Долгая и счастливая жизнь - Рейнольдс Прайс 7 стр.


Он и на это ничего не ответил. Он так и не понял, что все ее вопросы сводятся к одному, который она не могла ему задать, то есть любит он ее или нет, а если любит, то зачем же те женщины, на которых намекал Майло, а он ничего не отрицал, а если не любит, зачем же он столько лет гуляет с ней, и зачем возит туда и сюда на своем новехоньком мотоцикле, и зачем привел сюда, под это дерево, когда на целые мили вокруг, наверно, нет никакой воды и уже спускается ночь?

Он не ответил, но, когда она умолкла, он показал ей зачем. Он стал делать с ее лицом, с ее губами, с белой шеей то, что делал всегда. И она позволяла ему это, пока он не осмелел и не запустил руку ей под платье - раньше он этого никогда не делал и даже не пытался. Она удержала его руку и спросила:

- Это все, что тебе от меня нужно?

- Это не так уж мало, - сказал Уэсли. И если б он дал ей минуту подумать, поглядеть на него, он, быть может, одержал бы победу, но он сказал еще: - Если ты думаешь, что попадешь в беду, как Милдред, то можешь не беспокоиться. Тут порядок. Я потому и уехал с похорон - надо было взять дома кое-что, чтоб был полный порядок и у меня, и у тебя.

- Нет, Уэсли, - сказала Розакок. И немного погодя добавила - Уже совсем стемнело, - и встала, и попросила его отвезти ее домой.

- Роза, - сказал он, - ведь я опять уезжаю в Норфолк. Ты же это знаешь, верно?

- Знаю, - ответила она. И повернулась спиной, готовясь уйти.

- И что я, может, повезу туда Уилли Дьюк?

- Уэсли, можешь везти Уилли Дьюк в Африку и обратно, если это то, что тебе надо. Смотри только, чтоб она не попала в беду, как Милдред. - И Уэсли сдался и пошел следом за ней через рощу - она шла впереди потому, что была в туфлях и могла прокладывать дорогу, и, когда они дошли до холма, вокруг уже стояла темь. Только мулы выделялись силуэтом на фоне озера внизу, и ожидания Розакок оправдались: они стояли почти вплотную друг к другу, как полагалось по правилу. Уэсли увидел это и сказал:

- Поздравляю, мулы.

Розакок миновала раздевалку и направилась к мотоциклу, а Уэсли вошел внутрь надеть брюки. Но в раздевалке не было света, и Роза видела, как в продухе между крышей и стеной вспыхнула и погасла спичка, потом еще одна, потом Уэсли потопал ногами и наконец вышел из раздевалки, неся в руках брюки и туфли.

- Ты что, голый домой поедешь? - спросила Розакок.

- Да ну ее к дьяволу, эту раздевалку, - сказал Уэсли, - не буду я скакать в темноте на одной ноге, там змей полно.

Он включил фару, стянул трусы и, стоя в одной рубашке, принялся надевать брюки, и Розакок отвернулась, хотя он ее об этом не просил.

А потом он бешено мчал ее двадцать миль без остановки, лихо срезая крутые повороты, и она крепко вцепилась в него, чтобы остаться в живых. Когда они приближались к ее дому, Розакок стиснула его плечи, чтобы он замедлил ход, и попросила остановиться на дороге и не сворачивать к дому - Мама, наверно, уже спит. Он так и сделал: остановился у платана, выключил треск и, сдвинув очки-консервы на лоб, ждал, пока она заговорит или уйдет. Розакок слезла, вынула из багажной сумки какие-то свои вещи и, увидев, что во всех окнах темно и только над дверью горит лампочка, о которую бьются ночные бабочки, попросила его посветить на дорожку, а то она ничего под ногами не видит. Он посветил, и она, пройдя в луче света несколько шагов, обернулась и попыталась сказать ему то, что было необходимо сказать.

- Уэсли… - начала она.

- Что? - откликнулся он. Но Уэсли был не виден ей за светом фары.

А не видя его, она не смогла говорить.

- …Счастливого пути.

- Ладно, - отозвался он, и Розакок пошла к дому, а взойдя на веранду, остановилась под лампочкой и помахала шляпой в знак того, что все благополучно. С минуту стояла полная тишина, и слышалось только кваканье лягушек в речке. Затем мотоцикл взревел, свет перекинулся на дорогу, и Уэсли исчез.

Розакок подумала, что нынче ночью она вряд ли заснет.

С тех пор как он уехал, прошло три недели, и, не получив от него ни строчки, Розакок написала письмо.

18 августа

Дорогой Уэсли!

Как твои мотоциклы? Надеюсь, все хорошо. А как ты поживаешь? Наверно, спишь лучше, чем мы тут. У нас все пруды пересохли, и вот уже три ночи никто в доме, кроме Сестренки, не смыкал глаз. Мы все друг для друга как бритвенные лезвия. Если скоро не будет грозы или хотя бы ветерка, придется мне сесть в автобус и уехать куда-то, где попрохладнее. Ну, хоть в Канаду. (А там прохладно?) Моя комната на самом верху, под черной железной крышей, и эта крыша целый день прокаливается солнцем, а ночью весь жар выпускает ко мне в комнату, будто на дворе мороз и она заботится, как бы я не промерзла. Я ложусь в постель, как в паровой котел. Вчера я все время перекатывалась с боку на бок и до того измучилась, что в час ночи пошла вниз и легла на полу под кухонным столом, чтобы Майло не наступил на - меня, когда придет пить воду. Пол был тоже не больно-то уж прохладный, но все-таки мне удалось вздремнуть с полчасика, но тут в темноте кромешной пришла сверху Сисси за блюдечком желе (она его обожает). Я услышала ее шаги (их, наверно, и за милю слышно), а я знаю, какая она пугливая, и мне не хотелось, чтоб она родила прямо тут, на кухне, так что я вылезла из-под стола и хотела сказать, что я тут, но и рта не успела открыть, как она зажгла свет, сунула голову в холодильник и стала накладывать себе желе. Что тут было делать? Я решила, что хуже всего взять да заговорить, и стояла себе возле плиты, и казалась себе огромной, как дорожный каток, и все старалась съежиться, а Сисси наложила себе второе блюдце, а потом обернулась и увидела меня. Ну, тут и началось. Как она не родила - даже непонятно. Вишневое желе разлетелось по всей кухне. Мама прибежала вмиг, а Майло влетел с ружьем, он думал, что нас грабят. Сисси успокоилась довольно скоро, то есть для нее скоро, но к тому времени уже взошло солнце, а куры еще раньше слышали шум и теперь сбежались к заднему крыльцу на случай, если кому-то вздумается их покормить. И какой был теперь смысл опять ложиться спать? Никакого. Мама состряпала завтрак, мы сели за стол и зыркали друг на друга как лютые враги. Мы еще и посуду помыть не успели, а солнце уже шпарило так, что на доме краска вспузырилась, а мне надо было ехать в Уоррентон и целый день соединять по телефону разных людей, которые говорили только про жару. Представляешь, что у меня был за денек! Я, наверно, долго не выдержала бы, если б по ошибке не подсоединилась к какому-то дяденьке из Первиса - он уверял свою дамочку, что между ними все кончено, а она твердила: "Напрасно ты так думаешь".

Но тебя жара не очень мучает, правда? Интересно почему. Наверно, у тебя низкое давление. Ты когда-нибудь измерял? Во флоте вас должны были проверять.

На этом кончаю. Майло сказал, что пойдет со мной к Мэри Саттон отнести кое-какие тряпки для ребенка Милдред - только у нас не очень-то разживешься, Сисси что ни увидит, на все накладывает руку. Ребенок живет. Не знаю почему, может, он знает. Ребенок то есть. Я пишу только про себя и про всякие глупости, но с тех пор, как ты уехал, ничего ни с кем не случалось, все потеют, и только. Я написала - с тех пор как ты уехал - кажется, будто ты уехал три года назад и больше не приедешь.

Спокойной ночи, Уэсли. Сейчас на западе громыхает. Может, будет гроза.

С приветом

Розакок

Через две недели он прислал ей большущую открытку - детская коляска, а в ней младенец в матросской шапочке и с соской во рту прижимает к себе голую целлулоидную куклу. На открытке была надпись: "Развеселый я ребенок, развлекаюсь так с пеленок". Уэсли писал:

Здравствуй, Роза, надеюсь, ты уже немножко остыла. От жары, конечно. Да, у нас тут тоже стоит жара, но она мне спать не мешает, когда я добираюсь до своей постели. Только это не всегда удается, потому что лето - самый сезон для мотоциклов, и, когда не подвертывается сделка, я обычно уезжаю в Океанский Кругозор, у меня там друзья, с ними можно хорошо попляжиться и отдохнуть. Открытку я тебе отсюда и посылаю. Я бы написал письмо, но я не писатель. Наверно, Майло туго приходится в ожидании ребенка Сисси. Передай ему, Уэсли сказал, что Океанский Кругозор лучшее место для Затравленных Кроликов.

И все. Своим крупным почерком он исписал всю открытку, и на ней не уместилось бы ни "Твой Уэсли", ни какое-нибудь другое слово со значением, ни даже просто подпись.

Розакок немного выждала, сомневаясь, имеет ли она право ему писать, потом все-таки написала:

15 сентября

Дорогой Уэсли!

Получается как-то несправедливо: я тебе пишу письма, а ты мне - открытки, но все равно, я тебе опять пишу, потому что сегодня воскресенье и мне просто больше нечего делать. Я ни о чем не могу думать, только о тебе. (Ты не писатель, зато я поэт.) Серьезно, Уэсли, у меня в голове ворошится уйма вопросов. Они ворошатся уже почти шесть лет, и сегодня мне хочется обо всем тебе написать.

Уэсли, мы влюбленные или нет? Если да, то зачем же ты так поступил - сорвался в свой Норфолк торговать мотоциклами, когда ты свободно мог остаться здесь, со своей семьей и со мной тоже? И ты даже не отвечаешь, когда я пишу, а рассказываешь, как ты отдыхаешь в Океанском Кругозоре с друзьями, и не говоришь, кто они, а я должна ломать себе голову, с кем ты там разъезжаешь, с Уилли Дьюк Эйкок или с кем другим, кого я даже не знаю. Уэсли, так даже с собакой не обращаются - бывает, конечно, но собаке от этого мало радости.

По-моему, я довольно хорошо держусь, хоть мне и тяжело, но, может, и тебе пора хоть часть перевалить на себя либо прямо сказать, чтобы я все это выкинула из головы и шла домой к Маме. Вот я и спрашиваю: как, по-твоему, мне быть? Об одном прошу, скажи прямо. Разве я тебе в чем отказывала, кроме, может, того, чего ты хотел, когда был здесь последний раз, я тогда просто себя не помнила потому, что думала о бедной Милдред и о том, как я сбежала с ее похорон и погналась за тобой, и какое у тебя право было просить это самое, когда ты ни разу и не подумал сказать мне: "Я тебя люблю" и никогда ничего, ни самой малости мне не обещал?

Я знаю, девушке не полагается писать такие письма, но когда молча сидишь целых шесть лет и ждешь, пока тот, кого любишь, заговорит, и уже не знаешь, почему ты его любишь и что ты хочешь от него услышать, может, все равно что, лишь бы успокоиться, тогда приходит время, когда нужно говорить самой, и нужно увериться, что ты рама еще живешь на свете. Вот я и заговорила. И я еще живу на свете.

Спокойной тебе ночи, Уэсли.

Розакок

Он ответил ей так:

25 сентября

Дорогая Роза!

Что ты все мудришь, не пойму. Приеду домой, тогда поговорим. Надеюсь, это будет довольно скоро, самое горячее время для мотоциклов уже проходит.

Писать больше не о чем, интересных новостей нет.

Желаю всего хорошего, скоро увидимся.

Уэсли

И она ждала, и больше не стала писать Уэсли письма (по крайней мере на бумаге), и от него не получала ни строчки, шесть дней в неделю проводила на работе, вечерами сидела дома, глядя на Сисси Эббот, которую разносило все больше, а Мама читала вслух открытки от Рэто из Оклахомы (он писал, что побывал еще в одной индейской деревне и снялся на карточку вместе с индейским вождем в парадном уборе), и высиживала церковную службу в воскресные утра, и никому не признавалась, чего она ждет. (Никто и не спрашивал. Все и без того знали.) Вместе с сезоном мотоциклов уходили и жаркие дни, ночи наступали угрожающе рано, и дышали холодом, и становились все длиннее, и вскоре Розакок пришлось вставать и собираться на работу еще затемно (и она в одной рубашке подходила к окну и долгим взглядом окидывала двор и пространство за ним: а вдруг, пока она спала, там появилось что-то новое, чему она будет тайно радоваться весь день, но там были все те же заросли бородача, и пустынная дорога, и кизиловые кусты, день за днем все больше забывавшие лето, распластанные над землей в свете зари, с черно-красными листьями, похожими на медленно тлеющие угольки. И в первый субботний вечер ноября, когда она тихо покачивалась в качалке на передней веранде, пришел домой Майло и сказал:

- Ну, Розакок, теперь можешь успокоиться. Уилли Дьюк Эйкок подцепила богатого дружка, а об Уэсли Биверсе и думать забыла.

Розакок покачивалась все так же мерно, однако спросила:

- Что ты хочешь сказать?

- А то, что и часу еще не прошло, как на пастбище папаши Эйкока приземлился частный самолет, а в нем оказались Уилли Дьюк и какой-то парень из Норфолка - он сам вел самолет и не иначе, как страшно влюблен, только из-за любви можно посадить самолет на пастбище Эйкока!

Розакок засмеялась.

- И долго ты все это придумывал?

- Ей-богу, правда, Роза. Сам-то я не видел, но только что встретил в магазине ее мамашу, она накупила кучу устричных консервов и говорит, вся семья никак не опомнится, а про корову и говорить нечего. Уверяет, что, когда самолет приземлился, у коровы все соски растопырились и из них потекло.

Но, даже поверив ему, Розакок вопреки его надеждам не улыбнулась. Она встала с качалки.

- Пойду-ка накрою на стол, - сказала она и пошла к двери в дом.

Майло ее остановил.

- И что ты маешься, Роза? И вид у тебя самый что ни на есть похоронный. Уилли же не бросила атомную бомбу. Я б на твоем месте улыбался до ушей.

- В честь чего это?

- Так ведь это значит, что Уэсли теперь - твоя частная собственность.

- Ты Уэсли об этом спроси.

- Сама спросишь. Уэсли тоже прилетел на том самолетике, - сияя, выложил он самое главное.

Она повернулась к двери и сказала:

- Это правда?

- От самой миссис Эйкок слышал!

Она даже не взглянула на брата. Она собрала на стол, но не села ужинать, сказав, что ей не хочется есть, а на самом деле ей не хотелось слушать, как они потешаются над самолетом на пастбище и торопят ее переодеться, а то, глядишь, вот-вот явится Уэсли. Она переоделась, но и не подумала наряжаться, а натянула на себя все то же бледно-голубое платье и свитер, что она надевала каждый вечер, приходя с работы, потом вышла во двор и села на качели и стала чуть-чуть покачиваться, упершись каблуками в белесую землю, притормаживая качели, чтобы ни на секунду не терять из виду дорогу. В холодеющем воздухе меркнувшие лучи солнца, низкие и косые, то здесь, то там зажигали новенькие медные электропровода, и от этого казалось, будто они летят между столбами в оба конца дороги. На колени ей упал сухой свернувшийся лист клена. Она растерла его в руке, недоумевая, откуда он взялся (качели-то были под дубом), а сверху на тоненькой шелковинке к ней спустился паук, намереваясь заполнить пространство нескончаемой своей нитью, а по ту сторону дороги каркали две вороны, которых заслонял белый платан, оголенный и прямой, как ныряющий Уэсли. Где-то вдали щелкнул выстрел, и вороны смолкли. Поздновато для охоты, подумала Розакок и просчитала до двенадцати, и одна из ворон подала сигнал начинать снова. Вскоре стемнело. В доме зажгли свет, вон у окна столовой гладит Мама. (Она так и будет стоять до самой ночи. Потом Майло скажет: "Ладно, закругляйся, а то еще куклуксклановцы нагрянут: почему, мол, заставляешь мать работать допоздна".) А дорога была темная, никто по ней не шел и не ехал, даже светляки не мерцали. (Все светляки погибли. Вчера ночью были первые заморозки.)

И в субботнюю ночь опять подморозило. Розакок это видела сама, она не спала и что ни час глядела из своего окошка на дорогу, пока наконец в лунном свете не заискрился иней, подползавший все ближе к дому - сперва он лег на поникшие лопухи у дороги и сковал их седой изморозью до утра. Потом, чуть помедлив, неторопливо двинулся дальше, по двору, словно руки, нащупывавшие путь от одного кустика травы до другого, и поближе к дому (где трава уже кончилась) перекинулся с камней на сухие стебли, потом на крышу машины Майло и, высеребрив все это, дополз до дома. Розакок откинулась на подушку и уснула.

Глава вторая
Рейнольдс Прайс - Долгая и счастливая жизнь

Но в воскресенье опять пригрело солнце, и, когда она проснулась, иней стал росой, а по дороге толпы чернокожих ребятишек топали в церковь "Гора Мориа", пуская в утренний воздух белые струйки пара изо рта, и ехали в церковь "Услада" машины, переполненные белыми, которых Розакок, конечно, знала, но не могла разглядеть. Часы показывали половину одиннадцатого, и в доме стояла тишина. Все ушли без нее. Но когда она спустилась в кухню, там оказался Майло, разодетый с ног до головы; он уплетал патоку.

- А, - сказала она, - я уж думала, что сегодня потащусь пешком.

Майло воззрился на ее лицо, соображая, как с ней следует говорить.

- Мама ушла с Сестренкой. Она сказала, чтоб ты спала сколько хочешь.

Розакок бросила взгляд в зеркальце для бритья, висевшее над плитой.

- Может, я с виду дохлая, но на самом деле ничего подобного.

- Сисси тоже неважно себя чувствует. Она лежит наверху, так что можешь остаться с ней.

- Майло, я поеду. Ничего с твоей Сисси не случится, а если она начнет рожать детей, мы и в церкви услышим, как она заорет. Остуди мне кофе, а я мигом оденусь.

Несмотря на спешку, она старалась одеться как можно лучше, и наконец перевела дух, и машина помчалась (но не настолько быстро, чтоб снять тяжесть с ее сердца).

Они пролетели мимо видневшегося сквозь поредевшую пекановую рощу дома мистера Айзека, Розакок подняла глаза и, чтобы нарушить молчание, чтобы отвлечься, сказала первое, что пришло в голову:

- Вот грузовик мистера Айзека, значит, он еще дома. Должно быть, ему так плохо, что он не поедет в церковь.

- Коли жив, так поедет, - сказал Майло. Они миновали озеро, круто срезали последний поворот, и перед ними предстала церковь "Услада", облитая утренним солнцем, вокруг нее крутились игравшие во что-то мальчишки, а в стороне, ближе к кладбищу, кучками стояли мужчины в клубах табачного дыма - они спешили накуриться в те последние минуты, что им осталось быть на воздухе. Еще на повороте Розакок, зная, что ее не видно, впилась глазами в группу мужчин, но издали не смогла разглядеть лиц, а когда машина въехала в церковный двор и все мужчины, обернувшись, уставились на них и какой-то мальчишка заорал "Рози-Кок!" (так ее звали все мальчишки), то она уже не решилась поднять глаз. Она смотрела на кладбище, где все глубже в землю уходил ее отец. Но этого она не видела. Она видела только, как Майло отыскивает глазами кого-то в толпе. Она трепетала при мысли, что он ей вот-вот что-то скажет, и проговорила тем голосом, которого пугалась сама:

- Не говори, если кого увидишь.

Она вышла из машины одна и пошла прямо к церкви мимо всех мужчин, ничего не видя, кроме белого песка под ногами. И никто ее не окликнул. Тем же быстрым шагом она вошла в церковь и села слева от Мамы на четвертую скамью от кафедры.

- Ты поела? - спросила Мама.

Назад Дальше