Идея - Михаил Попов 6 стр.


Тамара Карповна сидевшая на скамейке поинтересовалась своим бессмыслен–но–надменным тоном, когда мы проходили мимо.

- Ну что, Идея, погуляла?

Так, заявил я жене вечером, "придется ее запирать, когда мы уходим". Поскольку оба замка во входной двери были устроены так, что их всегда можно было открыть изнутри, а ждать, когда явится слесарь и врежет такой, что можно запереть снаружи и забрать с собой ключ, времени никак не было, я утром сбегал в хозяйственный и ку–пил там небольшой навесной замочек. Он выглядел не слишком–то надежным, но покупать настоящий, сарайный мне было стыдно. Большой замок был бы свидетельством того, что я признал маму по–настоящему рехнувшейся. Маленьким аккуратненьким замочком, я отчасти тешил свою интеллигентскость, отчасти символизировал надежду, что все еще обойдется. Временами ведь она совершенно нормальна. Как я закрывал его! Тайком, прислушиваясь, как взломщик - не спускается ли кто–нибудь сверху по лестнице, застанет меня за этим диким занятием. Мне мучительно хотелось чем–нибудь прикрыть это запорное устройство, так же, как хочется прикрыть свой срам.

Когда я бежал к метро, то мне встретилась возле почты девушка из конторы, та, что предлагала зайти к ней. Я криво улыбнулся, давая понять, что помню - между на–ми имеются некие отношения.

- Почему вы не заходите? - Серьезно спросила она.

Ну, что я ей мог ответить, мне было очень некогда, и совершенно не до того.

- Ну-у, я…

- У вас за квартиру не плачено четыре месяца. И пеня.

Ах, вот оно в чем дело. Всеми расчетами с государством у нас занималась мама, и я настолько привык, что с этой стороны у нас все нормально… и потом, я часто видел, что она стоит у окна с очками на носу и ворошит эти жировки. Даже в голову не пришло, что после того случая с десяткой…

День этот прошел обычным порядком. Два раза я звонил домой, и мама отвечала мне спокойным голосом и вполне рассудительно. Я пытался по разговору понять, пробовала ли она уже выйти из квартиры, не обижает ли ее тот факт, что она оставлена под домашним арестом. Вроде бы все было в порядке.

В одной редакции, куда я забежал за версткой, завязался за чаем интересный разговор, что редкость, потому что интересные разговоры в редакциях завязываются обычно под водку. Речь завелась о сталинских заграничных гостях в 30‑е годы. Фейхтвангер, Жид и т. п. Для чего они были нужны Сталину, понятно. Рупора для пропаганды за границей. А их–то что тянуло, не жирный же прием, не тщеславие, которое тешит встреча с лидером страны. Так думал один собеседник. Другой считал, что скорее, любопытство. Всякий, более–менее подлинный художник, неизбежно антибуржуазен. Он мировоззренчески задыхается в мире капитала, чистогана и прочего барыша. Он продает рукопись буржую–издателю, и страшно боится, что при этом продает незаметно и свое вдохновение. Он мечтает о мире, где не все продается за деньги. И вдруг ему сообщают, что есть целая страна, и огромная, где впервые в земной истории, построено общество, в котором не деньге во главе угла. Конечно, надо ехать смотреть, щупать. Так что симпатии западной интеллигенции к Советскому Союзу были вполне искренни. Мир безденежья в хорошем смысле, это явленное чудо. Страна Советов не столько навязывала себя, сколько была подлинно привлекательна. И не только в 30‑е, но и в 50‑е. Я в этот момент читал роман Льосы "Разговор в "Соборе", и там были выведены студенты Лимского университета времен нашей оттепели, они рассуждали в частности о литературе. Один заявляет: я только что прочел "Процесс" Кафки, а другой отвечает, а я сейчас читаю "Как закалялась сталь", и все хором кричат, что Островский, конечно, намного сильнее. Кто–то объявляет, что в кинотеатре на окраине города идет советский фильм, все тут же срываются в культпоход. Просто скандал в Лиме

После третьей чашки, я почувствовал, какую–то внутреннюю неловкость. Ах, да, я тут о Фейхтвангере, а там у меня мать под замком. Впрочем, если вдуматься, она имеет прямейшее отношение к этому разговору. Ленин лишь собирался расстаться с идеей денег, а моей мамуле это удалось в реальности. Когда она их презирала, то все же была от них в зависимости, а теперь, просто перестав понимать, что это такое, полностью освободилась. Кто–то утверждал, что деньги в нашем мире, некоторым образом выполняют роль Святого Духа. Проникают все, всему дают меру, принимают участие в любом деле, даже мысль извивается в магнитном поле золотого слитка. Современный человек не может существовать вне мира финансовых условностей. Фигня, могу утверждать уверенно, ибо практика критерий истины. Мой практический опыт доказывает, что даже полностью выпав из границ денежных условностей, иные люди продолжают жить, в общем–то, человеческой жизнью. Вот моя старушка, уже четыре почти месяца не знает, как соотносится буханка хлеба с надписями на денежных бумажках. Скоро она забудет, если уже не забыла, что эти бумажки вообще имеют какое–то значение. Да, точно, я вспомнил, как она получает пенсию, что ей приносят на дом. "Пересчитайте, пересчитайте", просит ее почтальонша, а Алексеевна только загадочно улыбается. Она перестала понимать смысл этой процедуры. И что, моя мама по прежнему член семьи, избиратель, и кому–то друг–собеседник. Хотя бы товарищу Ногину.

Направляясь быстрым шагом от метро к дому, я с нехорошим, подгрязненным неуместной иронией интересом, додумывал эту мысль. Хоть и умозрительно, но я переводил свою мать в подопытный статус. Вместо того, чтобы просто жалеть ее на всю глубину открывшихся обстоятельств, я чего–то умственно измерял, сравнивал, ставил рядом с ней Фейхтвангера. Но человек что ли так устроен, что в нем автономно могут работать сразу несколько систем, и жалеющая и оценивающая. Наверно, по–хорошему, должна быть иерархия, только люди так до сих пор не договорились, кто же должен быть на вершине. Вроде бы, правильнее всего, когда наверху ум, он все устроит, даст положенное место и направление всякому естественному чувству и душевному движению. Только вот, никак не выходит.

И по поводу иронии… в тот момент, конкретно я об этом не размышлял, но не будет больше удобного места, чтобы об этом упомянуть. Зря я на нее кошусь, на иронию, отпихиваю к самому порогу. Она ведь вот отчего происходила. Я в те дни ни на одну секунду по–настоящему не верил, что мама в каком–то обозримом будущем умрет. Только абстрактно - все смертны, значит и Идея Алексеевна смертна. В детстве ведь довольно часто просыпался, где–нибудь в бараке, общаге и прислушивался - дышит ли? И очень отчетливо, до тошноты страшно представлял: она умерла! А вот когда ей уже было за семьдесят, с диабетом, с дурной головой, она казалась мне совершенно неотъемлемой, данной мне в постоянное присутствие. Я как животное жил абсолютно без понимания, что она очень даже легко может скончаться. И, значит, был не способен по–настоящему ее жалеть. И эта ирония была проявлением нежаления. Когда она уже рвала на ленточки свои простыни, а Ленка уже тайком хлопотала насчет места на кладбище, я все пытался вышучивать ее, когда она выкидывала что–нибудь наподобие: "там от России никого нет". Орал на нее, сердился даже, и, что самое фантастичное - обижался, когда она не сдерживала слова, которого в принципе уже не могла сдержать.

Войдя в подъезд, я испугался. Еще ничего не увидев, понял - произошло что–то чудовищное.

Мой маленький замок был сорван, меня как будто полоснуло двойной плетью, ужаса и стыда. Но у меня не было времени для чувств, я заметил, что дверь чуть приоткрыта, и из–за нее доносятся некие звуки. Явно чужие. Ограбление! Буквально накануне я смотрел по телевизору передачу, которая учила, как нужно вести себя в такой ситуации. Ни в коем случае нельзя входить внутрь, надо звать соседей, милицию, кричать "пожар"! И я осторожно потянул на себя створку двери. В прихожей стояли две женщины. Одна пожилая, другая молодая. Обе невысокие, и без чего бы то ни было разбойного в облике. Увидев меня, они даже, кажется, смутились.

- Ой, здравствуйте. - Сказала молодая. - Извините, мы…

- Мама, ты где!? - Крикнул я через их головы в глубину квартиры.

- Вы, знаете, ту такое дело… - Молодая, явно испытывая чувство неловкости, пыталась начать объяснения. Я шумно, почти угрожающе захлопнул дверь.

За спинами женщин появился молодой мужчина, нет, парень, лет восемнадцати.

- Хорошо, что вы пришли. - С явным облегчением сказал он.

- Мама! - Крикнул я, и, почуяв, что ответа не получу, решительно шагнул внутрь, раздвигая руками непонятных женщин, рванулся внутрь. Парень сам отскочил с моей дороги. В маминой комнате никого не было. И был раскрыт старый платяной шкаф, и из него вывернуты его матерчатые внутренности. Обувь, старые простыни, по–душка без наволочки. Сумка со старыми бумажками, письмами. Все–таки наверно, во–ры! Я резко обернулся и схватил парня за предплечье, он виновато улыбался, явно не собираясь никак сопротивляться.

- Где она?!

- Нас попросил Арсений Васильевич….

- Какой Арсений Васильевич! Что ты несешь. Что тут происходит?!

Тут сбоку влезла в нервный наш разговор влезла молодая, и затараторила с огромной скоростью.

- Вы, конечно, извините, я не хотела, но так получилось.

- Кто вы такие?!

- Вы, знаете, это фрау Ремер.

- Какая фрау Ремер? Причем здесь фрау Ремер?!

Старушка радостно и бодро закивала седой, хорошо завитой головой, подтверждая, что она фрау Ремер, и даже выказывая радость по поводу своего здесь присутствия.

Я посмотрел на парня, на старуху, прошел по коридору, во вторую комнату, в третью, на кухню. Остановился в дверях кухни, развернулся и проревел, глядя на этих странных троих:

- Где моя мать?!

На что молоденькая девица тут же ответила.

- Мы ее тоже ищем. Вот Фрау Ремер специально приехала. Специально, чтобы… у нее письмо.

- Какое еще письмо?

Наконец, я сообразил, что седая старушка - немка, а эта молодая, говорливая, при ней, наверное, переводчица. Вот она ей что–то прошептала на ухо, и старуха полезла в сумочку, и охотно извлекла на свет сложенный вдвое лист бумаги. Но тут вмешал–ся парень.

- Нас попросил Арсений Васильевич, вы его знаете Ногин.

- Не знаю я никакого Ногина.

- Вот посмотрите, - переводчица совала мне листок в руки, - посмотрите. Фрау Ремер получила это письмо.

Я зачем–то взял листок в руки.

- Арсений Васильевич попросил нам помочь Идее Алексеевне.

- Да, да, письмо от Идеи Алексеевны. Посмотрите, это ее рука?

Я развернул лист, и сразу узнал крупные округлые буквы маминого почерка, текст был написан не по–русски, но в почерке ошибиться было невозможно.

- Арсений Васильевич сказал, что Идею Алексеевну по ошибке заперли.

Меня мелко затошнило от этих слов.

Переводчица выхватила листок из моих рук.

- Письмо написано вроде бы по–немецки, но далеко не все слова можно понять. Только отдельные, даже меньшинство. Фрау Ремер купила тур в Москву, и попросила меня помочь ей отвезти ее, на конверте, по адресу.

- Идея Алексеевна позвонила Арсению Васильевичу, что ей срочно нужно к врачу, у нее же диабет, вы же знаете!

- Знаю.

- Это же нельзя без лекарств, может быть очень плохо. А вы забыли, и закрыли…

- Фрау Ремер хотела узнать, что же в этом письме. У нее все мысли были этим заняты. Два года. Она понимает только отдельные слова. Очень тяжелые слова, очень, даже можно сказать, нехорошие слова: "Без объявления", "фашисты", "убийцы", "го–рода и села", "огонь, кровь", "Красная армия", "смерть оккупантам!", "уничтожили!" "победа!".

- Когда мы пришли, Идея Алексеевна сказала, через дверь, что надо сломать замок, и Арсений Васильевич нам тоже сказал, что надо сломать.

Я сел на стул посреди маминой комнаты.

- Так это тот Ногин, который Ногин? Коммунист?

- Отец фрау Ремер не был фашистом, и сама фрау Ремер не была в "Гитлерюгенд". Она от всей души посылала посылку.

От всей этой словесной мути, наползавшей на меня, хотелось завыть, чтобы хоть как–то прояснить голову, я ею помотал. На глаза мне снова попался шкаф с вывернутыми внутренностями. Я вскочил и снова схватил парня за плечо.

- Меня зовут Анатолий. - Зачем–то объявил он.

- Где она?

- Идея Алексеевна? - Переспросил понятливый друг полковника Ногина.

- Да, да, Идея Алексеевна, где она?!

И тут неожиданно прорезался голос немецкой туристки не членки "Гитлерюгенда". Она оскалила слишком хорошо оснащенный зубами рот, и оттуда донеслось.

- Я, я, Иди, Иди. Гитлер капут.

- Так она в поликлинике. У врача. Я же говорил. И Сашка с ней. Петраков.

- Понятно. Слушай, ты присмотри тут, Анатолий, я побегу, хоть там и Петраков.

- Послушайте! - Крикнула мне вслед переводчица.

Я выскочил из дому. Стройности в мыслях было мало. Я нервно хрюкал от этой гомерической истории с любопытной немкой, и восхищался изворотливостью своей якобы ополоумевшей мамочки. Ну, не блестящую ли операцию провернула старушка! А полковник, может, он в сговоре со своей преемницей? Союз склеротиков. Или она его обманула напускной нормальностью?

У нас тут все близко. Через две минуты я вбежал в холл поликлиники. У кабинета эндокринолога сидела тоскливая очередь. Беглой Идеи Алексеевны среди сидящих не было. Бормоча "мне только спросить, мне только спросить", я приоткрыл дверь в кабинет - у врачебного стола сидела старуха, но чужая.

- Скажите…

- Закройте дверь!

- Я только…

- Немедленно закройте дверь!!!

Да, что я, в самом деле, ни к какому врачу она, конечно, не пошла. Рванула в по–ход по окрестным дворам, и это еще хорошо, если так, побегаю, отыщу. И будет ей на–стоящий амбарный замок. А если… меня передернуло от ужаса. Я представил, как она забирается в троллейбус, и тот ее везет, везет и выплевывает на какой–нибудь конечной остановке, и она стоит бродит, выпучив честные глаза в поисках зала заседаний Совета Безопасности ООН. Шайка пьяной молодежи, издевательски гогочет, отхлебывая "клинское"… Вспомнился старинный детский стыд за мать. Там тоже была молодежь, нагота. Только нагота теперь совсем другая, но стыд еще более жгучий. Есть на свете, что–нибудь более уязвимое на свете, чем одинокая, полубезумная старуха, одержимая… Кстати, почему одинокая? Где обещанный Петраков?! Надо понимать, верный ногинский нукер доверенную ему партбабульку не бросит

Я выбрел их поликлиники, остановился на берегу Стромынки, пытаясь сообразить, что тут надобно предпринять, и с чего начинать.

К противоположной стороне улицы выходил низким железным забором стадион имени братьев Знаменских. И что–то меня внутренне толкнуло, когда я понял, что это именно он. Стадион! Что значит, стадион? Да, да, именно стадион! Я всмотрелся, и конечно же… Рванул наперерез потоку машин. Перемахнул через оградку, выбежал на гудроновую дорожку, опоясывающую футбольное поле с изможденным газоном. И остановился. Навстречу мне двигалась целая процессия. Впереди, в центре - она, беглая мама. Одета дико - старое демисезонное пальто. С трудом переставляет ноги в растоптанных зимних войлочных ботах с расстегнутыми молниями. Пегие короткие волосенки растрепано торчат, но взгляд тверд, губы сосредоточенно сжаты. Двое молодых людей осторожно и при этом надежно держат ее под руки, на лице ни тени усмешки, а в тылу целая колонна озабоченных ребятишек и ребят в спортивной форме. Каким–то об–разом странно одетая старуха заставила их прервать тренировку, построила в колонну и увлекла за собой. И, надо же, оделась по–зимнему. Для этапа? Что она, в Казанскую тюрьму, или в светлое будущее собралась вести. Но ни одного смеющегося. Как будто эти голоногие тинейджеры приняли планы старушки всерьез.

Подбежав, я увидел у мамы на затылке огромную багровую шишку, которую были не в состоянии скрыть редкие волосы. Поняв, что я родственник, "хлопцы" и "девчата" окружили нас и начали наперебой объяснять мне, что тут произошло. Оказывается, они "занимались", а бабушка "вдруг вышла", "подняла руки", а потом "как за–дом упадет!".

- Все, спасибо, спасибо, извините.

Я взял маму под руку, и попробовал сдвинуть с места, и удалось мне это сделать с большим трудом, как будто внутри ее тела появился твердый, тяжелый каркас. Она напряглась и всерьез сопротивлялась.

- Мамочка, пошли! - Умоляюще зашептал я ей в ухо, прикрытое потной пегой прядью. Участливое отношение окружающих к нашей идиотской семейной ситуации казалось мне временным чудом. Сейчас они опомнятся, и поймут как это смешно и по–зорно.

- Мамочка, пошли!

Сделали несколько шагов. Идея Алексеевна повернула голову назад, насколько позволяла закостеневшая шея, и попросила чужим голосом.

- Освободите меня, товарищи.

Спортсмены мялись на месте.

- Товарищи, на помощь! - Совершенно невообразимый, чужой, гнусный, гнуса–вый голос вытекал изо рта моей матери.

- Ты, что, старая сволочь, ты что задумала?! - Почти беззвучно, задыхаясь от рвущегося изнутри воздуха, шептал я.

- Это сын, сын. - Сказали сзади с сомнением. Наверное, мифический Петраков.

- Ха–ха–ха. - Театрально усмехнулась мама, но слова эти на нее как–то подействовали, и она стала сопротивляться меньше. Мы поползли по направлению к дому. Я чувствовал, что мама все время хочет что–то сказать, но у нее просто не хватает сил, воздушный поток с хрипом гуляющий в носоглотке, не подчиняется. Уже на самом подходе к дому, она сообразила, что надо делать, чтобы добыть силы для заявления. Она остановилась.

- Ты не сын.

- Да, да, я не сын, я негодяй, я пьянь, но только пошли домой!

Скамьи у подъезда были заполнены лучше, чем трибуны Колизея во время гладиаторского боя. Все регулярный старухи, алкаши, приличный соседи, в другое время пробегающие с сумками мимо скамеек, даже фрау Ремер с переводчицей. Эти двадцать метров дались нам с мамулей нелегко. Она хрипела, кривила то ли в презрительной улыбке, то ли под действием крепнущего пареза рот, и рывками двигала ноги как каменная статуя, которую щекочут пониже спины. Я обливался потом и яростью. Не смотрел по сторонам. Все идиотические советы - "надо вызвать "скорую" - висели в поодаль, никто не смел к нам приближаться. Не стала соваться со своей немецкой правдой и интуристка. Впрочем, я думаю, она увидела достаточно, чтобы сделать вы–годные для себя выводы.

Только бронированная Тамара Карповна спросила - на фоне общего молчания ее слова прозвучали особенно громко:

- Ты что, помирать собралась… Алексеевна?

Потом постель, врачи, две недели почти полного беспамятства. В общем, все неинтересно. Суета, огромные памперсы.

А кончина была тихой и мирной. Почти все время я сидел дома с нею один. Читал, смотрел в присмиревший, что–то бормочущий шепотом телевизор. Я специально держал его включенным, мне казалось, что мама следит за тем, что происходит на эк–ране. И вот однажды, когда шел какой–то документальный фильм из советской жизни, и показывали веселую праздничную колонну, деревянный дурак вдруг взревел.

- ДА ЗДРАВСТВУЕТ ПЕРВОЕ МАЯ! День всемирной солидарности трудящихся.

Мама неожиданно улыбнулась и тихо прошептала.

- Моя Дуся приехала.

И тут же умерла.

Назад