Борис Иванович Иванов - одна из центральных фигур в неофициальной культуре 1960–1980-х годов, бессменный издатель и редактор самиздатского журнала "Часы", собиратель людей и текстов, переговорщик с властью, тактик и стратег ленинградского литературного и философского андеграунда. Из-за невероятной общественной активности Иванова проза его, публиковавшаяся преимущественно в самиздате, оставалась в тени. Издание двухтомника "Жатва жертв" и "Невский зимой" исправляет положение.
Проза Иванова - это прежде всего человеческий опыт автора, умение слышать чужой голос, понять чужие судьбы. В его произведениях история, образ, фабула всегда достоверны и наделены обобщающим смыслом. Автор знакомит нас с реальными образами героев войны (цикл "Белый город", "До свидания, товарищи", "Матвей и Отто"), с жертвами "оттепельных надежд" ("Подонок") и участниками культурного сопротивления десятилетий застоя - писателями и художниками ("Ночь длинна и тиха, пастырь режет овец", "Медная лошадь и экскурсовод", "На отъезд любимого брата"). Главы из мемуаров "По ту сторону официальности" открывают малоизвестные стороны духовного сопротивления диктатуре.
Содержание:
ВЫСОКО ПОД ОБЛАКАМИ 1
ПОДОНОК 2
НОЧЬ ДЛИННА И ТИХА, ПАСТЫРЬ РЕЖЕТ ОВЕЦ 14
МЕДНАЯ ЛОШАДЬ И ЭКСКУРСОВОД - Повесть 21
НА ОТЪЕЗД ЛЮБИМОГО БРАТА 34
КОРАБЛЬ БЕЗ ДУРАКОВ 41
МОГИЛЬЩИК ИЗ ХАЙФЫ 50
АЛМАЗНАЯ СКАЗКА 53
ПО ТУ СТОРОНУ ОФИЦИАЛЬНОСТИ - Главы из книги 71
СВОЙ ЧЕЛОВЕК В БОЛЬШОМ ДОМЕ 71
РЕКТОР НАЧИНАЕТ И ПРОИГРЫВАЕТ 77
СБОРНИК "ЛЕПТА" 85
УЗКАЯ ДОРОГА К ДЕМОКРАТИИ 86
Примечания 92
ВЫСОКО ПОД ОБЛАКАМИ
Окно выходит в колодец двора. По вечерам одни и те же лица встречают через стекла взгляды друг друга. Он сидел здесь, у окна, и смотрел во двор, она за шкафом в полутьму говорила:
- Ты понимаешь или нет, что живешь не один. Есть я, есть Вовка…. Скажи, ты любишь меня? - Он пожимает плечами, хотя она его не видит, и с привычным отчаянием погружается в ее голос: - Я не сплю ночами. Мне хочется плакать - рядом со мной чужой человек. Зачем, зачем все это! - Жена плачет. - Мне неприятны твои объятия. Я чувствую себя проституткой. У тебя какая-то своя жизнь - знаю. Уважаю ее заранее. Но мне страшно, когда ты сидишь, как сейчас. Мне кажется, ты встанешь и скажешь: "Ухожу", - потому что пришла к тебе такая идея. Я уверена, что ты можешь убить… Да, да, - усталое прощение в этих "да", - ты не виноват. Такой ты есть, но я не могу так больше! Ни минуты покоя… и молчание, молчание…
Жена плакала в подушку и плачем звала его. Он поднял глаза к потолку и вспомнил: утром на работе вот так же вдруг рассеялся и, будто бы продолжая расчеты, с которыми его торопили, записал:
Вынырнул из сна,
Как из глубины, -
И вижу стену
Жениной спины,
И рыжий абажур,
Как купол цирка,
В куполе посередине -
Дырка.
Эта черная дыра целый день зияла над ним, как черное небо в планетарии: но там техник по команде лектора включает и выключает созвездия и поворачивает зодиак. Его же жизнь застыла в безнадежной непоправимости.
- Никто бы не мог жить с тобой. Никто! Нет такой дуры! Нет! - теперь за шкафом метался горячий воздух ненависти. Он вышел в коридор, надел плащ и кепку. Сосед Прохоров наколачивал набойку на женскую туфлю, сосед Лев Семенович, в подтяжках, разговаривал с телефонной трубкой.
Вышел на лестницу и начал спуск вначале по меланхолическим ступеням старого дома, потом - на эскалаторе метро. Мир был прочен и постоянен. С высоких нот подходящие поезда переходили на басы. В гулком воздухе подземелья люди перебегали с поезда на поезд. "А вот и она!" - маленькая женщина в сером платке, перебирая на торговом столе марки, конверты, газеты, непрестанно заглядывала вниз, в скрытые от пассажиров ящики, в которых, казалось, хранилось что-то беспокойное и капризное. И так каждый вечер. Одна торговка на все-все станции метро. Неизвестно чья дежурная. Все знали ее, но она, наверно, никого.
Протиснувшись в вагон, стал думать о том, о чем эти люди не знают. А не знают они, что наступила новая великая эра, что теперь от голода умереть уже нельзя, - и это открытие принадлежит ему. Теперь все знают, что дистрофику нужно дать немножко мясного бульона, потом рисовую или манную кашку. Побольше масла! Врача вызвать, положить человека в больницу - там откормят и выпустят: иди гуляй!
Думал и смотрел на женщину - просто потому, что сидела напротив него. Женщина забеспокоилась, расправила на коленях юбку, как расправляют на столе скатерть, и стала рассматривать его. Он хотел сказать ей взглядом: "Не волнуйтесь, ведь мы друг к другу безразличны". Но ей казалось "О, я ему совсем не безразлична".
Ни на одном языке не выразить словами "безразличие". И есть язык разглаживания юбок, плача, пожимания плечами, поворотов головы… Вавилонская башня! Она не рухнула, она растет. Ее строят разноязычные. Поэтому я и молчу. Чего вы хотите! Я слышу: "Нам отгрузили вагон цемента", "Я достала сарделек", "Перестаньте толкаться!" …Любой разговор можно нарисовать. Потому что еще Египет.
Он остановился на углу улицы и радостно повернул голову направо и налево. Лиловая морда быка в одной витрине. На другой - бокал с тонкой талией. На здании плакат, призывающий соблюдать правила уличного движения: машина, задрав нос, наезжает на мальчика. "Прекрасно! Прекрасно!" - думал он.
- Позвольте мне прикурить!
Он смотрел на склоненную голову прохожего. "Позвольте мне прикурить" прекрасно зачеркивалось, достаточно показать неначатую сигарету. Вообще улица могла быть красивее. Слова превратили людей в тени, бредущие друг подле друга непонятно зачем. А какие могли бы быть прекрасные жесты! Как оживила бы прохожих мимика. Руки не скучали бы в темноте карманов. Все научились внимать друг другу. Башня росла бы быстрее. Все равно ведь растет.
- Однажды, - он начал рассказывать одной из знакомых женщин, обрадовавшейся нечаянной встрече в этот вечерний час, - меня смутил этот жест. - Остановился, вскинул руку вверх и пояснил: - Смотрите внимательнее! Ладонь должна быть раскрыта. - Вот так! Все актеры этот жест замечательно умеют делать. С него началось че-ло-ве-чес-тво. Но что там, над нами? Дырка? Пустота? Туда, в эту пустоту, как в огромную вытяжную трубу уносит молитвы, надежды, заманивает гениев… Эту дырку прекрасно изображал Леонардо да Винчи. Помните засасывающую голубизну пустоты в "Мадонне Лита", и у Сальвадора Дали получается. Повальное бегство и дезертирство - туда! туда!..
Он смотрел на небо, женщина тоже. "Как интересно! - улыбаясь, шептала она. - Как интересно!.." И цирк, о куполе, в котором он написал утром, тоже виделся ей, хотя о нем он не произнес ни слова, и свод планетария, похожий на купол цирка. Как все это странно, странно, потому что совсем-совсем понятное.
- Что это такое? - спрашивал он. - "Высокий ум", "Высокое чувство", "Высокая наука", "Высшее общество" и даже "главверх", то есть главнокомандующий?.. И теперь эта башня Вавилонская…
- Какая башня? - спросила женщина, щурясь от тепла его руки и голоса, словно спрашивающего кого-то невидимо здесь присутствующего.
- И это неизвестно! - повернулся он к ней с огорчением. И замолчал.
Забыл о ее руке, которую держал в своей руке. Она чуть шевелила пальцами. Потом ее язык проник за его губы.
По каналу плыли листья. В стороне горбился мост с фонарями. Листья тополей в темноте шептали и устраивались на ночь.
- Поднимемся ко мне, ладно? - сказала она, смотрясь в его лицо. - Я хочу, чтобы ты мне рассказал про башню.
- Зачем, здесь же хорошо.
- Ты очень смешной, - и сама себя перебила: - Нет, ты не смешной - я смешная! И совсем не понимаю, почему понимаю всё, что ты говоришь… Скажи, эта вытяжная труба делает нас несчастными?.. А если мы все будем крепко-крепко держать друг друга?…Какая я сейчас дурочка!
- Ты дурочка! - удивился он.
Женщина рассмеялась, а он улыбался. Она скрывала лицо за воротником, отворачиваясь от прохожих, - и там, далеко, блестели ее глаза, вместе с ним удивляясь.
- Я удивительная дурочка! Ты даже не можешь себе представить!
Смеялась и потом серебряным колокольчиком в темноте. Сидела у него в ногах "мальчиком, вынимающим занозу".
- Я хочу знать про Вавилонскую башню. Я совсем безрелигиозная. До ужаса! Мой-мой хороший человек!
"Мой-мой" он зачеркнул, потом - "хороший". Осталось только "человек" и Вавилонская башня.
- Ты понимаешь, - сказал он с усилием, - дай мне, пожалуйста, папиросу и спички… - Внимательно огляделся, когда спичка вспыхнула, и передал потухшую женщине. - Все несется туда - к облакам: храмы, дворцы, дома, все живущее, растущее тянется к куполу над нами. Однажды я видел человека на позолоте купола собора - он висел на веревке и подправлял там вечное, убирая маленькое темное пятнышко. Ты меня понимаешь? Это не просто объяснить, но я жалею неуклюжие низкие дома, как жалею инвалидов. Они всегда вдруг оказываются лишними. Потому что не взрослеют, как наши грустные деревни. Они вызывают у каждого нового поколения недоумение… Как я рад, что нашел это слово: недоумение. Да! Вертикальная линия непобедима! - и женщины встают на каблуки, а мужчины выпрямляют походку. Они думают о бравости или красоте, а я бы сказал, о геометрии человека. Но…
- Но? - произнесла женщина. - Я хорошо слушаю тебя.
- Я ни с чем не могу расстаться… Если там трубка телефона повешена, я продолжаю разговор… Как хорошо про себя ты сказала: "удивительная дурочка". Ведь ты много читала, видела, слушала… "Евгения Онегина" читала?
- Да.
- И многое другое. Очень многое. Но ты сказала просто: "удивительная дурочка" - и получилось не удивительная дурочка, а удивительная ясность, удивительная мудрость, удивительная умница.
- Как тихо, - ведя пальцем по его векам и губам, сказала она. - Так не было тихо никогда. Как будто что-то случилось. Ты не хочешь больше говорить?.. Усни.
Но он приподнялся на локте и, словно жалуясь на кого-то, заговорил. Теперь, когда он нашел этот пример с вазой, - а разве эта женщина тоже не похожа на нее! - ему нетрудно объяснить, что каждый человек должен знать.
- Ваза - это не фарфор и не стекло. Вот она - основание и боковая линия, бегущая вверх, верх! Она как волна, набегающая на берег. Линия скользит все выше и выше… - он повел огоньком папиросы вверх. - Но мы перестаем доверять линии вверх, если ваза лишена соразмерного основания. Но и громоздкость основания отталкивает, робость вертикального стремления удручает. Выбирая вазу, мы измеряем самих себя и судим о себе. И сердимся, если отрицают линию нашей собственной жизни.
Он начертил огоньком папиросы в бархате тьмы вазу, потом она перехватила из его рук папиросу и тоже нарисовала ее. И молча, согласно, мечтательно, доверчиво смотрели на этот угасший экран. Слезы брызнули, и она закрыла глаза. Она поняла, что этот контур в воздухе - единственное, что останется с нею. И не удивилась иллюзорности этого подарка - он не был ничем не хуже всех возможных других.
- Я в каждом человеке буду видеть линию, - произнесла серьезно эту маленькую клятву. - Ты хорошо это придумал. Как ты все это придумываешь!
- Это сказка, - сказал он.
- Ну и что ж! - сказала она.
- Тогда не сказка.
"Я не рассказал ей о Вавилонской башне". Потом, заглядывая в лица встречных, удивился: "Почему мы ни о чем не спрашиваем друг друга?" Трамваи уже не ходили.
Низко плыли облака - неопрятные клочья ваты. Казалось, кто-то, большой и потный, макал их в одеколон, вытирал шею и бросал, и они летели - как бесшумные, потерявшие невинность птицы. Сносило полы плаща.
- Мы на большой высоте - потому здесь всегда ветрено и облака близки. Мы не слышим жизнь земли, но слышим скрипы там, в фундаменте. Даже во сне нас беспокоит его прочность. Ведь фундамент всегда одно и то же, его нельзя трогать. И по-прежнему боимся нашего бога - бога прочности, сопротивления металлов, камня, разумности конструкций, здоровья мышц, нервов. Мы показываем богу свои расчеты - но никто не знает, подписывает ли он их. Но кто-то подписывает. Каждой птице смотрим вслед… Птицы - несовершенны. С каким отчаянием они ударяют крыльями, чтобы оторваться от земли. В полете есть понятная тайна: в какой-то миг нужно возненавидеть опору. Такая вот жестокая заповедь жизни. Или будешь распластан и истерт, как старая могильная плита…
- До единого слова признаю, - сказал человек, показавшийся слева. - Я подслушал вас. - Приблизил стоячие глаза. - Но больше всего я хотел бы узнать, кого я должен убить… Но, адью, мой дом за углом.
- Хотите, я вам покажу, где вы находитесь. - Он прочертил в воздухе линию. - Вот здесь, видите! В самом начале. Вы возненавидели опору. Ненависть лишь начинает вертикальную линию. Потом ее ведет музыка, простота, любовь…
- Я хочу знать, кого я должен убить, - упрямо повторил прохожий, удаляясь.
- Бросьте в канал шляпу, тогда поймете эту теорему.
Уже издалека донеслось:
- Вы думаете, не могу!
Шляпа взлетела вверх. Описала круг над рябой водой канала - летающая тарелочка - перевернулась и упала среди киснущих в воде листьев.
Человек хохотал. Волосы кудрявились над лысым теменем.
"Наступит век летающих тарелочек. Может быть, уже скоро. После ненависти. И все будут смеяться. Земля, полная смеха. Станет очень шумно. Люди будут падать ночью с постелей - и смеяться. Тогда линия пойдет так. Вот так! Вот так!"
- Где ты был?.. - у ворот дома спросила жена.
"Все было не так, - продолжать думал он. - Строители говорили на разных языках - она, башня, и рассыпалась. И тогда возникло первое общее слово: "Вавилонская башня". Теперь все понимают, что это такое…"
В комнате, обнимая, говорила с удивлением:
- Ты вернулся!.. Ты устал. Ты замерз. Я так хорошо думала без тебя. О тебе и о себе. Прости, но каждая женщина мечтает о своем Ромео. С сумками набитыми, таща за собой детей, злые и ревнивые, - все мечтают о Ромео. Я тебя ждала и представила: ты Ромео. И дальше получилось ужасно смешно. Мой бедный, любимый Ромео! Что стало с ним. Он бежал утром с помойным ведром, доставал билеты в кино, хорошие и дешевые. Ночью сидел над корректурой, добывая деньги для Джульетты - на пальто, на сервант… А потом он должен был разговаривать с моими знакомыми. И если не сумел их занять - Джульетта очень сердилась. Я не знаю, что мне делать с любовью к Ромео. А ты не знаешь, что делать со своей любовью. Я буду смотреть, как ты ходишь по комнате, смотришь в окно. Ты бываешь такой печальный!.. Только возвращайся, только возвращайся!..
1965 г.
ПОДОНОК
Посвящается Риду Грачеву
Элеонора Сергеевна позвонила и попросила побывать на квартире сына вместе с нею. На углу проспекта увидел ее издалека. Чем ближе, тем ужаснее происшедшее и ужаснее ее джерси, блузка, туфли - все облегающее ее, неподвижную в солнечном пятне. К ней невозможно было бы подойти просто так. Другие словно ощущали это отводящее: никто не заслонил, пока я торопился к месту встречи.
И она чувствовала это. Мать, разделяющая с другими ненависть к своим собственным детям, - преступна. Как неукоснительно это фатальное предначертание! В стране, где траурные повязки и ленты носят только представители официальных погребений, она стояла отринутая крепом вины и смерти сына, но ужас сосредоточился не в том, как протянула мне руку, как шла и говорила, еще раз назвав меня "его другом". В ней было несогласие с этим предначертанием.
Я догадываюсь о том, что произошло бы, если бы вслед за приговором сыну суд обвинил ее как мать убийцы. Она сказала бы: причем здесь она, матери не знают, кого они рожают обществу. Современная женщина делает за жизнь несколько абортов, разве ей известно, гения или подонка абортирует акушер, хорошего или плохого гражданина она рождает однажды.
Моховая пыль в комнате шевелилась. Пасмурны грязные окна; кровать в углу пугала нечистотой. На подушке - след головы. Во всех углах мне мерещится лицо Шведова. Из кухни доносится разговор соседей: они одобряют Элеонору Сергеевну. Она отворила шкаф и меланхолически перебирает вещи. Я попросил разрешения открыть форточку.
- Да, конечно… - но имени моего не назвала, хотя на губах оно было приготовлено. Может быть, в комнате, где когда-то она жила с сыном, я показался ей чужим и лишним.
Опустился на корточки перед грудой книг - я должен по просьбе Элеоноры Сергеевны их разобрать.
…Были ли у него друзья?.. Есть ли у меня друг? Но кто-то должен, хотя бы после смерти, стать нашим другом, как в давние времена кто-то непременно должен был причитать на могиле, если даже умерший к концу жизни растерял всех своих.
Да, конечно, признаки смерти он носил давно. Он был слишком живым, чтобы долго жить - таков парадокс. Но между крайностями такая бездна смысла, что неизвестно, когда мы перестанем о нем говорить!
Подозреваю, что каждый, кто прикоснулся к нему, видел его, говорил с ним, был втянут в поток его жизни, - всегда легко оживит в памяти Шведова, и многое навсегда останется тусклым рядом с его подлинностью.
Бесспорно одно: все, даже ненавидящие его, навсегда останутся при убеждении, что это был исключительный, изумительного блеска, не определимый умом человек.
Одно время Шведов писал рассказы, по рукам ходили его стихи - тоже талантливые. Но он был и талантливым математиком, физиком, рисовальщиком, музыкантом. Ему было свойственно острое чувство целесообразности. При случае оно могло бы сделать его хорошим организатором. Я помню его выступления в салоне Евсеева, на вечерах у Веры Шиманской и других междусобойчиках - и уверен, что Шведов мог бы стать актером, оратором, проповедником. Никто не видел его недоумевающим - препятствия, думаю, будили в нем приятную для него самого энергию. Останавливающихся Шведов не уважал и подталкивал вперед с пафосом Крестителя.