Обеднённый уран. Рассказы и повесть - Алексей Серов 5 стр.


Возвращаюсь в дом. Там уже всё готово: на столе огромная чугунная сковорода с жареной картошкой, солёные огурцы, капуста. Саня вышел из своей комнаты, сел на табуретку возле стола, сгорбился. Тонька в мягкой вязаной кофте чуть не по колено и в валенках сидит рядом с мужем. Маленький Коля крутится возле стола, ему интересно.

Тётка Нюра говорит:

- Ну, давайте, ребятки, пообедаем.

Мы все усаживаемся за стол, поднимаем стопки.

- За встречу!

Саня пьёт, как и раньше, без выражения; два раза ковыряет вилкой в сковороде, закусывает огурцом. Наливает себе вторую стопку, отдельно от всех выпивает. На дне стопки остается несколько капель, и он отдает стопку маленькому Коле. Тот жадно вытрясает остатки водки себе в рот.

Я молчу. Я в гостях. Тётка Нюра тоже почему-то молчит. Наверное, это у них тут - дело обычное.

- Расскажи хоть, Коля, как в армии-то было? - просит Тонька, с радостной гордостью глядя на меня. - Не обижали тебя там, нет?

- Нет. Хорошие ребята попались.

- А ты сам?

- Я? Не, ты чего.

Не рассказывать же им, как там было на самом деле. Всяко бывало. И меня обижали, и я обижал. Всё как везде. Нормально.

- Армия!.. - с недоверием произносит вдруг Саня, качает головой.

- А ты из автомата стрелил, дядя Коля? - спрашивает маленький Коля.

- Какой я тебе дядя? - смеюсь я.

До сих пор никак не привыкну, что меня маленькие дети дядей называют. Двадцать один год, сам ещё вроде пацан.

- Конечно, дядя, - строго говорит Тонька. - Дядя Коля. Так и называй его, сынок.

- Ну, дядя Коля!.. - начинает канючить мальчик, уже слегка пьяный от тех нескольких капель водки. - Ну, расскажи.

- Стрелял, стрелял. И гранаты кидал.

- А из пушки? - врастяжку спрашивает мальчик.

- Из пушки тоже.

- Коляныч, не приставай к гостю, - говорит Тонька сыну. - Дай поесть спокойно.

- Какой он тебе Коляныч?! - вдруг со злостью говорит Саня. - Его зовут Николай, понятно? Николай Александрович!

- Ладно, ладно, Саня, утихомирься, проехали давно, - Тонька ласково треплет Саню по руке, и тот действительно стихает. Непонятно даже, из-за чего вспыхнул-то.

Мы снова наливаем и выпиваем, и снова Саня отдает остатки водки ребенку.

Я иду курить на крыльцо. Саня увязывается за мной.

- Ты что куришь-то? "Приму"? Ну, угости.

- Слушай, а чего ты Кольке водку разрешаешь? - спрашиваю, поднеся ему огонь в комке переплетенных пальцев. - Вредно же. Вырастет - сопьётся.

- А пусть, пусть сопьётся, - неожиданно охотно кивает Саня. - Пусть. Это лучше, чем так жить.

- Как?

- Вот так, - он делает рукой широкий полукруг. - Пусть пьёт - всем легче будет.

- Да ты что? Вырастет парень, после школы в город поедет, в техникум…

Саня глумливо смеётся.

- Не, пусть пьёт. Не надо ему техникума. И мы - пошли давай пить. Много водки привезли, хорошо.

За забором идут две девушки, с интересом смотрят на меня. Вдруг начинают чему-то смеяться. "Смотри, к Сане-доходяге из города приехали!" Потом слышится их задорное пение: "Америкэн бой, уеду с то-бой, уеду с то-бой!.." Щурясь, смотрю на них сквозь сигаретный дым. Они ещё пару раз оглядываются, смеясь. У одной из них - рыжая толстая коса, которая гуляет и вьётся вокруг плеч своей хозяйки. Крепкая, красивая девка, здоровая. Хороша.

Саня плюёт им вслед. Докуриваем и идём обратно.

Саня очень скоро набирается до полного бесчувствия. Мы отводим его в комнату, на постоянное место. Он ложится, складывает руки на груди. Я собираюсь уже уходить, и вдруг он открывает глаза, пристально смотрит.

- Городские, а-а-а.

И после этого немедленно начинает храпеть.

Баян стоит рядом на табуретке, мехи его плотно сжаты.

Выпиваем втроём ещё. Картошка в сковороде уже почти кончилась, тётка Нюра отскребает вилкой поджарку для меня.

- Ешь, ешь, здесь самое вкусное. В армии-то, поди, жареной и не ели, пюре одно.

- Да, пюре.

И капуста была совсем не такая. Эту вот капусту - твердую, прозрачную, словно хрустальную, сдобренную подсолнечным маслом и ложкой сахарного песку - можно есть сколько угодно. Водки с такой закуской можно выпить ведро.

Тётка Нюра уходит с кухни.

Тонька сидит, положив ногу на ногу. Локтем оперлась на край стола, смотрит на меня с какой-то странной улыбкой.

- Ну, чего ты, мать?..

- Да просто смешной ты. Молоденький совсем. Усы вон у тебя какие мягкие. Дай потрогаю.

Она прикасается к моему лицу кончиками пальцев, и от этого лёгкого движения меня бросает в жар. Дёргаю головой.

- Сама-то, что ли, сильно взрослая.

- Да уж повзрослей тебя!

- Ну, давай тогда выпьем ещё.

- Ты бы не пил больше. В бане развезёт совсем. Полежи немного в комнате, отдохни.

- Засну я, если лягу.

- Тогда выйди на крыльцо, там прохладно.

Иду курить и снова вижу тех двух девушек, которые идут мимо дома - теперь уже в обратную сторону.

- Привет! - кричит мне та рыжая.

- Привет!

- Чо делаешь?

- Да ничо. Курю вот.

- Угостил бы!

- Дак и ты б меня угостила чем!..

Они смеются и уходят дальше. На улице медленно темнеет. Я знаю, что этот короткий сумрачный час скоро закончится, и на деревню ляжет долгий осенний вечер, ничем не отличимый от ночи.

Прохладный воздух делает своё дело, голова вроде бы немного проясняется.

В доме тётка Нюра брякает на стол пачку патронов. Нашла всё-таки.

- Вот тебе и боеприпасы, солдат. Давай завтра с утра, чтобы разделать успеть.

А Тонька приносит из комнаты какие-то белые тряпки.

- Бельё. Попаришься - наденешь.

- Да зачем, у меня и своё чистое.

- После бани положено свежее надевать.

- Ладно.

Раньше баня казалась мне огромным деревянным домом. Теперь это сморщенная старая избушка с крошечным предбанником и маленькой парилкой, где на полках едва может поместиться пара человек.

Раздеваюсь в предбаннике. Здесь горит маленькая тусклая лампочка, от которой в закопчённом помещении словно ещё темнее, и какое-то вязкое давление ощущается со всех сторон.

Завешиваю окошко, снимаю с себя всё до нитки и лезу в парилку, плотно прикрыв за собой дверь. Пока ещё здесь не очень горячо. Выплёскиваю на камни немного квасу, заботливо приготовленного Тонькой. Вот, вот оно, блаженство-то.

Тесно и сумрачно, старые широкие доски, много раз набиравшие воду и много раз её терявшие, слегка перекошены. Выливаю на каменку воды, жду, когда сверху спустится горячий клуб пара. Веники замочены давно. Беру их и слегка разгоняю влажный воздух внутри парилки.

Я пьян, но не так, чтобы упасть - нет, наоборот, мне весело. И при этом как-то грустно. Наверное, малолетний тёзка, подпивающий остатки водки, меня так смутил, да и его мрачный папаша тоже. Единственное светлое, радостное пятно в этой здешней жизни - Тонька, да и она вот тоже, смотри. ну ладно.

Слегка хлещу веником по ногам. Пар хорош. Сильно размахнуться тут невозможно, но и незачем. Пришлёпываю мокрыми тяжёлыми листьям горячий воздух к коже. Ох, славно. Научился париться в армии, где была своя вот такая банька.

Один раз у нас старослужащие зазвали париться молодого и ради смеха столкнули его с верхней полки прямо на раскалённые камни. После этого он заикаться стал. Вот, и такое тоже бывало.

Присаживаюсь немного отдохнуть. Пот уже пошёл, всё тело чешется. Сейчас, маленько посижу и разойдусь как следует.

Кто-то возится в предбаннке.

- Кто там?.. Саня, ты, что ли?

- Это я.

Тонька!

- Тонька, ты чего?

- А париться-то?

- Эй, я же голый тут сижу.

- Ясно, не в фуфайке!

Дверь распахивается, и появляется Тонька, тоже совершенно голая. Правда, слегка прикрывается веником.

- Закрывай скорее, - недовольно ворчу я. - Выстудишь.

Да, действительно, мы когда-то мылись тут вместе. Мне тогда было лет шесть, ей - побольше.

Она радостно плюхается на полку рядом со мной, её глаза блестят.

- Тонька, муж-то твой нас убьёт.

- Да он дрыхнет, теперь уж до завтра улёгся. не в рубашке же мне с тобой париться! Взрослые люди.

Веник лежит у нее на коленях. Она упирается руками в полку, на которой сидит, слегка наклонившись вперёд. Длинные волосы распущены. Из-за локтя мне видна её грудь с огромным бледно-розовым пятном соска.

- А помнишь, ты к нам приезжал последний раз, и мы пластинки запускали? - спрашивает вдруг она.

Не о пластинках бы этих сейчас вспоминать, в такой-то момент. Но как только она это сказала.

Мне лет пятнадцать было, а она уж давно на танцах с парнями хороводилась, на дискотеках. Я для неё вроде малолетка. Как-то у нас в тот раз всё не складывалось поговорить нормально. Если бы не эти пластинки. Нашли мы их тогда на чердаке дома целый ящик. Радиола давно была сломана, пластинки все старые, поцарапанные и потресканные - что с ними делать? А я придумал пойти в поле и кидать их по воздуху, они ж летают отлично, Тонька этого и не знала. Стояла, смотрела, открыв рот, как плоские ровные диски режут воздух, легко, с ускорением набирая высоту, и теряются в темнеющем небе - а потом вдруг валятся оттуда, набрав страшную тяжесть, и глубоко впиваются в перепаханное осеннее поле. Одни разбиваются вдрызг, другие до половины уходят в землю, ставят последнюю точку, дрожа от собственной силы. Я перед Тонькой слегка выступал, метал эти диски и вверх, и на дальность, и в дерево старое лупил, прямо дискобол какой-то древнегреческий. Они, пластинки, всё не кончались, много их было очень. Целое поле мы тогда засеяли осколками этих дисков. Вот уж дискотека была наша личная, персональная.

А потом гуляли по полям часа два, болтали обо всём на свете, замёрзли. Зарылись в копну рыжей соломы, и Тонька стала учить меня целоваться. Губы её горячие и мягкие, волосы на моём лице и шее. беспрерывно. руки под рубашкой. И всё говорила, придушенно смеясь мне в ухо: "Ну что, возьмёшь меня к себе в город? Возьмёшь в город?" А потом. помню только - горячо и влажно, и как уже в дом попал, не помню совсем. Как пьяный.

Весь тот день из памяти словно вылетел.

После этого я несколько лет не был в деревне. Не ближний свет: собирался, да никак не получалось, то одно, то другое. учёба, экзамены. Родители купили небольшой участок, начали строить там летнюю избушку, надо было помогать. ни одного свободного воскресенья. Потом мне вдруг стало известно, что Тонька давно вышла замуж, родила, ребёнок подрастает. Ничего себе, новости. Родичи всё ругались: дура, молодая совсем. зачем. погуляла бы. да и за кого вышла-то!

Мне было плохо, но потом меня забрали в армию, и стало ещё хуже. Я забыл даже, как меня зовут. Но время прошло, и я всё вспомнил.

- Ну, чего, так и будем сидеть? - спрашивает Тонька, вдруг поворачиваясь ко мне. - Давай ложись, попарю.

Вытягиваюсь на животе. Лежать неудобно. Хорошо, полка ещё не слишком горячая. Откровенно рассматриваю Тоньку. Такая минута настала, когда не нужно притворяться и что-то скрывать. Пора делать то, что давно хотел. Мне так хорошо, что внутри всё сладко млеет.

Тонька стоит рядом, подбоченясь, в уверенной хозяйской позе. Густые чёрные волосы внизу её живота - непробиваемый тёмный лес. Теперь у неё в руках два веника. Она начинает неспешно хлестать меня по спине и ногам. Вижу её колышущийся живот, грудь. Так хочется протянуть руку и поймать в ладонь. Горячо.

- Теперь поворачивайся, - командует она.

Переворачиваюсь на спину.

- Смотри, какой большой вырос, злости-то сколько накопил! - смеётся Тонька, откидывая волосы со лба и размазывая капли пота по своему лицу. - Что, давно с бабой не был?

- Только тебя хотел. а ты. - шепчу в забытьи.

- Что - я?

- Ничего.

- Ну вот и помолчи.

Я лежу на спине. Тонька снова плещет на раскалённые камни воду. Пот течёт с меня градом. Голова кружится.

- Погоди, выйду на минутку. А то помру сейчас.

Вылезаю в предбанник. От меня валит пар. Несколько минут, приоткрыв дверь на улицу, дышу холодным осенним воздухом.

Тонька, наклонившись, выглядывает из парилки.

- Ну, долго?.. Давай теперь ты меня.

Её грудь колышется в проёме двери.

Послушно возвращаюсь к ней.

- Ох, давно я с мужиком не хлесталась.

Сладко потянувшись, она ложится на мое место, и теперь я встаю над ней во весь рост. Веники - это пока всё, что может мне пригодиться. Но. тут я бросаю их в тазик и начинаю гладить Тоньку по спине ладонями.

- Погладь, погладь, - шепчет она. - Люблю. так давно ждала.

Спина у неё мягкая, словно бархатная, влажная кожа в полутьме отсвечивает жемчугом.

Я готов ко всему. Сомнений у меня больше нет. Руки мои спускаются все ниже по спине Тоньки. Женщина слабо мычит, раздвигает ноги в стороны.

- Да.

И вдруг мы слышим, как в доме кто-то пробует растянуть мехи баяна. Сначала неуверенно - руки у Сани, наверное, соскальзывали. А потом он резко берёт с места в карьер какую-то быструю, но невероятно печальную мелодию.

Мы с Тонькой смотрим друг на друга всего секунду - и бросаемся одеваться в предбанник. Потные, распаренные, беспорядочно натягиваем на себя одежду, которая никак не хочет налезать. Выбираемся в кромешную тьму деревенского осеннего вечера. Тонька бежит в одну сторону, я в другую.

Я подхожу к дверям комнаты. Баян неожиданно смолкает. Отдышавшись, осторожно заглядываю внутрь. На кровати сидит Саня, держится двумя руками за двустволку. Ружьё лежит на его коленях очень удобно, слегка перевешиваясь тяжёлыми стволами на одну сторону. Небритый Саня кажется сейчас старым, много повидавшим на своеём веку воином. Вот он устал, присел отдохнуть. И руки его словно бы привычны к оружию. Хотя, конечно, это не так. Он даже в армии не служил, даже и на охоту-то не ходил никогда. Деревенский гармонист. прошлый век, пропащая душа. Никому не нужен теперь со своей гармонью, с баяном своим. Саня-доходяга.

Неожиданно он поднимает на меня взгляд, и я, не задумываясь, прямо от порога прыгаю вперед, вцепляюсь в ружьё обеими руками.

- Отдай!

- А зачем тебе? - спрашивает он как-то неохотно.

- Кабана завалить.

- А, ну это. бери.

Он отдает ружьё и снова ложится на постель, лицом кверху, и снова становится неподвижен, как статуя. По-прежнему наедине со своей тяжёлой внутренней болью.

Выхожу в сени. Меня слегка трясет. Да что там слегка - начинает по-настоящему колотить крупной дрожью.

Почему я прыгнул и схватился за ружьё? Кому мог угрожать этот слабый человек - мне? Тоньке с сыном? Тётке Нюре?

Вот так бы вернулся сейчас и влепил этому гаду заряд во впалую, тощую грудь! Сволочь! Зачем ты вообще на свет родился? Только мешать.

Неожиданно для себя бегу в сарайку, включаю там свет. Хряк не спит, он стоит в углу спокойно и отрешенно, не смотрит на меня. Мне в этот момент заметно только, как мелко подрагивают его розовые щетинистые уши.

Я молча вскидываю ружье и стреляю.

На улице тут же заливаются осатанелым лаем все деревенские собаки.

Несколько долгих секунд кабан стоит, пошатываясь, словно пьяный. Потом его передние ноги подламываются, и, коротко хрюкнув, он валится набок. Я вхожу в загон и заранее подготовленным острым ножом остервенело перехватываю ему горло. Под моими руками что-то сочно и влажно хрустит. Меня тошнит, я выпрямляюсь и вытираю лоб окровавленной рукой.

Через минуту в сарайке уже собираются все, кто был в доме, подходят и некоторые из соседей. Меня даже узнают, здороваются, улыбаются. А я смотрю на людей дикими, непонимающими глазами. Мне отчего-то невыносимо стыдно. Стою, как водолаз на балу, не зная, что делать. Потом бросаю ружьё на землю и выбегаю во двор. Со двора - на дорогу. И вдоль по ней, в темноте, едва не наощупь, к железнодорожной станции.

Руки мои в крови, и не знаю, где омыть их.

Сюда я, конечно, не вернусь больше никогда, никогда.

Несколько лет из деревни доносились только плохие вести. Сначала помер Саня - пьяный замёрз возле ворот собственного дома. Так и нашли его сидящим на корточках у забора. Еле разогнули потом, чтобы в гроб положить.

Через год повесилась Тонька. Так, вроде бы ни с чего. Однажды осенним вечером. записку оставила: "Простите меня, родные мои!" И всё, и больше ничего.

На похороны я не ездил, был в командировке. Да если бы и знал - наверное, не поехал бы. Не захотел бы видеть её, такую.

Колька немного подрос и перебрался в пригород, к тётке Нюре. Она присматривала за ним какое-то время. Дом в деревне остался пустым.

Колька пару раз приходил ко мне. Он вообще любил ходить по родственникам, пить, есть, брать в долг немного денег без отдачи, говорить по душам. Это был маленький, тощий парнишка, постоянно пьяный и беспрерывно куривший. Больше всего он напоминал сорванца-беспризорника первых послереволюционных лет. Нигде не учился, не работал. Дурачок, и жалко его, конечно. строил всё из себя взрослого. Мы даже любили его за это - вот он, наш юродивый, опять пришёл, сейчас выпьет рюмочку, заплачет о чём-то далеком, скажет: мы же родные люди. что ж у нас так всё. И вроде есть в его словах какая-то скулящая правда, о которой мы уж давно подзабыли. о чём сами иногда ночью плачем в подушку. Его тут можно и ругнуть, и шугануть - он нисколько не обидится, совершенно безвредный ведь. Скажет только примирительно: ухожу, ухожу, не сердись. дай червончик, принесу потом как-нибудь.

- Дядя Коля, - в сердцах говорил он мне, щурясь от сигаретного дыма, - ведь у меня ближе тебя и родни-то нет, - и лез слюняво целоваться.

- Ну, прямо уж и нет. Родни полно! - говорил я, мягко отстраняя его назад на табуретку и вытирая щёки рукавами.

- Дак ты мне почти как папка. А помнишь, ты к нам в деревню тогда приезжал, кабана ещё застрелил?

- Помню.

- И я помню! Вот это вы с Саней, батькой-то моим, крепко выпили! Вся деревня со смеху усиралась. Хорошо - кабана застрелили, а не бабку Нюру!

- Ещё чего придумал.

Вот, значит, как объяснила деревенская молва это ужасно нелепое происшествие.

- А мне ведь скоро в армию, дядя Коля.

- Да где же скоро, ещё пару лет ждать.

Назад Дальше