На гарях - Александр Рахвалов 4 стр.


- Не ври! Я только что оттуда, - напирала Томка. - Шаром покати, языком пролижи!.. Брату картоху отсылала посылкой, а ты - на Север, работягам. Где колбаса?

Пока они выясняли вопрос с колбасой, народ разобрал томаты, и Томке пришлось, расстроенной и ворчливой, идти к лицевому ряду - к коврам и халатам. Она, оглянувшись на мужа, заявила:

- Ковер не по карману, так хоть халат тебе куплю. Китайский!

- Тише ты, дура! - прикрикнул тот. - А то ведь опять утартают в психичку…

Без намеков, прямо в лоб осадил он супругу, которую действительно недавно в очередной раз после излечения выпустили из психиатрической больницы к семье. Но Тамара не обиделась, а доказала своему ненаглядному, что она умней его: оторвалась от него на пять минут и халат купила - яркий, махровый, с атласным воротником и манжетами. Вечером Аркадий, пьяный в дугу, бегал в этом халате по Нахаловке и орал:

- Чем я хуже людей? Нет, я не хуже людей!

И лихо отшлепывал волосатой ладошкой по грязному голенищу резинового сапога. Ожегов едва его успокоил и уложил спать. Зато Тамаре выговорил:

- Халат взяла, а водку зачем? У вас же столько детей… Лучше им покупку бы сделала, а не этому старому пердуну.

- Там больше ничего не было, - оправдывалась Тамара. - Вот и решили обмыть халат. Впрочем, мои деньги, - накатило на нее, - хочу потрачу, хочу так сжую.

- Вот и поговори с тобой, - вышел он из ворот, и обидно ему было, что торг устроили на час, а винища продали, пожалуй, на всю ночь. Опять до утра придется усмирять и уговаривать этот бесшабашный народ.

- Смеетесь. Верно говорят: кто смеется, тот дольше живет, - проговорил Леха, обращаясь к участковому. - Вы еще поторчите на этой земле.

- С вами поторчишь, - не мог тот избавиться от смеха, навалившегося так некстати. Но, видно, Аркадий стоял в глазах: огромный, в шикарном халате, но в забрызганных грязью болотных сапогах. Попробуй отмахнись от такого…

- Ты прости, - наконец выровнялся он. - Я не над тобой смеюсь… Так, вспомнилось. Но тебе скажу: оглядись - люди живут! Вон Тамара с Аркадием…

- Нет! Как они, не хочу, - отбивался Леха. - Это ж нищета! На задницах - одна естественная, остальные дыры… Словом, нищета. И радости им не видать, как своих ушей.

- Потому и убеждаю: работать надо, воротить. Тогда только никакой бедности не будет.

- Ну давайте, пойду работать за сто пятьдесят рэ, - вроде как согласился тот. - Теперь - раскладка: оклад сто пятьдесят, а ковер - тыщу! Понимаете? Все равно не догнать народ, который вовремя успел набрать скорость и оторваться от нас. Мы - на первом, они - на шестом обороте и все рвут, рвут… Богаче они впятеро, но что толку? - грустно улыбнулся он. - Деньги - сорняк, которым кормятся торгаши, а человеку… Дай бог выжить.

- Как так можно? - поразился участковый, но не воскликнул, а спросил: - Как так можно? Живете вдвоем, любите друг друга, а вот жизни не построили никакой.

- Какая, на хрен, любовь! Она мне, - вспомнил он о жене, - не любовь, а костыль. Иду, опираясь на нее, чтоб не упасть… Тоски боюсь. Тоска приходит на трезвую голову…

- Бедные люди! Убогие люди! - возмущался Ожегов. - Неужели вы не видите, как уроды или смертельно больные рвутся к жизни? Кажется, у человека рак, завтра он, может быть, не поднимется больше с постели, но смотришь - с утра колупается в клумбах, цветочки поливает. Какая воля к жизни! Думайте, вы же здоровые люди. Стройте свое счастье, и никто его у вас не отберет.

- Сейчас Алка припрет мешков десять, - ухмыльнулся тот, - перемоем бутылки, оттартаем в приемный пункт, купим бормотухи - и начнем строить счастье. Прибалдеем, так скать. Может, даже разок согрешим. А утром - опять на свалку. Вот и весь сюжет.

- Нет, брат во Христе, - покачал головой Ожегов. - Надо тебя треножить, пока ты не помял чужие хлеба. Не признаёшь мира, но мир трудится и живет. А если где-то загнивает, то ведь, сам посуди, не без помощи таких, как ты. Вы, прямо сказать, и есть гнойники. Так зачем обвинять людей в каких-то грехах, если сам ногтя их не стоишь? Они живут лучше, они заслужили… Бывает, конечно, ошибаются, но… нам ли судить об их промахах?

- Не нам, конечно! Но не скрою своей радости, - не испугавшись угрозы, начал Леха, - не скрою… Рад, что до этой жировальни, судя по слухам, скоро доберется одна - центральная "Правда". Сколько можно обманывать людей? Вчера там вычитал, - не успокаивался он, - разогнали один подпольный трест, а сегодня уже по червонцу навесили. Поразительная оперативность. Наконец-то. И в эту "Правду" веришь.

Ожегову не хотелось больше тасовать крапленую колоду, и он, совершенно успокоившийся, спросил:

- В гараж не ходил?

- Зачем? В какой, к черту, гараж? - растерялся бунтарь. - Автобус, что ли, распилить… Я же не водило, а рамщик.

- Верно, ты не водило! Ты, Леха, мозгов не имеешь в башке, - с прежним спокойствием произнес участковый. - Разве так может рассуждать нормальный человек? Нет, ты убог… Не растрясай, не растрясай этой газетенкой блох, не в ней - истина. В твоих поступках или проступках.

- Вы ошибаетесь! Истина не во мне, а в этой штуке, - кивнул он на газету, которую не выпускал из рук, как самокрутку. - По ней я сужу о жизни нашей! Хвалят хлеборобов - значит, с хлебом не выходит, бранят кого-то - значит, человек заикнулся о больном, о том, что его ранило. Такой расклад. - Сегодня даже дикция, подводившая его прежде, не теряла своей четкости и крепости. - Мне, как внимательному зрителю, все видно и понятно. Прежде до седых волос зарабатывали почет и уважение односельчан, а теперь - вот! Мужик, разбаловавшись на грамотах, стал требовать материальных благ: грамот, мол, полно - я заслуженный человек, поэтому требую сальца к выпивке.

- Опять ты погнал гусей.

- Ни хрена подобного! - горячился Леха. - До семидесятых годов мы в леспромхозе вламывали за одни грамоты. Шутка ли - тебе, зашапочному дураку, оказывают почет: вручают принародно Похвальную грамоту! Да я за эту праздничность выбрасывал по пять норм и ничего взамен не требовал. Ничего!!! Почетом был сыт, как и те, мне подобные… Потому страна богатела. Но стоило только мне запросить того, что показывали в кино… Словом, по шапке мне, козлу, по шапке! Даже грамоты не спасли. Кого дурить, гражданин капитан, - ухмыльнулся он. - Меня, волка, дурить? Ну, строились на Лебяжьем, объедали народ, - вспомнил он опять о "толсторожей ораве". - Ну, кутили бы дальше втихаря! Нет, выползли на глаза… Точно глаза - медные пятаки… Сволочи! Разве это партийцы? Разве это правда?! Одни лозунги для таких, как я… Но грош им цена, если даже я, полуобразованный, допер до истинного смысла, - чеканил он. - А вы, кстати, не представляете себе такое: несется, допустим, быстрая конница на врага, а впереди - в высокой царской карете, захваченной в бою, едет сам Семен Михайлович? Ну, представьте себе хоть на миг! Смеетесь.

- Ты меня уморишь, - признался участковый. - Всяких слушаю, но ты неисправим… Впрочем, мысль верная, а вот изложить как следует не можешь. Тупеешь с вина. Признаёшь?

- А чего тут излагать?! Хреновенький театр, - не смутился тот. - Этого даже печать скрыть не может… Того и гляди, выйдет редактор на улицу в наполеоновской треуголке. И представляете, - она бумажная! Но разве докажешь ему, что она действительно бумажная? Разве докажешь ему, что в газете самый уместный лозунг: "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!"? Где там… Они же давно опозорили его всеми этими лицемерными "Партия - наш рулевой!" или "Слава партии!". Спрашивается, на кой нашей партии такая слава? - не унимался он. - Дошло до того, что в хлебном магазине вывесили на стену моральный кодекс - Кодекс строителя коммунизма! Неужели мы так отупели? Не люди - чайники… И ведь печатает этот чайник.

Ожегов не перебивал его. Он по-прежнему сидел на ящике и с прищуром смотрел на эту злополучную газетенку, с редактором которой его сводила судьба.

- Если интересуетесь ею, - будто перехватил его мысль бунтарь, - то вот, смотрите: материал - перепечатка, даже фотографии. Правда, последняя страница своя. Кто еще такую глупость напечатает! - он разгладил газетку на коленях. - Вот, полюбуйтесь. На Севере план "горит", здесь жить негде, а тут: "Будьте осторожны на воде!" К чему? До воды еще, как до Египта раком!.. Если газета, как вы говорите, связывает людей, то прямо скажу: хреновенькая эта связь, гнилая. Разве нас с вами свяжет она? - ухмыльнулся он. - Даже нас с Алкой не свяжет! Да, мы привыкли к более очевидной связи - половой… Ха-ха!

Противный, какой-то болотистый запах исходил от этого человека. Ожегову хотелось встать и уйти, но он, сморщившись, протянул руку к газете. На "своей" странице пестрели под разными рисунками крупные надписи: "Граждане, учитесь своевременно плавать!" или "Родители, до купания посоветуйтесь с врачом!" Едва просмотрев страницу, он наткнулся на знакомую фамилию в рамке… Нет, редактор был жив, и рамка не была траурной. Ожегов понимал это получше собеседника, но не имел никакого права говорить с ним на эту тему. Не всегда это можно было делать, главное - не с каждым из тех, кто проживал на его рабочем участке.

Именно к этому редактору капитан Ожегов обратился однажды с письмом, в котором просил его приехать и осмотреть пригородный район. Он писал, что люди здесь до сих пор живут без нормального электричества, сидят в потемках и без радио, что район абсолютно неблагоустроен: нет магазинов, аптек, спортивных площадок для детей нет, не говоря уж о детсадах и школах; что даже в хорошую погоду ни пройти, ни проехать по этой стране, Нахаловке, с населением, давно перевалившим за пятитысячный рубеж. Но редактор почему-то не приехал, не написал правдивой статьи о жизни людей, погрязших в этом болоте, как, впрочем, и в пьянстве, чтоб обратить хоть так внимание властей и общественности, которые, по разумению Ожегова, обязательно должны были вмешаться в ужасную ситуацию: не грибы же гниют, а люди. И все осталось по-прежнему, как три, как четыре года назад… Почувствовав себя одиноким, писать он больше не стал никому, не пошел никуда с жалобой, потому что понимал: эту землю не станут благоустраивать ради того, чтоб через год продать ее с потрохами строительным организациям, которые, разместившись в городе, наловчились прятать свою бесхозяйственность на окраине, как в загашнике: что сгноили, отвозили сюда - с глаз подальше, не рискуя отправлять сразу на свалку. Но засело в его упрямой голове: если какой-то вопрос не решается в пользу человека, то вряд ли он может решиться и в пользу государства. Будто пчела ударила в висок и никак он не мог нащупать жало, чтоб выдрать его. Голова болела, и он объяснял это по-своему. "Не даю ей отдыху, - заключал участковый, - она всегда работает, даже когда сплю. То сено кошу, то лес валю, то утопающих спасаю, бросаясь в полынью… Но не наяву же! Не выживаю ли я, грешный человек, из ума? Все может быть, все может…"

Между тем время летело. Все забывалось, кроме лица этого редактора. Сколько раз он встречался с ним, когда проверял сержантов, дежуривших в просторных - на пять квартир - вестибюлях "Дворянского гнезда".

Район "Дворянского гнезда" был тихим, зеленым, с прекрасно оборудованной детской площадкой и шикарным подъездом. После проверки постов Ожегов любил посидеть среди акаций, радуясь свежему утру. Вскоре появлялись и первые квартиросъемщики. Один выкатывался и попадал прямо в "Волгу", другой пробегал метров тридцать для зарядки и тоже заваливался в служебную машину, третий… Человек девять выходило за утро на улицу, не считая, конечно, прислуги, провожающей капризных чад в спецсадики или в школу. Остальные, по всей вероятности, занимались какой-нибудь научной или писательской деятельностью, поэтому сидели в своих кабинетах, набрасывая новые главы повестей и романов, драм и поэм о нефтяном Севере, о его героях, составляли сметы, проекты, приказы и другие официальные бумаги, - словом, работали. Не одну зиму напрочь источила весна, не на одной весне, как на опаре, поднялось лето, чтоб вскормить осень, а в жизни города ничего не менялось, как, впрочем, и в жизни "Дворянского гнезда". Но раньше всех выходил на свет божий редактор, а по сути дела - писатель, издавший не один роман и для взрослых, и для детей. Он очень следил за своим здоровьем, поэтому вставал рано и пробегал по холодку две-три тысячи метров. Жизнь ему полюбилась до свежего румянца на щеках, до легких строк, сочиняемых прямо на ходу:

А я, как в юности, иду
на шестьдесят втором году!

Плотный, полный здоровья, бежал он к реке, точно наперегонки с эпохой. Через час возвращался к дому того краше! Румяный, подтянутый, как капрал, полный творческих сил, довольный: знать, намотал, накрутил на стержень нового сюжета нескольких "железных" героев. Теперь нужно было записать. Но сколько бы тысяч километров он не пробежал по родному городу, капитан Ожегов точно знал, что ни разу его маршрут не пролег через Нахаловку, в которой он мог бы выловить без труда не одну злободневную тему. И ловить не надо, сами напрыгают, как лягушки, в приподнятую полу иностранной куртки на меху. Да, он в любое время года больше всего боялся простуды. Так и жил, заглядывая в жизнь, как в колодец, но не черпая из него: воду подавали из скважин, кипятили на совесть…

Ожегов скомкал газету и швырнул под ноги. Потом он поднялся и, оттолкнув ногой ящик, глухо произнес:

- Так мы с тобой ни к чему не придем! Судить мастера, но разве ты или я поднял этот край из трясины? Они же, как ты говоришь, орава…

- Я тоже работал… На пилораме, сквозь нее тайгу пропустил, можно сказать, - отозвался Леха. - Пилы сносились, а я живой. И ни черта не имею.

- Ты не завидуй им, - проговорил Ожегов. - Сам виноват, если будущее сменял на водку. Такой сделал выбор. И хватит критиковать, надо очищаться…

- Ну, конечно, ваше "надо" для нас звучит как указ, - посмотрел он исподлобья на капитана. - Мы и милиция - давно не друзья; прежде, говорят, вы были народной гвардией, верней - так планировалось. Теперь же я знаю: нам нельзя сойтись один на один! Вы - закон… Но если б сошлись и я выиграл? - спросил он и сам же ответил: - Тогда бы я был прав, и тоже бы призывал вас к жизни, которою жил бы сам. Но нет, мы в разных мирах веники вяжем! И я не хочу опускаться под вашим давлением до щенячьего визга, не желаю…

Ожегов промолчал.

"Что же я рву свое сердце? Во имя чего?" - думал он.

- …Я на пилораме работал и кроме грамот ни черта не получал, - продолжал, оказывается, бунтарь. - Теперь мне ничего не надо. Даже от почестей бы отказался.

И Ожегов будто только сейчас разглядел его: в грязных брюках и рубахе, с опухшим лицом, он ничего, кроме брезгливости, не вызывал в этот миг, и капитан, вздохнув, решительно заговорил:

- Ну вот что! Поговорить мы с тобой поговорили по душам, как свояки. А теперь ты один переговори со своей ненаглядной. О чем? Сам знаешь… Но если через три-четыре дня вы не устроитесь на работу, то я сам помогу вам устроиться, так сказать, по блату! - голос его окреп. - Я тебя рвать зубами буду и куски твоего гнилого мяса глотать, чтоб собаки не отравились. Я тебя зарою в этом огороде, как дохлую крысу!.. Я тебя искрошу, поганку… - побледнел он.

Бунтарь, перепугавшись, отпрянул к стене. Таким он еще не видел участкового. Всегда с шуточкой, прибауточкой, разговором. - теперь он стоял бледный, как бы схлынувший с лица. Точно моль переточила в нем эту добрую нитку, и он, не справляясь с болью, налился мгновенно злобой, готовой вырваться наружу. Паясничать больше не хотелось…

Хлопнула калитка. В сенях закряхтел старик, не решаясь пока выйти к квартиранту. Скворцы задыхались в трескотне, как будто пробовали настроить глотки на более нежные звуки. Из-под крыльца выползла собака, и Леха, нашарив ее рукой, вцепился в загривок. Он оторвал собаку от земли, усадил на своих коленях, а когда на его глазах появились слезы, то, содрогаясь всем телом, прижался к ней лицом, точно хотел зарыться, спрятаться в грязной и жесткой шерсти. Она даже не успела лизнуть его, и влажный язык по-змеиному вспыхнул и мелькнул в воздухе, едва ли достав до виска. А он сжал ее в своих корявых руках, как подушку… Может быть, только она могла понять ту трагедию, что произошла с ним, и только ей виделась рухнувшая судьба хозяина…

4

Тихону не о чем было разговаривать с самим собой, все уже давным-давно перебрал и столкнул с души. В последнее время, правда, пытался ответить на один вопрос: кто он здесь, дармоед? Но, не разобравшись толком, как бы в спешке, начинал оправдываться перед самим собой: нет, я работаю. А если перевести эту работу на рубли и копейки, то просто так не поймешь, кто из нас двоих дармоед. О своей судьбе он уже давно не рассуждал никак, будто захоронил ее, поставил сверху крест да и забыл поминать, привыкнув жить одним днем.

Сегодня он в одиночку справлял новоселье и сидел за бутылкой, изредка прислушиваясь к посапыванию жены. В бутылке еще оставалась водка, когда он, не раздеваясь, завалился на диван. Тот даже охнул, как охала всегда Клава, бросая косой взгляд на мужа: "Куда ты во всем-то, охрядь! Разденься, сними с себя эту шкуру. Самому же легче будет…"

Вскоре он забылся, но не умолк. Даже спящий он не умолкал: всегда за кем-то бегал, от кого-то отбивался во сне. Так было и сейчас. "Куда ты, стервоза? - кричал он, вцепившись в подушку. - Нет, я тебе не прощу. У, сучий мир!"

Через каждые полчаса он вскакивал, чтоб налить стопку и выпить и откинуться на диван. Сигарета дымилась в руке до тех пор, пока огонек не обжигал пальцев, подобравшись к ним вплотную. Тихон, очнувшись на миг, швырял тлеющий окурок на стол. Час, другой… Вскочил, выпил, не почувствовал ни горечи, ни крепости водки, отвалил от стола. Вскоре бутылка опустела, и он, слив последние капли, простонал:

- Фу-ты, грыжа! Вроде пустая… Совсем пустая.

Простонал, казалось, с облегчением, будто сам был доволен тем, что она пустая.

Опять забылся. Очнулся от духоты, покрывшей его потом, и сбросил с себя все: остался в носках и в длинной, как ночная рубаха, майке (жена сшила такую). Когда озяб, вспомнил вдруг о жене и тотчас же отправился к ней.

- Ты где? - босой, в длинной майке, простонал жалобно он, входя в спальню. - Ты где? Я не могу без тебя… - И подошел вплотную к постели, дохнув в темноту.

- Ух ты! - очнулась Клава, защищаясь рукой. - Не дыши на меня! Кошка, что ли, у тебя во рту окотилась… Убирайся, убирайся, опоек! - пыталась оттолкнуть его рукой, едва видимого в темноте. - Убирайся же!

Он покорно побрел в комнату.

При виде окурков и пустых бутылок на столе его передернуло. Он вспомнил о недавнем застолье, даже чувство подхватывающего опьянения на миг возвратилось к нему, и хмель, согревавший изнутри голову, прихлынул ко лбу. Скоро вернется боль…

Назад Дальше