Стяжав от всего почти дворянства имя прекраснейшего человека, Гаврилов в самом деле, судя по наружности, не подпадал никакого рода укору не только в каком-нибудь черном, но даже хоть сколько-нибудь двусмысленно-честном поступке, а между тем, если хотите, вся жизнь его была преступление: "Раб ленивый", ни разу не добыв своим плечиком копейки, он постоянно жил в богатстве, мало того: скопил и довел свое состояние до миллиона, никогда ничем не жертвуя и не рискуя; какой-нибудь плантатор южных штатов по крайней мере борется с природою, а иногда с дикими племенами и зверями, наконец, улучшает самое дело, а тут ровно ничего! Ни дела, ни борьбы, ни улучшения, а сиди себе спокойно и копи, бог знает зачем и для чего! И как всегда в этом случае бывает: чем больше подрастал золотой телец Гаврилова, тем сам он к нему становился пристрастней и пристрастней: даже в настоящем случае (смешно сказать) он серьезно размышлял о грошовом предложении Иосафа, из которого, по его расчетам, можно бы было извлечь выгоду, и только все еще несколько остававшийся в нем аристократический взгляд на вещи помешал ему в том.
"Какая-то Костырева, которой мужа он знал за гадкого пьяницу; наконец, этот неуклюжий шершавый ходатай, и связаться с этими господами… Нет, черт с ним!" – решил он мысленно и проворно позвонил.
– Попроси ко мне этого господина чиновника, – сказал он вошедшему лакею.
Через несколько времени Иосаф явился бледный и с замирающим сердцем.
– Я не могу идти на предлагаемое вами дело, – начал Гаврилов.
Иосафа покоробило.
– Отчего же-с?.. Помилуйте, – проговорил он до смешного жалобным голосом.
– Оттого, что это совершенно выходит из заведенного мною порядка, – сказал Гаврилов таким покойным и решительным тоном, что Иосаф окончательно замер, очень хорошо понимая, что с пьяным майором, с жидомором Фарфоровским, даже с аспидом Родионовым, можно было еще говорить и добиться от них чего-нибудь, но с Гавриловым нет.
Забыв всякую деликатность, Иосаф сейчас же начал раскланиваться.
– Зачем же? Вы позавтракайте у меня, – проговорил Гаврилов опять уже приветливым голосом.
Иосаф болтнул ему что-то такое в извинение и стал раскланиваться.
– Очень жаль, – говорил Гаврилов, неторопливо вставая и провожая его до половины гостиной.
Добравшись до своего экипажа, Ферапонтов, как тяжелый хлебный куль, опустился на него и сказал глухим голосом своему вознице: "Пошел!" Тот обернулся и посмотрел на него.
– Да что вы, с делами, что ли, с какими ездите по господам этим? – спросил он.
– Езжу денег занимать и нигде не могу найти, – отвечал неторопливо Иосаф.
– И здешний не дал?
– Нет.
– Поди ж ты! – произнес извозчик, и покачал головой. – К старухе, братец ты мой, разве к одной тут, небогатой дворяночке, заехать, – прибавил он подумав. – Старейшая старуха, с усами седыми, как у солдата; именья-то всего две девки.
– А деньги есть?
– Есть! Прежде давывала, одолжала кой-кого, по знакомству. Тогда покойному батьке – скотской падеж был, две лошади у него пали – слова, братец ты мой, не сказала, ссудила ему тогда сто пятьдесят рублей серебром, – мужику какому-нибудь простому.
– Вези к ней, – сказал Иосаф.
– Ладно, – отвечал извозчик и с заметным удовольствием сейчас же поворотил на другую дорогу, по которой, проехав с версту, они стали спускаться с высочайшей горы в так называемые реки. Пространство это было верст на тридцать кругом раскинувшиеся гладкие поемные луга, испещренные то тут, то там пробегавшими по ним небольшими речками. Со всех сторон их окружали горы, на вершинах которых чернели деревни, а по склонам расстилались, словно бархатные ковры, поля, то зеленеющие хлебом, то какого-то бурого цвета и только что, видно, перед тем вспаханные. Выбравшись из этой ложбины, путники наши поехали по страшной уже бестолочи: то вдруг шли ни с того ни с сего огромнейшие поля, тогда как и жилья нигде никакого не было видно, то начинался перелесок, со въезда довольно редкий, но постепенно густевший, густевший; вместо мелкого березняка появлялись огромные осины и сосны, наконец, представлялась совершенная уж глушь; но потом и это сразу же начинало редеть, и открывалось опять поле. Утомленный бессонницей нескольких ночей, Иосаф задремал и затем, совсем уж повалившись на свою кожаную подушку, захрапел. Его разбудил уж извозчик, говоря: "Барин, а барин!" Он открыл глаза и привстал. Они ехали по узенькому прогону к какому-то, должно быть, селу. На крылечке новенького деревянного и несколько на дворянский лад выстроенного домика стояла здоровая девка, с лентой в косе, с стеклянными сережками и в босовиках с оторочкой.
– Здорова, красноногая гусыня! – сказал извозчик, подъезжая к ней и останавливая лошадей.
– На-ка кто? Михайло! Откуда нелегкая несет?
– С барином езжу.
– Еще, пес, словно выше вырос, – продолжала девка.
– Да к тебе-то уж оченно больно рвался, так и повытянуло, знать, маненько. Дома барыня-то?
– Дома!
– Вылезайте, – сказал извозчик Иосафу, но тот медлил.
– Ты сходи прежде сам и объясни ей прямо мое дело, а то мне вдруг неловко, – произнес он нерешительным голосом.
– Пожалуй-с! – отвечал извозчик и, откашлянувшись, пошел на крыльцо.
– О, черт, толстая какая! – сказал он и ударил девку по плечу.
– Ой, да больно! Чтой-то, леший! – сказала та, взглянув на него ласково.
Из комнаты потом послышались усиленные восклицания извозчика: "С барином езжу-с"; затем следовал какой-то гул, потом снова голос извозчика и опять восклицание: "С барином – право-с".
Девка между тем, поджав руки на груди, глядела на Иосафа.
– Нови, что ли, вы сбирать приехали? – спросила она.
Тот вспыхнул.
– Нет, – отвечал он, отворачиваясь и стараясь избегнуть ее взоров.
– Пожалуйте-с! – крикнул ему извозчик из сеней.
Иосаф не совсем смело пошел.
В первой же со входа комнате он увидел старуху, в самом деле с усами и бородой, стриженую, в капотишке и без всяких следов женских грудей. Она сидела на диванчике, облокотившись одной рукой на столик и совершенно по-мужски закинувши нога на ногу.
Ферапонтов раскланялся ей.
– Здравствуйте! – проговорила она почти басом.
Иосаф, утирая с лица платком пыль, сел на дальний стул.
– Что вы, из самой губернии, что ли?
– Из губернского города-с.
– Пошто же вы от Гаврилова-то едете?
– Я езжу по делу, о котором вам, может быть, говорил мой извозчик…
– Не знаю… болтал он что-то такое тут… Я и не разобрала хорошенько… Какие у меня деньги!
– Мы бы вам были самые верные плательщики, – сказал Иосаф, сделав при этом по обыкновению умилительное лицо.
– Никаких у меня денег нет, что он врет? Марфутка!
В горницу вошла та же девка, но что-то уж очень раскрасневшаяся, как будто бы она сейчас только с кем-нибудь сильно играла.
– Готово ли там у тебя?
– Готово, барыня, – отвечала она.
– Ну, вы посидите тут; а я в баню схожу! – сказала старуха, обращаясь к Иосафу.
И затем, слегка простонав, приподнялась и ушла.
Ферапонтов вслед ей только вздохнул и от нечего делать пересел к растворенному окну. В другое окно из избы, выстроенной в одной связи с барской половиной, выглядывала улыбающаяся и довольная рожа его извозчика. Таким образом прошло около двух часов. В это время Иосаф видел, что Марфутка, еще более раскрасневшаяся, с намоченной головой и с подтыканным подолом, то и дело что прибегала из бани на пруд за холодной водой, каждый раз как-то подозрительно переглядываясь с извозчиком. Наконец, старуху, наглухо закутанную и с опущенной, как бы в бесчувственности, головой, две ее прислужницы – Марфа, совсем уже пылавшая, и другая, несколько постарше и посолидней ее на вид, – втащили в комнату под руки и прямо опустили на диванчик. От нее так и несло распаренным телом и бобковой мазью. Несколько минут она не подымала головы и не открывала глаз, так что Иосаф подумал, не умерла ли уж она.
– Не дурно ли им? – спросил он.
– Нету-тка-с! – отвечала Марфа. – Семь веников исхлестала об нее, за неволю очекуреешь! – прибавила она шепотом и вышла.
– Палагея! – произнесла, наконец, старуха.
– Я здесь, матушка, – отвечала другая девка, почтительно приближаясь к барыне.
– Заварила ли травки?
– Заварила, матушка-барыня, заварила.
– Подавай. Чаю у меня нет, а я богородицыну травку пью, – объявила старуха Иосафу.
Палагея между тем возвратилась и принесла в пригоршнях, прихватив передником, муравленый с рыльцем горшочек, аккуратно разостлала потом перед барыней на столе толстую салфетку и вынула из шкафчика чайную чашку и очень немного медовых сотов на блюдечке.
– Налей! – приказала ей та.
Палагея налила в чашку какой-то буроватой жидкости.
Старуха, беря по крошечке сотов и сося их, начала запивать своим напитком и после каждого почти глотка повторяла:
– Ой, хорошо! Так и жжет в брюшке-то. Может, и вы хотите? – отнеслась она к Иосафу; но тот отказался. – Ну, так вы поели бы чего-нибудь, – продолжала старуха и взглянула на свою прислужницу. – В печке у тебя брюква-то?
– В печке, матушка, с утра не вынимала.
– Принеси.
Палагея опять вышла и на этот раз уж приворотила целую корчагу с пареной брюквой, до такой степени провонявшей, что душина от нее перебил даже запах бобковой мази. Она своей грязной рукой выворотила Иосафу на тарелку огромнейшую брюкву, подала потом ему хлеба и соли; но как он ни был голоден, однако попробовал и не мог более продолжать.
– Что вы не едите? С маслом оно скусней. Подай масло-то.
Девка подала; но Иосаф и с маслом не мог; зато сама старуха взяла никак не менее его кусище и почти с нежностию принялась его есть… По возрасту своему она дожила уже, видно, до того полудетского состояния, когда все сладковатое начинает нравиться.
– Вы ступайте спать на сеновал. У меня там хорошо, – сказала она Иосафу и потом сейчас же вскрикнула: – Марфутка!
Та явилась и была уже совершенно расфранченная: с причесанной головой, в чистой рубашке и в новом сарафане.
– Проводи вот их! – приказала барыня.
Иосаф видел, что со старухой о деньгах нечего было и разговаривать: он печально поклонился ей и пошел. Марфутка провела его через сени, и, когда он несколько затруднился прямо без лесенки влезть на помост, она слегка подсадила его. В полутемноте Иосаф рассмотрел постланную ему на сене постель. Он снял с себя только фрак и лег; под ним захрустело и сейчас же к одному боку скатилось пересохлое сено; над головой его что-то такое шумело и шелестело; он с большим трудом успел, наконец, догадаться, что это были развешанные сухие веники по всевозможным перекладинам. К утру его начал пробирать сильный холод; во всех членах он уже чувствовал какую-то сжимающую, неприятную ломоту и совершенно бесполезно старался поукутываться маленьким, худеньким одеялишком, не закрывавшим его почти до половины ног.
"Ах ты, старая чертовка, куда уложила", – думал он, и в это время вдруг раздались шаги то туда, то сюда, и послышался гул сиповатого голоса хозяйки. Наконец, он явственно услышал, что она кричала: "Господин чиновник! Господин чиновник! Пожалуйте сюда!" Иосаф проворно накинул на себя свой фрачишко и спустился с помоста в сени. Здесь он увидел, что в растворенных наотмашь дверях стояла, растопырив руки, рассвирепелая старуха. Она была в одной рубашке и босиком. Перед ней, как-то смиренно поджав живот и опустив главки в землю, но точно такая же нарядная, как и вчера, предстояла Марфа. Несколько поодаль, и тоже, должно быть, чем-то очень сконфуженный, стоял извозчик его Михайло.
– Господин чиновник! Я вот вам свидетельствую, что этот мерзавец… с этой моей подлой тварью… помилуйте, что это такое? – объяснила Иосафу старуха, показывая на извозчика и на девку.
– Да чтой-то, сударыня, какие вы, барыня, право! – говорил Михайло, отворачивая глаза в сторону. – Только себя, право, беспокоите… – прибавил он и подлетел было к ее ручке.
– Прочь, развратитель!! – крикнула на него старуха. – Можете себе представить, – обратилась она опять к Иосафу, – всю ночь слышу топ-топ по чердаку то туда, то сюда… Что такое?.. Иду… глядь, соколена эта и катит оттуда и подолец обдергивает. Гляжу далее: и разбойник этот, и платочком еще рожу свою закрывает, как будто его подлой бороды и не увидят.
– Да я, право, сударыня… – заговорил было опять Михайло.
– Молчи и сейчас же бери своих одров и долой с моего двора. Я не могу терпеть в моем доме таких развратников. А тебя, мерзавка, завтра же в земский суд, завтра! – продолжала старуха, грозя девке пальцем. – Помилуйте, – отнеслась она снова к Иосафу, – каждый год, как весна, так и в тягости, а к Успенкам уж и жать не может: "Я, барыня, тяжела, не молу". Отчего ж Палагея не делает того? Всегда раба верная, раба покорная, раба честная.
– Матушка, это тоже божья власть! – ответила, наконец, и Марфа. – Палагея также не лучше нас, грешных; но так как сухой человек, так, видно, не пристает к ней этого.
– Молчи! – крикнула на нее старуха. – А ты убирайся: нечего тебе тут и стоять, вытянувши свою подлую харю!
Извозчик пошел.
– Позвольте уж и мне в таком случае проститься, – проговорил Иосаф.
– Как вам угодно! Ваша воля! Я вам не поперетчица, – проговорила старуха и торжественно ушла в комнату.
Девка тоже, не поднимая глаз, убралась в кухню.
Иосаф отыскал свою фуражку и пальтишко. Выйдя на крылечко, он нашел, что Михайло стоял уже тут на своей паре и только на этот раз далеко был не так разговорчив, как прежде. Иосаф, несмотря на свою скромность, даже посмеялся ему:
– Что, брат, попался?
– Да поди ж ты ее, старую ведьму, какова она! – отвечал Михайло как-то неопределенно и во всю остальную дорогу не произнес ни одного слова.
XI
Всего еще только благовестили к поздним обедням, когда они подъехали к городу. Иосаф велел себя прямо везти к Приказу.
– Пришел наш черт-то, явился откуда-то, – перешепнулись между собой молодые писцы, когда он проходил, не отвечая почти никому на поклоны, через канцелярию в присутствие.
Член уж был там и сбирался ехать к губернатору.
– Что это вы не ходили? – спросил он.
– Болен был-с, – отвечал Иосаф.
– Ну, примите без меня, если что спешное будет, – проговорил старик, уходя.
– Хорошо-с, – отвечал Иосаф и остался в присутствии.
Он подошел по обыкновению к своему любимому окну и стал грустно смотреть в него.
– Здравствуйте, батюшка Иосаф Иосафыч, – раздался почти над самым ухом его какой-то необыкновенно вежливый голос.
Бухгалтер обернулся – это был бурмистр графа Араксина, всего еще мужик лет тридцати пяти, стройный, красавец из себя, в длиннополом тончайшего сукна сюртуке, в сапогах с раструбами, с пуховой фуражкой и даже с зонтом в руке, чтобы не очень загореть на солнце.
– Взнос за вотчину! – проговорил он, проворно вытаскивая из кармана своих плисовых штанов огромную пачку ассигнаций и кладя на стол. – Квитанцию, Иосаф Иосафыч, нельзя ли, сделать божескую милость, к именью выслать, – прибавил он.
– К именью?
– Да-с, так как я тоже теперь еду в саратовские вотчины. Его сиятельство, господин граф, так и писать изволили: деньги, говорит, ты внеси, а квитанция чтобы, говорит, здесь была, по здешним, значит, приходо-расходным книгам зачислена.
– Где ж тут нам пересылать? Заваляется еще как-нибудь! – проговорил Иосаф, механически считая деньги.
– Да ведь это, сударь, что ж такое? Все единственно… Ежели мы теперь деньги внесли, все одно покойны, хошь бы они, сколь ни есть, тут пролежали.
В печальном лице Иосафа вдруг как бы на мгновение промелькнул луч радости.
– Ты когда сюда вернешься? – проговорил он каким-то странным голосом.
– Да ближе рожества, пожалуй, что не обернешь; не воротишься ранее.
– Тогда сам и получишь квитанцию.
При этих словах у Иосафа заметно уже дрожал голос.
– Слушаюсь, – отвечал покорно бурмистр.
– Тогда и получишь, – повторил Иосаф.
– Слушаю-с. Сделайте милость, батюшка, уж не оставьте.
– Будь покоен, – говорил Ферапонтов, потупляя глаза.
– Желаю всякого благополучия, – сказал бурмистр, раскланиваясь.
– И тебе того же, любезный, желаю, – отвечал Иосаф и подал даже бурмистру руку.
Тот, очень довольный этим, еще раз раскланялся и вышел.
Выражение лица Ферапонтова в ту же минуту изменилось: по нем пошли какие-то багровые пятна. Он скорыми шагами заходил по комнате, грыз у себя ногти, потирал грудь и потом вдруг схватил и разорвал поданное вместе с деньгами бурмистром объявление на мелкие кусочки, засунул их в рот и, еще прожевывая их, сел к столу и написал какую-то другую бумагу, вложил в нее бурмистровы деньги и, положив все это на стол, отошел опять к окну.
Спустя недолго воротился и непременный член. Кряхтя и охая, он уселся на свое место.
– Взнос тут есть, – проговорил Иосаф, не оборачиваясь и продолжая смотреть в окно.
Старик, надев очки, стал неторопливо просматривать бумагу.
– А, ну вот, – Костырева внесла, – проговорил он, наконец.
Иосафа подернуло.
– Михайло Петрович, позвольте мне опять домой уйти, я опять себя чувствую нехорошо, – произнес он.
– Ступайте, ступайте, в самом деле вы какой-то пересовращенный, – сказал начальник, глядя на него с участием.
Иосаф, по-прежнему ни на кого не глядя, прошел канцеляриею. Спустившись с лестницы и постояв несколько времени в раздумье, он пошел не домой, а отправился к дому Дурындиных. Там у ворот на лавочке он увидел сидящего лакея-казачка.
– Дома господа? – спросил он.
– Никак нет-с, – отвечал тот.
Иосаф побледнел.
– Где же они?
– Гулять ушли-с на бульвар.
У Иосафа отлегло от сердца.
– Ну, так и я туда пойду, – проговорил он уже с улыбкой и, вынув из кармана рубль серебром, дал его лакею.
Тот даже удивился.
– Они там-с наверное, – подтвердил он.
Иосаф проворно зашагал к бульвару. На средней главной аллее он еще издали узнал идущего впереди под ручку с сестрою Бжестовского, который был на этот раз в пестром пиджаке, с тоненькой, из китового уса, тросточкой и в соломенной шляпе. На Эмилии была та же белая шляпа, тот же белый кашемировый бурнус, но только надетый на голубое барежевое платье, которое, низко спускаясь сзади, волочилось по песку. Какой-то королевой с царственным шлейфом показалась она Иосафу. На половине дорожки он их нагнал.
– Ах, Асаф Асафыч! – воскликнула Эмилия и заметно сконфузилась. – Скажите, где вы это пропадали?
– Я ездил-с и сейчас только вернулся, – отвечал Иосаф и тут только, встретясь с такими нарядными людьми, заметил, что он был небрит, весь перемаран, в пуху и в грязи, и сильно того устыдился. – Извините, я в чем был в дороге, в том и являюсь! – проговорил он.
– О, боже мой, только бы видеть вас! – сказала Эмилия и, оставив руку брата, пошла рядом с Иосафом. – Но где ж вы именно были? – спросила она.
– Я ездил-с по вашему делу. Оно кончено теперь… Я сегодня и деньги уже внес.
– Нет, не может быть? – воскликнула Эмилия растерянным голосом, и щечки ее слегка задрожали и покрылись румянцем, на глазах навернулись слезы.
– Внес-с, – отвечал Иосаф, тоже едва сдерживая волнение.