Он надписал конверт и сунул его в карман, но не отправил. Ему казалось, что никакие слова не выразят его чувств. Он снова пошел на восток. Миновав Сити, где в этот час было пусто, как после газовой атаки, он скоро оказался на более людной Уайтчепел-род. Уилфрид упорно шагал, надеясь, что физическая усталость его успокоит. Он свернул на север и часам к одиннадцати очутился возле Чингфорда, миновал гостиницу и свернул к лесу. Все кругом было залито лунным светом и погружено в тишину. По дороге ему встретилась одна машина, запоздалый велосипедист, две парочки и трое бродяг; потом он сошел с асфальта и углубился в лес. Тут было темно, и только луна серебрила ветви и листья. Измученный долгой ходьбой, он прилег на землю, покрытую буковыми орешками. Ночь была как ненаписанные стихи; отблеск серебряных лучей – игра невыраженных мыслей, зыбких, только краем задевающих реальный мир, беспокойных, текучих, летучих, отливающих призрачным блеском, как сон. Над ним мерцали звезды, по которым он столько раз путешествовал, – Большая Медведица и все ее спутники, – такие ненужные в этом мире домов и людей.
Уилфрид повернулся и лег лицом вниз, прижавшись лбом к земле. И вдруг он услышал гудение самолета. Но густая листва скрывала от него скользящий по небу силуэт. Верно, ночной самолет в Голландию; или английский пилот летает вокруг горящего огнями Лондона, а может, учебный рейс из Хендона на одну из баз восточного побережья Англии. Ему пришлось столько летать на фронте, что больше уже никогда не захочется сесть в самолет. Шум мотора вызвал у него знакомое ощущение тошноты, от которого он избавился только после войны. Гудение стихало, а потом смолкло совсем. Из Лондона доносился глухой рокот, но здесь ночь была тиха и тепла, лишь раз квакнула лягушка, нежно чирикнула птица да где-то ухали, перекликаясь, две совы. Он снова лег ничком и забылся в беспокойном сне.
Когда Уилфрид проснулся, первый луч зари только что прорезал мглу. Выпала роса: тело его онемело и продрогло, но мысли больше не путались. Он встал, помахал руками, чтобы размяться, и закурил. Посидел, обхватив руками колени, пока не докурил сигарету, не выпуская ее изо рта, а когда огонь стал обжигать ему губы, выплюнул окурок с длинным столбиком пепла. На него вдруг напал озноб. Он поднялся и пошел к дороге, но ноги затекли и шагать было трудно. Когда он добрался до шоссе, уже совсем рассвело; зная, что ему нужно в Лондон, он почему-то пошел в обратную сторону. Он шел, тяжело ступая и поеживаясь от озноба. Наконец сел, опустил голову на колени и впал в какое-то забытье. Его пробудил чей-то оклик. Рядом с ним остановилась небольшая машина, в которой сидел румяный парень.
– Вам нехорошо?
– Нет, ничего, – пробормотал Уилфрид.
– Вид у вас неважный. Вы знаете, который час?
– Нет.
– Лезьте сюда, я довезу вас до гостиницы в Чинг-форде. У вас есть деньги?
Уилфрид мрачно усмехнулся.
– Есть.
– Не обижайтесь! Вам надо выспаться и выпить крепкого кофе. Поехали!
Уилфрид встал. Ноги держали его с трудом. Он вскарабкался в машину и привалился к плечу незнакомого парня.
– Ничего. Я вас мигом доставлю.
Его трясло, голова кружилась, и он с трудом соображал, что с ним. Прошло всего десять минут, но они показались ему часами; наконец машина остановилась у подъезда гостиницы.
– Я знаю здесь коридорного, – сказал парень. – Сейчас позову. Как ваша фамилия?
– Черт! – пробормотал Уилфрид.
– Эй, Джордж! Я нашел этого джентльмена на дороге. Ему, видно, нездоровится. Отведи его в приличную комнату. Налей грелку погорячее, уложи в постель и хорошенько укрой. Свари ему крепкого кофе и смотри, чтобы он его выпил.
Коридорный осклабился:
– Больше никаких приказаний не будет?
– Будет. Измерь ему температуру и пошли за доктором. Послушайте, сэр, – сказал он Уилфриду, – вы можете на него положиться. Лучше ботинки никто не чистит. Дайте ему за вами поухаживать и не беспокойтесь, все будет в порядке. А мне пора двигаться. Уже шесть часов.
Он подождал, глядя, как Уилфрид, спотыкаясь, входил в гостиницу с помощью коридорного, и уехал.
Коридорный ввел Уилфрида в комнату.
– А вы сумеете сами раздеться?
– Да, – пробормотал Уилфрид.
– Тогда я схожу добуду вам грелку и кофе. Будьте спокойны, постели у нас сухие. Вы, видно, всю ночь провели на улице?
Уилфрид сел на кровать и ничего не ответил.
– А ну-ка, давайте, – сказал коридорный. Он стащил с Уилфрида пиджак, потом жилет и брюки. – Вы, я вижу, здорово простыли. Белье-то насквозь сырое. Можете встать?
Уилфрид покачал головой.
Коридорный скинул с кровати покрывало, стянул через голову Уилфрида рубашку, потом снял с него нижнее белье и закутал его в одеяло.
– Ну вот, еще немножко потерпите, и все будет в порядке. – Он опустил голову Уилфрида на подушку, уложил его ноги поудобнее и накрыл сверху еще двумя одеялами. – Теперь лежите, я вернусь минут через десять, не позже.
Уилфрида так трясло, что он не мог собраться с мыслями; зубы выбивали бешеную дробь, не давая ему выговорить ни слова. Он услышал голос горничной, потом еще какие-то голоса.
– Во рту он расколет его зубами. Куда еще можно поставить?
– Попробую сунуть под мышку.
Кто-то вставил ему под мышку термометр и придержал его рукой.
– У вас, часом, не тропическая лихорадка, сэр?
Уилфрид помотал головой.
– Вы можете приподняться и проглотить немножко кофе?
Крепкие руки приподняли его, и он выпил кофе.
У него сорок.
– Господи! Ну-ка пододвинь ему к ногам грелку, а я позвоню доктору.
Уилфрид видел, с каким страхом смотрит на него горничная, боясь подхватить заразу.
– Малярия, – сказал он вдруг. – Не заразно. Дайте сигарету. Там, в жилете.
Горничная сунула ему в рот сигарету и дала прикурить. Уилфрид затянулся.
– Е-еще! – попросил он.
Она снова вложила ему в рот сигарету, и он затянулся еще раз.
– Говорят, в лесу есть комары. Они вас ночью кусали?
– Это у меня в кр-р-рови…
Теперь он дрожал меньше и смотрел, как горничная ходит по комнате, складывает его одежду, задергивает шторы, чтобы свет не падал ему в глаза. Потом она подошла к кровати, и он улыбнулся ей.
– Еще глоточек горячего кофе?
Он покачал головой, снова закрыл глаза и, дрожа от озноба, поглубже зарылся в одеяло, чувствуя на себе взгляд горничной и снова слыша чьи-то голоса.
– Фамилии нигде не найду, но, видно, он из благородных. В кармане – деньги и вот это письмо. Доктор придет минут через пять.
– Ну что ж, я его обожду; правда, работы у меня хоть отбавляй.
– Да и у меня тоже. Скажи про него хозяйке, когда пойдешь ее будить.
Он видел, что горничная смотрит на него с почтением. Еще бы: незнакомец, из благородных, да еще и болен непонятной болезнью! Ну чем не событие для этой простой души! Голова его утонула в подушке, и ей были видны только загорелая щека, ухо, прядь волос и зажмуренный глаз под темной бровью. Он почувствовал, как она робко дотронулась до его лба пальцем. Горит как огонь!
– Может, сообщить кому-нибудь из ваших близких, сэр?
Он покачал головой.
– Доктор сию минуту придет.
– У меня это продлится два дня. Сделать ничего нельзя все равно… хинин… апельсиновый сок…
Снова начался жестокий приступ озноба, и он замолчал. Вошел врач; горничная стояла, прислонившись к комоду и покусывая мизинец. Она вынула палец изо рта и спросила:
– Мне остаться, сэр?
– Да, побудьте здесь.
Пальцы доктора нащупали его пульс, приподняли веко, разжали ему зубы.
– И давно вы этим страдаете, сэр?
Уилфрид кивнул.
– Ладно. Полежите тут и глотайте хинин, – больше я ничем помочь вам не могу. У вас довольно сильный приступ.
Уилфрид кивнул.
– Они не нашли у вас визитных карточек. Как ваша фамилия?
Уилфрид помотал головой.
– Ладно. Не беспокойтесь. Примите вот это.
Глава тридцатая
Сойдя с автобуса, Динни очутилась на просторной лужайке Уимблдона. После бессонной ночи она украдкой выскользнула из дому, оставив записку, что вернется только к вечеру. Она пошла по траве к березовой рощице и легла под деревом. Ни высокие, быстрые облака, ни солнечные зайчики, бегущие по ветвям берез, ни водяные трясогузки, ни сухие песчаные прогалинки, ни жирные лесные голуби, спокойно разгуливавшие подле нее – так неподвижно она лежала, – не принесли ей успокоения; сегодня ее не радовала даже природа. Динни лежала на спине, с сухими глазами, то и дело вздрагивая и раздумывая о том, чьей же злой воле понадобилось, чтобы она испытывала такую боль! Люди, убитые горем, не ждут помощи извне – они ищут ее в себе. Она никому не покажет, какую переживает трагедию! Это отвратительно! Но свежесть ветерка, бегущие по небу тучки, шелест листвы, звонкие голоса детей – все это не могло подсказать ей, как скрыть свою боль, как начать жить снова. Отрешенность от мира, в которой Динни жила с тех пор, как встретилась с Уилфридом возле статуи Фоша, теперь мстила за себя. Она все поставила на одну карту, и карта эта бита. Динни рассеянно ковыряла пальцем землю, подбежала собака, обнюхала ямку и убежала. "Вот я только начала было жить, – думала Динни, – и уже мертва". "Просят венков не присылать!"
Все, что произошло вчера, – непоправимо, разорванную нить накрепко не соединишь. Если у него есть гордость, то и у нее гордости не меньше! Пусть это гордость иная, но она тоже у нее в крови. Кому она, в сущности говоря, здесь нужна? Почему бы ей не уехать? У нее есть почти триста фунтов. Мысль об отъезде не вызвала в ней восторга и даже не принесла облегчения; но, уехав, она хоть перестанет огорчать близких, привыкших видеть ее всегда веселой. Ей вспомнились часы, проведенные с Уилфридом на лоне природы, в таких местах, как это. Воспоминания были так живы, что она зажала ладонью рот, чтобы не застонать. Пока она не встретилась с ним, она не знала, что такое одиночество. А теперь, – теперь она совсем одна. Какой холод, какая пустота, без конца и без края. Вспомнив, что ей всегда становилось легче от быстрой ходьбы, она поднялась и пересекла шоссе, по которому уже тянулась за город воскресная вереница машин. Дядя Хилери советовал ей никогда не терять чувства юмора! А было ли оно у нее когда-нибудь? В конце Барнс-Коммон она села на автобус и вернулась в Лондон. Надо что-нибудь съесть, не то ей станет дурно. Она сошла возле Кенсингтонского парка и зашла в какой-то ресторан.
После обеда Динни посидела в парке, а потом отправилась пешком на Маунт-стрит. Дома никого не было, и она присела на диван в гостиной. Усталость взяла свое, и она задремала. Разбудил ее приход тетки; Динни, приподнявшись, сказала:
– Ну вот, теперь вы можете радоваться. Все кончено.
Леди Монт поглядела на племянницу, сидевшую перед ней с застывшей улыбкой, и по щекам ее одна за другой скатились две слезы.
– Вот не знала, что ты плачешь не только на свадьбах, но и на похоронах…
Динни встала, подошла к тете и платком вытерла ее слезы.
– Не надо.
Леди Монт поднялась.
– Я сейчас зареву, – сказала она. – Ей-богу, зареву! – и поспешно выплыла из комнаты.
Динни села на прежнее место; на губах у нее застыла все та же улыбка. Блор накрыл на стол к чаю, и она поговорила с ним о теннисных состязаниях в Уимблдоне и о его жене. Дворецкий мрачно смотрел и на исход состязаний и на здоровье жены, а выходя, сказал Динни:
– А вам, если позволено будет сказать, мисс Динни, не помешало бы подышать морским воздухом.
– Да, Блор, я уж и сама об этом подумываю.
– Вот и хорошо, мисс, в это время года нетрудно и переутомиться.
Видно, и он знает, что бал ее окончен. И вдруг почувствовав, что больше не может участвовать в собственных похоронах, Динни подкралась к двери, прислушалась, не идет ли кто-нибудь, тихонько спустилась по лестнице и выскользнула на улицу.
Но у нее было так мало сил, что она едва дотащилась до парка Сент-Джеймс и села там у пруда. Люди, солнце, утки, тенистые деревья, остроконечный камыш – а какая буря у нее внутри! Высокий человек, шагавший со стороны Уайтхолла, сделал невольное движенце, словно хотел приподнять шляпу, но, заглянув ей в лицо, передумал и прошел мимо. Динни поняла, что у нее, наверно, ужасный вид, поднялась, побрела в Вестминстерское аббатство и села на скамью. Уронив голову на руки, она посидела там с полчаса. Она не молилась, а просто отдыхала, и лицо у нее стало спокойнее. Она почувствовала, что может теперь показаться на людях, не выдавая своего состояния.
Был уже седьмой час, и Динни вернулась на Саут-сквер. Поднявшись незаметно к себе в комнату, она приняла горячую ванну, переоделась к ужину и решительно направилась в столовую. Там были только Майкл и Флер, которые ни о чем не стали ее спрашивать. Она поняла, что они уже все знают. Кое-как ей удалось дотянуть до конца вечера. Когда она уходила к себе, Флер и Майкл ее поцеловали.
– Я распорядилась положить тебе в кровать грелку; заткни ее за спину, скорее заснешь, – сказала Флер. – Спокойной ночи, дорогая!
И Динни снова поняла, что и Флер когда-то пережила все то, что переживает она. Спала Динни крепче, чем могла надеяться.
Утром ей подали чай и конверт со штампом гостиницы в Чингфорде. Там лежала записка.
"Мадам,
Прилагаемое письмо, адресованное вам, было найдено в кармане джентльмена, который лежит сейчас здесь с очень острым приступом малярии. Пересылаю его вам.
С уважением,
Доктор медицины
Роджер Квил".
Динни прочла письмо… "Но как бы там ни было, прости меня и верь, что я тебя любил. Уилфрид". Он болен! Но Динни тут же подавила желание броситься к нему. Нет, теперь она больше не станет опрометью кидаться куда не следует. Но она все-таки позвонила Стаку и сообщила ему, что Уилфрид болен малярией и лежит в гостинице в Чингфорде.
– Ему, наверно, нужны бритвы и пижама, мисс. Я отвезу.
С трудом удержавшись, чтобы не попросить: "Передайте ему привет", – она сказала:
– Он знает, где меня найти, если я ему понадоблюсь.
Она уже не чувствовала такого безнадежного отчаяния, как вчера, хотя и была разлучена с Уилфридом по-прежнему. Пока он к ней не придет или не позовет ее к себе, она не сделает к нему ни шага, но где-то в глубине души Динни сознавала – он не придет и ее не позовет! Нет! Он свернет свой шатер и покинет те места, где его заставили так страдать.
Часов в двенадцать к ней зашел попрощаться Хьюберт. И Динни сразу поняла, что и он все знает. Хьюберт сказал ей, что остальную часть отпуска возьмет в октябре и вернется в Кондафорд. Джин останется дома до ноября, пока не родится ребенок. Врачи запретили ей жить в жарком климате до родов. В это утро Динни казалось, что Хьюберт опять стал таким, каким был прежде. Он сказал, как это хорошо, что ребенок родится в Кондафорде.
– Странно от тебя это слышать, – попыталась пошутить Динни. – Раньше ты не слишком жаловал Кондафорд.
– Ну, теперь у меня будет наследник, а это меняет дело.
– Ах, вот оно что! Ты уверен, что это будет наследник?
– Да, мы твердо решили, что у нас будет мальчик.
– А сохранишь ли ты Кондафорд до тех пор, пока он вырастет?
Хьюберт пожал плечами:
– Постараемся. Уж если до зарезу хочешь что-нибудь удержать, держи, и тогда не упустишь!
– Положим, и тогда это не всегда удается, – пробормотала Динни.
Глава тридцать первая
Слова Уилфрида "можете сказать ее родным, что я уезжаю" и сообщение Динни, что "все кончено", – пронеслись по семье Черрелов, как лесной пожар. Правда, никто не радовался, как обрадовались бы возвращению блудного сына. Все жалели Динни и даже побаивались за нее. Всем хотелось выразить свое сочувствие, но никто не знал, как это сделать. Сочувствие не должно выглядеть сочувствием, не то оно будет оскорбительно. Прошло три дня, а ни одному из членов семьи еще не удалось поговорить с ней по душам. Но вот Адриана наконец осенило: он позовет Динни куда-нибудь пообедать, хотя почему пища должна служить утешением – никто не знает. Он выбрал для встречи кафе, где кухня незаслуженно пользовалась хорошей репутацией.
Динни не принадлежала к числу нынешних девиц, для которых даже превратности судьбы служат предлогом нарумяниться, и Адриану сразу бросилась в глаза ее бледность. Но намекнуть ей на это он не решился. Ему вообще было трудно с ней разговаривать, – он знал, что мужчины, даже очень влюбленные, не теряют своих духовных интересов, в то время как женщины, даже не так сильно захваченные страстью, целиком ею поглощены. Тем не менее он стал ей рассказывать, как кто-то пытался провести его за нос.
– Он запросил пятьсот фунтов за кроманьонский череп, будто бы найденный в Суффолке. И выглядела вся эта история очень правдоподобно. Но я случайно встретил тамошнего археолога. "Ах, этот? – спросил он, – И вам, значит, он хочет всучить свою подделку? Известный жулик. Он уже выкапывал ее раза три. Давно пора упрятать этого типа в тюрьму. Держит череп в шкафу, каждые пять-шесть лет закапывает его в яму, выкапывает обратно и пытается продать. Может, череп и в самом деле кроманьонский, но купил он его во Франции лет двадцать назад. Если бы такой череп нашли у нас, это было бы действительно событие". Тогда я поехал туда, где череп нашли в последний раз. И теперь, когда меня предупредили, что он жулик и сам его закопал, мне все стало ясно. Да, древности почему-то всегда, как говорят американцы, "подрывают моральные устои".
– А что это был за человек?
– Восторженный такой парень, похож на моего парикмахера.
Динни засмеялась:
– Тебе надо что-то предпринять, не то он все равно его кому-нибудь продаст.
– Сейчас у нас депрессия. А она прежде всего бьет по торговле древностями и редкими изданиями. Пройдет не меньше десяти лет, прежде чем ему дадут приличную цену.
– А тебе часто стараются сбыть какую-нибудь подделку?
– Бывает. И кое-кому это даже удавалось. Но мне жалко, что я не попался на эту удочку… Прелестный череп! Такие теперь редко найдешь.
– Да, мы, англичане, становимся все уродливее.
– Неправда. Надень на людей, которых мы встречаем в гостиной и в лавках, сутану с капюшоном или камзол и латы – не отличишь от портретов четырнадцатого-пятнадцатого веков.
– Да, но мы стали презирать красоту! У нас она считается признаком слабости и распутства.
– Людям приятно презирать то, чего у них нет. Мы стоим в Европе всего лишь на третьем, – нет, пожалуй, на четвертом месте по обыденности внешнего облика. А если бы не унаследовали кое-что от кельтов, могли бы занять и первое место.
Динни оглядела кафе. Осмотр не подтвердил выводов дяди и потому, что мысли ее были заняты другим, и потому, что большинство обедающих оказались либо евреями, либо американцами.
Адриан смотрел на Динни с грустью: лицо у нее осунулось, глаза потухли.