Гудела толпа. Крепчал ветер. Русский весенний месяц будто обозлился на этих новых русских солдат, вспомнил, что он еще хмурый, зимний…
Начал падать снег.
- Мамоньки, никак мятель будет!
- Ничо и в мятель! Русский привычный.
VI
Софрону доктор не понравился. Тонкогубый и глаза прячет.
- Прислали, дак живите.
- Без вашего разрешения не мог распорядиться дом открыть.
- Чо распоряжаться-то? Прошло будто то время, когда господа распоряжались! Отдерите доски да живите.
Стоит у стола так, будто остерегается к нему прикоснуться. Одежда военная, а чистая. Левая рука в черной перчатке Софрону в глаза лезет. А доктор ее всегда носил. Изуродованный палец скрывал.
- Благодарю вас. Завтра же устроюсь. Разрешите откланяться? - И к двери.
- Слышьте! Как вас?.. Господин доктор! Вы как, из военных будете?
- С начала войны на фронте. Недавно вернулся в город.
- Ишь ты! А я думал, тыловничали. Глядеть, вша не кусала! Солдаты-те не били?
- Что?
Даже взглянул прямо. Нехороший глаз, нутра не показывает.
- Не били, спрашиваю? После, как царя отменили?
- Я всегда честно выполнял свой служебный долг.
- Ыгым. Видать, старательный! Ну айда!
Доктор плюнул только на улице. И то первый раз не сдержался умный протопопов сын. Хоть и утешал себя:
- Все-таки здесь спокойнее, чем в городе. Спасибо фельдшеру. Пригодился большевик.
Выпросился вместо отпуска в больницу сюда поработать недели на две, ну, а там половодье. Не выбраться в город. Можно и дольше пожить. Больницу из Романовки в именье Покровского перевели: зданье для нее было в именье приспособлено. Проснулись молчаливые дома разгромленного и брошенного завода. Глухой, как гроб, только господский дом заколоченный стоял. О нем и просил доктор. Открыть для жилья себе.
Софрон из города вернулся беспокойней и злей. Втянул ноздрями тревогу и привез ее в село. Колготили раньше бедняки, но часто сдавали. Но чем больше слабела зима, тем властнее становился призыв земли. Тем упрямее стояли за свои участки многоземельные, беспокойней и смелей тянули к ним руки батрачье и малоземельные. Оттого привезенную Софроном тревогу приняли и сразу на нее откликнулись. Парни и молодые мужики пошли служить в Красную гвардию. Грозили:
- Со штыками на пашню придем! Держись, толстопузые!
Мужики пожилые и старики тоже хмелю хватили:
- Будя! Наша земля, как мы есть трудящие!
Посредине села, на базаре, длинный шест поставили и на нем большой красный флаг. Когда проторенной тропкой шли старухи и старики в церковь, длинный красный язык будто дразнился с шеста.
Молитвенный дом евангелических христиан все еще стоял заколоченным. Собирались у евангелиста Глебова. Пели на голос песенный державинскую оду "Бог" и стихи о жизни, которая отцветает, как трава. Но о порядках государственных говорить остерегались. Только в тайном разговоре с Богом, в думах просили: порази нечестивцев. Купцов будто не стало. Ходили в мужицких азямах. Без работников, сами на дворе своем управлялись. От тоски сердце у богатых беспокоилось, будто недужили. Часто в новую больницу к доктору ездили. Человек ученый и серьезный, им по нраву пришелся. Возили ему муку, яйца и масло. Пока зря не пропало. Отбирают одежду, скот и за продукты, гляди, примутся. Бедные бывали редко. Некогда и непривычно лечиться.
Софрон, через неделю после разговора с доктором, в больницу приехал. Редькина привез. Из города Редькин приехал в солдатской шинели. Висела она на нем, как на шесте. Но от военного вида ее еще страшней стал.
Доктор встретил в белом халате.
Софрон оглядел белый стол, баночки и скляночки в шкафу.
- Много ль вылечил? Аль на погосте посчитать?
Доктор сдержанно ответил:
- Есть и на погосте, а некоторым помог. Деревенских лечить трудно. В грязи живут. Вот сектанты почище. Оттого что грамотные…
- Было время учиться. А ты с ними компанию водить-то води, да оглядывайся! А то самого полечим, - прохрипел Редькин.
Доктор глаза веками прикрыл.
- Лекарств вот нет.
Редькин сверкнул подозрительным сверлящим взглядом.
- А куды делись? Найди! Ай богатый класс все выпил? Давай мне каких порошков. Нутре горит.
- Выслушать, выстукать вас надо.
- Нечо стукать! Настукали уж. Траву давай, чтоб дыхать полегче! Под леву лопатку все шилом колет.
И закашлялся бьющим тело кашлем. Глаза выпучил.
- Легкие у вас больные. Надо питаться хорошенько, не утомляться.
- Ладно, сичас к себе в кабинет приеду и на мягку перину. Кабинет-то только у меня на подпорках, да перина тонка. Давай питья какого! Неколи растабарывать!
Доктор плечами пожал, велел фельдшеру в пузырек что-то наболтать. Все торопил. Очень мешал ему Софрон тяжелым неотрывным взглядом. А в это время в коридоре шум послышался. Без предупреждения распахнулись большие белые двери. Трое красногвардейцев внесли четвертого, бледного, с перекошенным лицом и стиснутыми зубами, Софрон навстречу метнулся.
- Откудова? Где ранили?
Правая рука у раненого была привязана кушаком к поясу, и на плече шинель заскорузла от крови. Когда положили на кожаную кушетку, старший, в лохматой шапке, ответил:
- Тута стычка вышла, с казачишками. Посылали. Рубанул его один. Не насовсем, а ровно крепко!
Раненый открыл помутневшие глаза и сказал слабым, но внятным голосом:
- Кровища льет. Заткни чем-нито, пожалуйста!
Мычал от боли, когда раздевали. Но, услышав голос доктора: - "Скверно", - сказал опять внятно:
- Ничо, у мине жила крепкая…
Софрон доктору твердо сказал:
- Этого - чтобы вызволить!
Пошел и красногвардейцев рукой поманил за собой.
В тайном разговоре все выспросил. Неспокойно в уезде. Не зря тревога с отрядом казачьим была. Разбили их, а на станицу два набега другие сделали. Богатые села бунтовать начали.
- Про Небесновку в городе тоже говорили. Ну, на тебя полагаются, - сказал старший, знакомый Софрону.
Когда Софрон с Редькиным из больницы выходили, Редькин спросил:
- В господском-то дому доктор теперь?
- Он.
- Ыгым. А кака это пика на доме?
И показал на громоотвод на господском доме. Четко вырезывался в легком, весну почуявшем воздухе.
- Говорили, чтоб гром отвести. Грозой чтоб не разбило. Господа - народ дошлый. На небо молятся, а промежду прочим, от него обороняются.
- А разговаривать через него нельзя?
- Через пику-то? А как? С кем? С Богом што ли?
- А може, проловка кака под землей. Теперь всяки телехвоны да грамофоны…
- Не знаю. Ваньку надо спросить.
Вечером Ванька по книжке из библиотеки читал Софрону и Редькину про громоотвод.
Редькин слушал внимательно. Потом спросил:
- А книжка-то как, полная али нет?
Ванька понял вопрос. Ведь бывает на книжках: полный курс географии, сокращенный курс. Потер лоб и прочитал на крышке книги:
- Издание для народа.
- А, для народа! Не все здесь прописано. Господам больше известно. Слышь-ка, Софрон, слово сказать надо. Айда-ка!
И пошли из избы. Дарья недовольно отозвалась:
- Каки от своей крови тайности!
Но Софрон строго оборвал:
- Свое бабье дело знай!
С Дарьей жили хорошо после примиренья, но разговаривать с ней о деле Софрон по-прежнему не любил. Какой у деревенской бабы "смысел"? Ванька - другое дело. "Умственный" растет. Но раз Редькин не хочет…
На дворе, у хлева, в котором беспокойно завозилась корова, Редькин сказал:
- Зачем и к чему дохтур к нам приехал? Раньше фершала чуть выпросили. И я тебе скажу - за им купеческая дочь: пан-кратовска девка. С им, дознал. Я этту лекарству-то вылил.
- Ну?
- А казаки?
- Ну?
- С ими по отводу этому разговариват! Вести об деревне дает! И об нашинских солдатах.
Сказал с глубокой уверенностью. В самом сомненья не было. Софрон задумался. Заныло в сердце: ученый, одурить может.
- Ладно, сымем громоотвод, а там увидим.
В этот тихий час вечерний в господском доме сидели доктор с женой. В большой, хорошо вытопленной, но пустой комнате не чувствовали себя дома. Будто на пересадочной станции удалось укрыться. Передохнуть от шума и сутолоки. Но придет поезд, и радостно будет уголок этот покинуть. С собой привезли только дорожный сундук да постель. Поставили в квартиру две походных койки и длинный стол. Докторша лампу с собой захватила. Большая, горит на столе, а в углах от пустоты все будто мрак. Доктор смотрел в книгу. Но оттого что на лбу беспокойно менялись продольные и поперечные морщинки, Клера знала: не читает, о своем думает.
- Саша!
- Что, детка?
- Здесь тоже страшно! И как там мама с папой…
Потянулась к нему, хрупкая. Привлекательная больной прелестью. Такой иногда отмечает вырожденье. Единственная дочка у пожившего бурно папаши. С детства страдала пляской святого Витта. Лечил с двенадцати лет этот доктор. Будто вылечил. Когда стало шестнадцать, женился. Взял приданое большое и любовь нераздельную, фанатичную, какая бывает только у больных, грезой живущих.
Приласкал снисходительно, как всегда. Но в синих больших глазах тревога не растаяла.
- Ничего, недолго, переждем. У мужиков это сверху только бродит. Сектанты со мной откровенны. Сегодня узнал, в уезде много недовольных. Голова не болит? Что печальная?
- Нет. Томительно как-то. Предчувствия…
- Пустяки. Нервы.
С силой ударил в окна ветер, плачем нежданным пропел в трубе. Клера затряслась, заплакала. Умело успокоил. Дал лекарство. Когда улеглись в постель, рассчитал, раскинул в уме срок, в какой соберутся и окрепнут казаки.
А Софрон ворочался на деревянной скрипучей кровати и размышлял: как громоотвод убрать? Не причинит ли вреда, как за него возьмешься? И решил: "самого заставлю".
Утром Жиганов долго у доктора пробыл. Приехал насчет грыжи посоветоваться, а потом долго с доктором опасливо и чутко, стены слушая, шептался. Доктор проводил его веселый.
На сиделок и бестолковых больных в этот день по-хозяйски покрикивал.
А к Софрону курносый подросток в огромной папахе, верхом на старой сивой кобыле прискакал. Привез замасленный серый конверт. В нем: усилить в волости охрану.
В полдень в больницу явился Редькин. Нелепым казался у смертью меченного револьвер. Как-то уныло торчал из кармана. И шинель на нем тоже чужая обряда. Доктора в коридоре встретил. Он собирался сектанту опухоль гнойную и опасную разрезать. Распоряжения приготовить все нужное давал. Редькин его остановил.
- Срочный приказ от интернационаловского исполкома сообщить должон.
- Ну?
- Не ну а веди, куда поговорить! Дело обстоятельное!
- У меня операция. Больной готов и ждет. Я сейчас занят.
- Ну ладно. Доканчивай. Чтоб к обеду был в исполкоме! А то солдаты придут, приволокут.
Доктор сегодня нетерпеливый. Вспылил:
- Я ведь не хлеб из печки вынимать собираюсь! Человеческое тело резать! Что значит "доканчивай"? Не знаю, когда освобожусь!
- Я тебе русским языком сказал: к обеду штоб был в исполкоме.
Перекосил лицо, но бьющий злобой взгляд Редькина страшен. Укротился доктор. Глухо крикнул в дверь:
- Операции сегодня не будет! Скажите больному! Пройдемте в эту комнату!
Дверь перед Редькиным открыл. Через полчаса вышел бледный, с крепко сжатым ртом. У двери еще раз сказал:
- Передайте исполкому: громоотвод устроен не мной. Убрать его просто не смогу! Еще раз заверяю вас, что только темнота, незнание…
- Ладно! Опосля поговоришь!
В дверях еще раз остановился Редькин. Горящим волчьим взглядом своим еще раз доктора ожег. Над чем-то будто подумал, револьвер пощупал. Потом круто повернулся и хлопнул дверью.
За обедом жене доктор ничего не сказал. Но она следила за ним неотступным верным собачьим взглядом и ничего не ела.
Первый услышал ночью слабое хрустенье талого снега дворовый пес. Залился надрывным бешеным лаем. И почти одновременно с ним - Клера.
Взметнулась с постели, в длинной ночной рубашке, так быстро, будто лая этого ждала.
- Саша, Саша!
Нежность непередаваемая, мука неизбывная в голосе" а он спит! Только когда застучали сильными мужицкими ударами в дверь - проснулся.
А Софрон приказывал:
- Мы с Редькиным здесь подождем. Волоките. В комнате нечо пакостить. Суды живого.
- Кто там?
- Отворяй!
- Я не могу так… Кто?
- Отворяй! Дверь-то высадить долго ли чо ли?
Завозились в доме прислуга и больничный служащий Егор.
Появлением своим будто ободрили доктора. Наган в руке крепче почуял. А сзади Клера. Вцепилась в плечи тонкими руками. Будто в одно с мужем хотела слиться.
- Подожди, Клера… Не открою! Кто?
Голоса за дверью тише. Будто совещаются. Издалека ветром донесло:
- Эй, ктой-та тут?
Застыли в доме у двери в ожиданье. А Егор ворота и со двора дверь открыл. Почуял: не впустишь в дом, всем отвечать придется. Доктор слышал шаги, уходят. Перевел дух и в комнату из коридора пошел, придерживая левой рукой Клеру. И лицом к лицу, в солдатских шинелях, с револьверами. Не крикнул" не вздрогнул, только посерел. Рукой неверной хотел наган спрятать. Но увидали. Передний курносый увидал.
- С левольвером, сволочь! Айда! Этаких на фронте много покончили. Нечо дипломатию разводить! Айда!
Взметнулась докторова левая рука в черной перчатке. Солдат за правую тряхнул.
- Айда.
- А-а-а-а-а, не пущу! Не пущу!
Крик у Клеры такой, что, казалось, все стены пробил. Но скуластый и курносый парень с круглыми глазами, стоявший впереди, не поморщился.
- Не верещи, пигола! Про тебе разговору нет. Дохтур, поворачивайся!
- Не пущу! Насильники! Палачи! Подлецы!
Плевала, кусалась, царапалась. Ощетинившейся дикой кошкой кидалась.
Мешала доктора взять. В хрупких руках неестественная сила. Курносый восхищенно удивился.
- Ат, сволочь! Глядеть, дохлятина, а цепкая! Волоки с им вместе.
Скрутил сзади руки парень, потащил Клеру по полу. Будто барана свежевать. Она кричала и билась. Двое доктора вытащили. Прислуга вся попряталась.
Черными тенями на площади за домом Софрон и Редькин. Резкий звенящий Клерин крик по заводу раскатом. Но за глухими дверями новые люди. Их крик никому в уши не бил, и они чужого не слушают. Плачем отозвался только Петька сторожев в больничной кухне.
Софрон приказал:
- Заткни бабе глотку. На кой приволок?
- Цеплятся.
Подол длинной рубашки Клериной комком в рот ей заткнул курносый, а руки скрутил и держит. Другой собаку пришиб.
- Эй ты, барин! Сичас конец тебе. Говори, чо по громоотводу казакам передавал.
Грозен и четок голос Софронов. С хрипом голос докторов:
- Нельзя по громоотводу разговаривать.
- А, нельзя. Р-р-раз!
Доктор упал. Курносый загляделся, ослабил кулаки, Клера вырвалась.
- Палачи! Насильники! Все равно конец вам скоро! Саша! Саша!
Заворошился доктор. Будто баба криком жутким, криком силы последней, предельной, его оживила.
- А, вместе хочешь? Отойди, дура.
- Вместе хочу! Вам конец скоро-о. Вместе!
Мужа телом закрыла.
Софрон и Редькин оба:
- Р-р-раз! Р-раз! Р-раз!
Сапогом Софрон попробовал. Мертвые.
- Ничо, баба старательная была. Слышьте, волочи за ноги в яму! Помойка тут глубокая.
Когда возвращались, Софрон на крыльце барашка маленького увидал. Из открытой двери кухни выбежал и жалобно блеял. Вчера только новорожденного в кухню Егор принес. Блеял, как плакал. Софрон подошел, поднял шершавой рукой нежное трепещущее существо и прижал к шинели.
- Бяшка, бяшка. Тварь дурашная! Напужался?
Казаков в уезде утихомирили. Помогла весна. Лога помешали объединиться недовольным новыми порядками.
VII
День за днем, как костяшки на счетах, отбрасывает жизнь в расход, взятое у нее, изжитое время. С закономерностью неумолимой приводит смену весен и зим, никогда не сбиваясь и не путая сроков, определяя каждому дню пребывания в жизни его тревогу и успокоенье, скорбь и радость. И чем ближе живое к началу бытия, тем непреложнее для него установ этой смены.
Там, за гранью, где город погнал соки жизни в голову, заставил шириться ум человека и сделал его дерзким и творящим всегда, - нет времени, твердо положенного, приказывающего: не раньше, не после, твори свое сейчас. А здесь, в деревне, где земля, выставляя свое плодоносное, готовое для зачатья или приносящее уже плоды чрево, устанавливает сроки, в какие ей нужны силы крепкого, выдубленного для работы над ней мужицкого тела, - властен закон установа жизни. И в ненасытимости поглощенья этих сил жесток.
Здесь у людей крепок хребет, густ в жилах настой звериной крови, плодовито, как у земли, чрево. Но жадна и скупа душа, всегда мучимая собираньем, жаждой накопления плодов земных для огромной утробы всех, кто живет, рождает или мыслит, кто сцепляет звенья для продления жизни. Здесь у людей темным и старым, как земля, задавлена творящая сила человеческого ума, и обречен человек под гнетом тяжелой хозяйки-земли быть слепым и безжалостным даже к себе. Оттого туго открываются двери его души, и звериной хитростью оберегает он их от широкого взмыва боли и восторга, и только во хмелю распахивается темный, большой, о духе, запертом в сильном теле, тоскующий. А хмель радостный сходит на него, когда земля властно позовет: твори, пришел час.
Приказала земля мужикам Интернационаловки, Тамбовско-Небесновки тож, готовиться к сенокосу. Загудели, заворошились, высыпали на улицу из домов своих, приспособленных, как у зверя, только для зимней спячки, не для наслаждения уютом и домашним покоем. Мужики в будничных портках и рубахах, но живой, говорливой, как в праздник, толпой шли, собирались у большой артельной кузницы на выезде из Небесновки. Пряный густой аромат распаренной солнцем земли, приносимый ветром с полей, и здоровый звериный запах навоза с дворов, как вино, тревожили кровь, радостным, пьянящим ударяли в голову, омолаживали глухие голоса стариков, крепили нутряным, грудным звуком звонкие выкрики молодых, серебром переливали детские слова-колокольчики. Во хмелю нынешней радости было новое. Заовражинские, которым в прошлые годы было положено только отраженный от хозяев свет радости принимать и супиться от мысли: чего косами начиркаешь, - гудели нынче густо, как сильные. Оттого что длинной ратью выстроились у кузницы машины и для их покоса. Солнце и радость сделали морщины на лице у Аргамона Пегих лучами, грязно-серые волосы серебристыми. Маленький и сухонький, сегодня он будто распрямил батрацкой работой согнутую спину и повыше, казалось, стал. Как хозяин заботливый кричал:
- Софрон, а Софрон! Слышь ты, Артамоныч, сколь кузнецов-то у нас?
- Деся-ать!
- Хватит ли по машинам-те?
И тревожным перекатом по заовражинским:
- А и то, хватит ли?