Однако, если быть строгим ревизором, никаких бесспорных доказательств феноменальности Шведова привести невозможно: несколько стихов и рассказов, двадцать пять страниц машинописного текста по физике энтропических систем, черновики его теории "Значащего отсутствия".
Но как передать это ощущение свежести, вернее, собственного оживания рядом с ним! Озон, обещающий ливень! Он вызывал обнадеживающее душевное брожение в самой ослепшей душе и в самом банальном мозгу.
Сам же Шведов навсегда останется тайной, как и та последняя ночь, когда он совершил убийство.
Все, кто видел Шведова в больнице и на суде, не узнавали его, а он не узнавал их.
Говорили, что он поседел и ссутулился.
Приговор изумил его; между испугом и изумлением трудно провести границу, но на процессе был человек, который уверяет: на сером лице Шведова застыло удивление. Позднее два конвоира провели его к закрытой машине, и только тогда мать успела его коснуться. Никто так и не узнал, о чем он думал до суда в больнице, потом в тюрьме, почему он отказался давать показания на следствии и отвечать на вопросы в суде.
А раз это так, то это уже был не Шведов. Он много раз говорил, что обстоятельства не меняют человека, а только заставляют быстрее или медленнее раскрывать карты, которые ему стасовал Бог.
Приговор, возможно, был бы смягчен, если бы Шведов раскаялся.
Адвокат пытался показать, что убийство последовало в результате ложно направленного воспитания, ряда жизненных обстоятельств, некоторых природных свойств характера. В том Шведове, каким представил его суду адвокат, не было ничего схожего с самим Шведовым. Все, кто знали Шведова, слушая речь защитника, опустили от неловкости головы. Основная идея сводилась к тому, что его клиент порвал отношения с обществом, от простых форм разрыва пришел к более сложным - к разрыву с моралью, потом - с законом. Эта схема могла быть убедительной по крайней мере, своей логичностью, если не сомневаться, что Шведов - преступник. Но был ли он преступником, этого никто не мог доказать. Зои - она единственный свидетель - на свете нет, но, может быть, она сама показала то место на груди, которое описано в протоколе медицинской экспертизы с ужасающей точностью. О чем просила: о пощаде или о смерти?
Скорее всего, между ними был договор уйти из жизни вместе, Шведов лишь выполнил его условия, когда тем же ножом вскрыл вены на своих руках.
…Он не был обязательным человеком, он всюду появлялся не вовремя, всюду опаздывал. Он сделал ожиданье данью, которую платили те, кто верил в него и на него рассчитывал.
Но Зоя - исключение, она покидала его и возвращалась к нему сама. Она не поддавалась его власти и в то же время жутким образом была связана с ним. В чем-то она не хотела уступить Шведову, в чем-то отрицала его: может быть, опережала в понимании того, куда Шведов движется. Возможно, их отношения были борьбой, которая закончилась вничью - она была убита, а он расстрелян.
Возможно, она, погасив в своем теле сталь ножа, освободила его от другого или других преступлений. Ее любовь сделала то, что все, знающие Шведова, даже старая мать Зои, не могут произнести эти два слова: "он убийца". В жизни друг друга они заняли слишком большое место, чтобы кто-то из них мог стать просто жертвой другого…
Думается, до последней клетки Шведова пронзило наше время - оно объясняется им, и он объясняется последним десятилетием. Через много лет каждому легко будет показать - вот здесь, в этой точке истории, власть и слава одних вдруг обратилась в бесславие, из ниоткуда явились другие - и обветшали старые мифы и мысли, исказились прямолинейные биографии, кривые преступности, стали рушиться многие семьи и старые дружбы, исчезли из речи одни имена, появились иные…
Он пронзил время.
Так камень падает на гладкую поверхность воды; долго расходятся круги, а сам он давно покоится на дне человеческой памяти… Почему-то не могу вспомнить, какая у него была ладонь…
Шведов во всем видел знаки своей судьбы: в той улице, на которой родился и жил, где некогда находился трактир, описанный Достоевским, и в фамилии своей: "Я Рюрик у вас".
- Почему мы встретились?.. - серьезно заинтересовался при нашем знакомстве.
Оказалось, что встретиться с ним мы могли намного раньше - появлялись часто в одних и тех же местах.
- Ведь что-то мешало. - Подумал и решил: - Было еще рано.
В своем отце, который бросил всё и всех и бесследно исчез, он видел "наивный вариант" самого себя.
Он повторял и переоценивал незабытые отцовские слова, будто сказаны они были не шестилетнему мальчику, а сегодня утром. Для него не было прошлого и будущего. Шведов знал лишь одно деление: на мертвое и живое, а мертвым стало то, что к судьбе его не относилось.
Мать в своей жизни рассматривал как случайность. Рассказывал живописно одну сцену. К матери пришла незамужняя подруга и принялась кокетничать с подростком - "тормошить инстинкты". Мать с любопытством наблюдала за ними, как следят за страстями животных городские жители. И заключил: "Мы живем в любопытное время - разделение полов сильнее семейных уз…"
- Моя мать умеет думать, - рассказывал Шведов в другой раз, - несколько ночей напролет лежала и думала и что-то рассмотрела за ерундой правил и сплетен. Думаю, она сумела понять, что до ее интересов никому нет дела. Раз это так, то все вокруг живут для себя; и этот вывод преподала мне. Она стала жить своими победами, и ей удалось добиться всего, к чему, как она считала, стоило стремиться. Она думает лучше, чем мы, она думает затем, чтобы принимать решения и их исполнять, а мы зачем?..
- Сколько вокруг мелочности, а она человек государственный, с нею можно заключить соглашения; она не станет потом убеждать знакомых, что поступила в ущерб себе, во имя любви и принципов. "Мы договорились" - и никакой сентиментальности и болтовни.
- Мы с нею разошлись, когда я сдавал в школе последние экзамены. В воскресенье она отправилась на теплоходную прогулку. В тот день, кажется, она познакомилась со своим будущим мужем. Спали мы так: я у окна, она за буфетом. Вечером, перед сном, она открыла банку с вазелином и стала натираться - боялась, что после загара начнет шелушиться кожа. Запах кошмарный, шелест кожи, и вдруг понял, что она совсем случайный для меня человек. В двадцать пять лет такие прозрения не убивают, но мне было семнадцать. Мне хотелось броситься к ней, обнять, снова найти свою мать. Я хотел, чтобы она погладила меня по голове, поцеловала, утешила. Мне нужно было побыть еще мальчишкой, но обнял бы, я знаю, не мать, а женщину.
- Черт возьми, не помню, как вдруг в руках оказался саксофон. Так вот как надо играть "Май Бэби"! Ты любишь: та-ти-та-та? Это и призыв, и апокалиптический ужас.
Заиграл. На всю квартиру, на всю улицу. И тут она мне сказала: "Ты - подонок, ты - скотина!" А я: "Ты - кошка, шлюха. У меня нет больше матери". Потом мы говорили спокойно. Даже мирно пили чай. Будущие отношения оформили строгим договором. По этому договору мне оставлялась комната, себе она избрала свободу действий и не пришла домой уже на следующий день - инженер, с которым она познакомилась, капитулировал: вышла за него замуж и сделала соучастником своих замыслов: отдельная квартира, лето - на юге, знакомые с оправданным оптимизмом и так далее, впрочем, не знаю, что в этом "так далее" было еще. Я получил гарантию: "Помни, тарелка супа для тебя всегда найдется". Не правда ли, изумительная гарантия! Войны нет давно, но для целых поколений мера доброты и долга окаменевает.
…Помню эту комнату, какой она была по вечерам. Здесь не было уюта. На столе сыр, пачка чая, хлеб, нож на газете, которую Шведов умел ловко читать вверх ногами. Здесь все было раскрыто, обнажено, как пыльная голая лампочка, - стены далеко, а потолок высок. Девушки забирались, сбросив туфли, на старый диван. Окурки летели в огромную медную вазу.
Ни угощение, ни деловая встреча, ни пирушка - сыр был только сыром, а сигареты - только сигаретами, слова - словами… Но не это важно - пьянили возможности, которые открывались всюду. Шведов всюду отмечал незанятую пустоту, простор: он, казалось, недоумевал перед самим горизонтом. Если появлялся новый гость, который ценил что-то и верил только в это что-то, Шведовым невероятно легко, до освежающей забавности, показывалось это необычайно малым и случайным. Становилось смешным, как человек мог уместить себя на таком ничтожном пятачке. Студенческие идеи о бесконечных ступенях энтропических систем, пустота тундровских широт, где он странствовал более года, видимо, всегда поддерживали масштаб его видения, он прилагал его ко всему как верную меру, и возникал тот шведовский негативизм и юмор, который победить никто не мог; отрицание вытекало из масштаба возможного.
…Как легко Шведов избавлялся от книг, от денег, от времени, как умел уговаривать и давать! Людям, которым его житие в подробностях было неизвестно, он представлялся осыпаемым благодеяниями: книги ему дарили, деньги приносил неизвестно кто, да и неважно кто. И стоило оказаться рядом со Шведовым, как эти благодеяния начинали сыпаться и на тебя, как будто в стране была другая страна.
Когда я впервые переступил порог этой комнаты, здесь были филолог, который доказывал, что "Слово о полку Игореве" - подделка, философ, требовавший признания Бога, и юноша, сильно картавя, проповедовавший джаз.
У каждого было свое соло, никто никого не перебивал. Здесь не было идолов, но были служители культов, и каждый служитель вел короткую, мотыльковую жизнь - начинал говорить, головы поворачивались к нему и отворачивались, когда начинал говорить другой.
Были такие, которые ничего не утверждали. Они передавали друг другу книги, пластинки, стихи, тиражированные на машинке, кивали, но не спорили, занимали или одалживали рубль и уходили, воодушевленные неизвестно чем.
Помню, как Шведов - на нем была черная ситцевая рубашка с закатанными рукавами - разговаривая в углу с филологом, чуть громче произнес: "Просвещение в России - чернокнижие".
Уже тогда его приговоры и словечки стали повторяться; и те, кто даже не был знаком с ним, старались узнать, что сейчас Шведов говорит.
- Он сказал: "Я не хочу хотеть".
- Шведов придумал новое слово "панзверизм".
- Вчера Шведов заявил: "Пора, наконец, себя распечатать".
- Приходил к нему толстовец. Шведов спрашивает: "Почему, когда мы говорим "не убий", имеем в виду прежде всего, что не стоит убивать мерзавцев?"
- Он хочет устроиться на работу, заготавливать для кладбищ еловые лапы.
- Я спросил его, куда он направляется. Он: "От паупера - к невротику".
- Спросили о демократии. Шведов говорит: "Ты думаешь, что каждый жаждет что-то сказать вслух? Ничего подобного. Дай человеку рупор - он будет обращаться с ним, как обезьяна".
"Есть одно бесплатное удовольствие - смотреть на женщин".
"Женщины никогда не правы, но всегда имеют право судить".
"Знать своих друзей - знать, в каких случаях они тебе звонят".
"Наша общая родина - наше время".
"Истины нет, хорошо человеку или плохо - вот в чем суть всякой проблемы. Остальное - акварель".
- Шведов по утрам читает молитву: "Аз есмь! Аз есмь! Аз есмь!"
Однажды за полночь, когда остались немногие и уселись тесно, начался общий разговор. Говорили вполголоса, и все сильнее волнение стало охватывать нас, как если бы от каждого произнесенного слова зависела жизнь кого-то из сидящих. Я заметил, как лица покрыла бледность, все труднее было что-то добавить к сказанному, чтобы внезапно не прервалась верность чувству какого-то таинственного действия. И Шведов, когда воцарилась оглушительная тишина, вдруг выпрыгнул из-за стола и спросил:
- Знаете ли, кто мы? - и рассмеялся. - Мы поверенные Иисуса Христа…
"Художник Евсеев", - так представлялся тридцатилетний парень, родом из Смоленска, с прозорливостью нищего угадывающий людей щедрых, с терпеливостью нищего добивающийся подачки. На Измайловском проспекте была его мастерская - чердак. Несколько лет заявлялся в Союз художников и повторял одни и те же слова, даже не складывая в предложения: "шедевры", "творческая атмосфера", "выходцы из народа", "производственная площадь".
Доски для стеллажа воровал ночью со строек, по соседним дворам собирал утильную мебель. На дверной табличке написал: "Художник Евсеев" - он не знал, что на табличках кавычки ставить не надо.
Но редко кто эту табличку замечал - лестница не освещалась. За дверью начинался чердак с бельевыми веревками, но дальше, за кривой дверью, начиналось его царство: работая, распевал армейские песни, валялся на постели и думал: у кого можно перехватить деньги, где сорвать халтуру на оформление "красного уголка" или витрины гастронома.
Я заходил к Евсееву и садился подальше от его чудовищ с выдавленными глазными яблоками, от яростных скелетов, от текущего с полотен бесстыдства мучеников. Их обнаженные тела и вопли в воронках ртов не требовали сострадания - они пребывали в безумии. На вопрос, в каком стиле он работает, художник выпаливал скороговоркой: "Духи вышли-из-вещей-духи-вышли-из-вещей".
Не знаю, как другие, но Шведов, как я потом узнал, понимал работы художника.
- Тебе не кажется, - спросил он меня однажды, - что у сигарет свинцовый привкус? - А в автобусе, отковырнув шелуху краски, под краской обнаружил ржавчину и вздохнул: - Вот так всюду!
У Шведова была особая страдальческая мина - лицо прямо вспыхивало. Сидящего с этой миной встретил случайно в новом кафе. "Посмотри, - сказал он, показывая на стену, облицованную керамической плиткой, - ты вглядись!"
Я взглянул и увидел: плитки косо уложены, швы ползли вверх и вниз, края побиты или с трещиной. Внизу плитку уже не подбирали - ставили разного рельефа.
- А это! - и Шведов показал на потолок. - А это! - на металлическом стуле торчали острые головки винтов.
Всюду было что-то недомазано, недокрашено, недоделано, но как-то ловко, в каком-то едином стиле. Это-то и мешало разглядеть безобразие труда. Я не знал, что это - стиль и что Шведов уже дал ему название: "чудовищный". Предметы обнаруживали дух людей, которые их делали. Благополучие лишь бесстыдно и хитро имитировалось. Художник Евсеев довел до гротеска это благополучие: мертвецам он давал королевскую улыбку, королю - гримасу покойника.
Несколько дней духи вещей осаждали меня, глаза стали беглецами, которые нигде не находили приюта. Все плохо, отвратительно, непрочно! Мир покосился и готов был свалиться на голову, ему нельзя было доверять. В каждую секунду автомобильное колесо могло ворваться на тротуар, лента эскалатора - оборваться. Увидев новую двадцатиэтажную гостиницу, сказал прохожему: "Смотрите, гостиница, похоже, отклонилась влево?" - "Это только кажется, - сказал тот. - Посмотрите на правую сторону. Вам покажется, что она валится направо".
Я решил, что все это мне кажется, и успокоился, но Шведову не казалось - духи вещей преследовали его, как оводы. Быть может, поэтому он любил пустоту, которую всегда мог заполнить собственными видениями?
Сейчас я вспомнил Евсеева лишь потому, что у него впервые услышал о Шведове. Евсеев рассказал:
- После войны в городе появилась шайка - все сыновья высокопоставленных родителей, милиция ничего не могла с ними сделать. Однажды подростки установили вокруг памятника Екатерины II горящие свечки и тушили их выстрелами из пистолетов. Наконец, их удалось захватить в подвале одной церкви - там была их штаб-квартира с собственным швейцаром. Кличка у вожака была Король. Так вот Шведов и есть Король, он недавно вышел после отсидки.
Потом появилась целая толпа студентов во главе с Якобсоном - неуклюжим здоровяком, располагающим к симпатии. И снова вопросы: Шведова еще не было? Шведов придет?
Я осведомился у Якобсона: "Шведов - бывший бандит?" Все рассмеялись. Евсеев сделал широкий жест, улыбнулся: если соврал, то с талантом, если не лев, то пантера. Якобсон сказал, что он дал Шведову адрес мастерской, но от Шведова можно ожидать всего.
- У меня есть знакомый, который культивирует "немотивированные поступки", Шведов ничего не культивирует, он, как дух святой, веет где хочет. Тоже вне всякой мотивации.
Евсеев объявил, что у него день рождения, - и мы собрали рубли. За вином в магазин отправился я. А когда вернулся, заметил среди гостей девушку с рассеянным взглядом, занятую мороженым. Якобсон продолжал рассказывать о Шведове.
…Ни одна тема для сочинения ему не понравилась, но понравилась… аспирантка - одна из тех, которые ходят по аудитории и следят, чтобы абитуриенты друг у друга не списывали. Шведов пишет ей любовное послание на 10 страницах и сдает сочинение ей. Потом ждет в вестибюле, но ученая надзирательница убегает от него как от чумы. Теперь послушайте, что получилось дальше. Шведов не нашел своей фамилии в списках принятых и решил наведаться в приемную комиссию: остальные экзамены он сдал на пять. Там, разумеется, скандал: "Что за наглость? Как вы посмели еще сюда придти?"
Шведов к ректору, знаете нашего ректора: изысканный мужчина, депутат, краснобай - и объясняет свое дело. Получилось так, что в городской газете была только что опубликована статья, в которой ректор писал, что многие талантливые юноши не могут поступить на физический факультет только потому, что, кроме математики, физики, от них требуют знаний по литературе. "Конечно, быть начитанным и осведомленным в искусстве должен быть каждый математик и физик, но прежде всего мы готовим специалистов точных наук", и так далее и тому подобное. В комиссию звонок: принесите сочинение такого-то, является сам председатель комиссии с целой свитой. Ректор прочел послание аспирантке - рассмеялся: "Ни единой ошибки! Прекрасное знание эпистолярного стиля девятнадцатого века. Мысль развивается последовательно и энергично".
- Идите, Шведов. Вы приняты. Но если вместо курсовых работ по физике будете писать любовные послания, не взыщите.
Когда речь касается Шведова, никогда нельзя понять, что в рассказах о нем утрировано, что нет.
Якобсон сказал, что Шведов был выбран студентами во все организации и комиссии факультета. Это явное преувеличение, но, пожалуй, верно, что Шведов никогда не заседал и резолюций не писал. Он действительно мог спутать и опрокинуть все эти "игрища педантов".
Типичный случай. Входит в разгар заседания профкома и заявляет: "В нашей столовой студентов обсчитывают, обвешивают, недокармливают. Эти буфетчицы, поварихи, раздатчицы отнюдь не испытывают к молодому поколению горячих материнских чувств. Они презирают студента принципиально и социально - разве не глупо учиться пять лет, а потом получать меньше, чем они. Это целое мировоззрение, лишенное одного - честности. Сейчас столовая заканчивает свою работу, все идем на проверку".
И - черт знает что! Повариха на лестнице ревет - ее остановили с сумкой, полной наворованных продуктов. В винегрете ищут селедку, которая должна там быть согласно калькуляции, и не находят… В буфете неправильная цена на ватрушку. На следующий день - гром! Аршинными буквами в коридоре: "Вчера в столовой продано 660 ватрушек по цене семь копеек вместо шести, держи вора!" Факультет возмущается и смеется. В столовой государственные проверки, меняются, переставляются кадры, студент-провинциал с общественным удовлетворением ест свой гороховый суп.