрон быстро повернулся, но господин еще быстрей в толпе растаял. Софрон погрозил в толпу кулаком. Сразу потемнел и почуял: в углах враги.
Смело, товарищи, в ногу!
- Стройся! Эй ты, чертова перешница, в ряды!
- Стройся!
- А-а-а…а… ри…