Борис Иванович Иванов - одна из центральных фигур в неофициальной культуре 1960-1980-х годов, бессменный издатель и редактор самиздатского журнала "Часы", собиратель людей и текстов, переговорщик с властью, тактик и стратег ленинградского литературного и философского андеграунда. Из-за невероятной общественной активности Иванова проза его, публиковавшаяся преимущественно в самиздате, оставалась в тени. Издание двухтомника "Жатва жертв" и "Невский зимой" исправляет положение.
Проза Иванова - это прежде всего человеческий опыт автора, умение слышать чужой голос, понять чужие судьбы. В его произведениях история, образ, фабула всегда достоверны и наделены обобщающим смыслом. Автор знакомит нас с реальными образами героев войны (цикл "Белый город", "До свидания, товарищи", "Матвей и Отто"), с жертвами "оттепельных надежд" ("Подонок") и участниками культурного сопротивления десятилетий застоя - писателями и художниками ("Ночь длинна и тиха, пастырь режет овец", "Медная лошадь и экскурсовод", "На отъезд любимого брата"). Главы из мемуаров "По ту сторону официальности" открывают малоизвестные стороны духовного сопротивления диктатуре.
Содержание:
БЕЛЫЙ ГОРОД 1
ДО СВИДАНЬЯ, ТОВАРИЩИ! - Повесть 16
БЕДНЫЙ КНОК 27
МАТВЕЙ И ОТТО 29
ICH LIEBE DICH 34
ВЕРНИТЕ АИСТУ ПЕРЬЯ 38
УБИТ НА ПЕРЕПРАВЕ 41
ОБ АВТОРЕ И КНИГЕ - (От составителя) 47
Примечания 47
БЕЛЫЙ ГОРОД
ВСТУПЛЕНИЕ
Была ужасная пора…
А. Пушкин
Вы помните великий город в июле и августе, в июле и августе сорок первого года?.. Еще никто не предсказывал трагедию, но уже тогда можно было понять, что этот город способен совершить. Июль и август - это лишь миг, но достаточно протяженный, чтобы город мог понять себя.
Этот миг остановился над городом желтым солнцем, музыкой человеческих речей и теплыми ночами.
В полусумраке поднимались аэростаты, и эти красивые и ленивые животные добрыми Давидами дремали вместе с высокими облаками между городом и звездами, загораживая небо. Город распахивал окна, слушал тишину, слушал себя.
По утрам трамваи, красные и пыльные, как помидоры на лотках продавцов, выходили из депо и сновали до поздней ночи, как челноки, ткущие пряжу будущего.
Звенели подковами военные - сильные и мужественные, шествовали летние женщины - загорелые и душистые.
С утра начиналось: "Разрешите?…Пожалуйста", "Извините…" "Не придавайте этому значения…" - скромный язык городского братства.
В дни воздушных тревог продавцы оставались вежливыми, покупатели - терпеливыми, дети - фантазерами, какими и должны были быть, старики - снисходительными и мудрыми, какими их нельзя не жалеть и не любить.
Любовь познавала язык ожиданий. Дружба проверялась верностью.
Каждый поступок был значителен, как рассказанный в летописи, которую читаем через тысячу лет.
Все читали только хорошие книги и говорили только о том, о чем стоит говорить: о радости быть с другими.
Простая прогулка по городу становилась эпической.
…Дожди! По ночам дожди бродили по теплым крышам. Гудели водосточные трубы. Ветер с залива сушил город, как законченную прекрасную картину.
На окраинах стучали шатунами и перекликались гудками паровозы, дымили и гремели заводы… Казалось, вот-вот распахнутся старые заводские ворота - и вывезут бесконечно длинный стальной меч. Мечу будет тесно между домами, киосками, трамваями. Девочки захлопают в ладоши. Самыми серьезными будут мальчишки.
Молодцеватым лейтенантам в парках и скверах завороженно внимали неуклюжие ополченцы. Ать-два, ать-два - ботинки, штиблеты, сандалии взбивали пыль дорожек. Они прокладывали тропы воинов по следу детских колясок и обручей.
Завывали сирены - трубный глас. Вы помните этот трубный глас в июле и августе сорок первого? Из кинотеатров выходили люди и стояли во дворах: курили, слушали, переговаривались. Эти перерывы, которые продолжались в тишине, были значительнее и осмысленнее недосмотренных фильмов.
Разговоры показались бы странными, если бы люди знали, что их ждет.
Но еще непонятнее стал бы город без этих разговоров, полных пауз.
Лошади беженцев на площадях великого города сорили сеном. Свидетелей пожаров и отступления - слушали.
Железнодорожные составы вбегали на разъездные пути вокзалов, простреленные пулеметными очередями и обвешанные пыльными ветками маскировки.
Пассажиры разносили по домам отчаянные слухи: армии, которые город должны были защитить, разбиты, - они искали и не находили в глазах горожан ответной смертельной тревоги.
Город никого не обвинял. Он был слишком могуч и велик, чтобы упрекать кого-нибудь. Он еще не знал, но уже готовился олицетворить судьбу целого народа.
Это действительно великий город на нашей немалой планете. Он останется в памяти навсегда, как Троя и Рим.
Перенесенный в будущее, он создал бы новую цивилизацию. Извлеченный из прошлого, он явил бы миру удивительную полноту жизни: усердие мясника, старающегося угодить хозяйственным матронам, и высокомерие поэта, живущего запрокинув голову, щебет детства и задумчивую старость. Город явил бы ту редкую ясность сознания, которое готово принять бытие таким, какое оно есть.
Но все проходит. Как прошло мгновение, как бы ни было оно протяженным: июль - август.
Предчувствия жертвенной судьбы уже одевали его в белые одежды.
Он должен был испить горькую чашу до дна.
За всю страну. За весь свой век.
МАЛЬЧИШКИ И ВОЙНА
Война шла уже третий месяц… Но войны еще не было.
Были газеты - сводки с фронтов на первой странице и плакаты, облепившие стены и двери домов, - палец указывал на прохожих: "Что ты сделал для фронта!" - были нервные очереди у магазинов, воздушные тревоги - как будто в каждый уголок города заглядывало плакатное лицо диктора и ухо твое оглушало: "Воздушная тревога! Воздушная тревога!.."
Генка целый день на улице. Осунулся. Глаза блестят.
Пожарники устанавливают на своей каланче пулемет.
В Таврическом саду маршируют ополченцы. "Танки!…Танки!" - он слышит голоса мальчишек и бежит в дыму и грохоте за горячими машинами.
"Юнкерс" - бомбардировщик, "мессершмидт" - истребитель… Ружье с набалдашником на конце ствола - противотанковое… Один кубик в петлице - командир взвода… От аэростатов толку мало… Иприт пахнет тухлым сеном… Он томится от знания вещей, запахов и правил войны.
В войне принимают участие взрослые, но толк в ней понимают только мальчишки.
Около булочной два пятиклассника за карманы галифе держат милиционера. "Таких толстых милиционеров не бывает", - говорит один. "Диверсант, - объясняет собравшимся прохожим другой. - Переодетый!"
Взрослые не знают, что делать. "Вы спросите, - наконец предлагает женщина с кошелкой, - спросите его о чем-нибудь".
- Где цирк? - ехидно спрашивает пятиклассник.
Толстый милиционер потеет и отвечает.
- Нет, нет, - разрезает толпу маленький человечек. - Где, скажите, уважаемый, если вы не шпион, Стремянная улица и как при царе называлась нынешняя улица Восстания. А ну-ка?
Толстый милиционер не знает, и толпа ведет милиционера в милицию. Вечерами Генка задумчив, слоняется возле дома, переживает услышанные разговоры, и, кажется, он угадает что-то главное в промелькнувших за день сотнях лиц.
Ополченец в пропотевшем пиджаке отдавал честь - "Плохо!" Подходит к чубатому лейтенанту снова. Снова плохо. Генка вспоминает и повторяет про себя: "Плохо".
Женщины с детскими колясками, кошелками, собаками.
Беженцы - их тихая, отвлеченная жизнь в телегах.
Грузовики, набитые людьми и узлами.
Мороженое и семечки.
Девчонки…
Они все красивые. Во всех влюбленный, он не знает, что со своей любовью делать.
Трамваи звенят, пыльные воробьи ворошатся возле унылых лошадей беженцев, народ разносит по домам, подъездам, квартирам картошку, помидоры, буханки хлеба, мыло.
В бомбоубежище прохладно и чисто. В углу инструменты домового музыкального кружка. Натянешь струну балалайки - бон-н-н-н…
Он замечает всё, Генку никто.
Длинные дни натягивают его нервы, и вечером в нем звенят ожидания.
ПОТЕРЯ БЕССМЕРТИЯ
Они едят без света. Голоса с улицы звучат в комнате ясно и близко.
- Скажите, пожалуйста, опять у Киселевых!.. Эй! Третий этаж, Киселевы!..
- И у Барсуковых свет… Тетя Маня!.. Восьмая квартира!..
Генка смотрит на мать, мать - на Генку. Полумрак сближает их. Они едят и смотрят друг на друга, как будто ничего не случилось. Но они знают: случилось - с ними ничего, а со всеми - да. Но об этом им нечего сказать друг другу.
Он промолчит про отца - казарма, где с ним еще недавно можно было увидеться, опустела, и никто не знает (и не должен знать), где он находится теперь. Мать ничего не говорит о дяде Коле - отчим отправляется на завод первым утренним трамваем и возвращается, когда город уже зашторил окна светомаскировкой, ужинает и засыпает.
Отец где-то там, на фронте, отчим - на "броне" - разве это не веская причина отчима презирать… Но разве отчим не заслуживает уважения - он делает для Геннадия только хорошее… В конце концов, он, Генка, должен был видеть, что жизнь с его отцом было невозможна, сколько пьяных скандалов, дебошей… На эти темы они не говорят.
Это немой уговор. От этого молчания Генка взрослел.
- Это к нам, - говорит мать.
От звонка в дверь Генка тоже чего-то томительно ожидает. Он выходит в прихожую вместе с матерью.
- Баранникова, - сипит дворник Семен, - сегодня ваша очередь дежурствовать.
Семен любит мать. Генка чувствует это. Это хорошая любовь. Дворник моргает светлыми ресницами и улыбается; зимой он приносил вязанки лучших дров и не брал деньги. Вот и все.
- Противогаз наденьте, и вот - повязочка.
Мать больше месяца пробыла на окопах и там увидела много беспорядка и несправедливости. Семен сочувствует, кивает и улыбается. Ему неизвестны слова, которыми можно выразить одновременно восхищение жиличкой Баранниковой и его просьбу быть дисциплинированной. Просьбу выражает смущенной улыбкой, свое чувство - словами с уменьшительными суффиксами.
- А Марковы дежурили? Они, я знаю, всегда отлынивают.
- Они вчера дежурствовали. Повязочку, Варвара Петровна, наденьте на правую ручку.
- Когда выходить?
- В десять, - отвечает за Семена Генка. Семен кивает.
Они прекрасно понимают друг друга.
Дворник живет на первом этаже с окном на улицу. Генка не раз с любопытством заглядывал в жилище Семена, когда гладил его рыже-солнечную кошку. Ее любимая позиция - вскочить на подоконник и подставить свои зеленые глаза уличному бытию.
- Мама, на крышу я пойду с тобой.
Они возвращаются к себе в комнату. В коридоре стоит Зойка. Она длинная и невыносимо злая. Она презирает Генку за то, что он мальчишка, за то, что он переехал к ним в квартиру с какой-то Боровой улицы, и просто потому, что ее мать вагоновожатая - ее ни на окопы, ни на дежурство на крыши никто послать не смеет. Она вышла в коридор, чтобы еще раз показать Генке свое презрение.
Генка любит Зойку, как и всех девчонок.
Помогал матери пробраться через тесное чердачное окно. Противогаз цеплялся, повязка сползла - на запястье как цыганский браслет. Поддерживая ноги, отворачивался. Мать, сдув пыль с еще теплых досок, опустилась на помост. Раскрасневшаяся, обтянула на коленях юбку и ждет, когда сын сядет рядом с нею.
Остывая, грохочет крыша. Где-то внизу гудят машины и трамваи, роняя длинные искры. Свистки дворников сюда доносятся, словно со дна ущелья. Голуби не преодолевают семиэтажную высоту этого самого высокого в квартале дома.
Огромный город тонет в сумерках и оседающей пыли.
Генка встал. Вытянулся тонкошеей птицей, застыл, втягивая прохладный воздух. На легкую свежесть, на головокружительную высоту ответило еще ни разу не переживаемое чувство счастливого восторга. Как хотелось крикнуть и оповестить об этом все окружающее. Был бы здесь один - не сдержался бы.
- Гена, мне холодно.
Им вдвоем всегда хорошо. Они прижались друг к другу плечами. Генка прилежно кусает протянутый бутерброд.
Друг другу они прощают все.
Тотчас уловили новый звук: включились тысячи репродукторов города. Только включили! Но тихое потрескивание уже наэлектризовало город.
- Воздушная тревога! Воздушная тревога…
Казалось, этот же диктор заревел сотнями остервенелых сирен. Загудели заводы, железные дороги - будто в пучину погружалась целая флотилия кораблей.
Мать ухватила Генку за руку. Они встали. На крыше воздушный налет воспринимался иначе. В наступившей тишине они почувствовали свое опасное одиночество - между ними и пропастью неба ничего не было.
Возник новый звук - тяжелый, недружелюбный. Но они тотчас забыли о нем. Ослепительно вспыхнули прожектора, и вдруг белые волшебные шары повисли над городом.
Голубой мерцающий свет пал на разлив крыш. И там, и там цепочки разноцветных точек взлетели в небо.
- Ты посмотри, посмотри, - заговорил Генка.
Он никогда не видел свой город таким красивым. Он утратил каменную тяжесть - он клубился шпилями, плавился окнами - как будто тысячи глаз выглянули из домов, его отражение поплыло по водам. Город будто снялся с места и медленно завращался вокруг одной гигантской оси. Что-то пьянящее, праздничное было в кружении, в огнях, в нестерпимой красоте, от которой хотелось плакать.
Вот она, война!
Вот она какая!
- Смотри, смотри… - повторял мальчик.
Далеко блеснуло пламя и поднялось, наливаясь желтым заревом. По улицам глухо прокатился взрыв.
Тяжелый, завывающий звук нарастал и подкрадывался. Стали слышны залпы зениток. Снова ухнуло. Теперь ближе. Звонко и оглушительно ударила близкая зенитная батарея. Красота зрелища была нарушена - огни стали слишком яркими, звуки пронзительными.
Прямо над головой послышался свист. Свист нарастал с бешеной скоростью. Словно тысячи разъяренных свиней неслись вниз
…на дом номер шестьдесят один…
…на крышу…
…на Генку и мать.
Они задохнулись в горячем ветре и кирпичной пыли. На миг в нестерпимом оранжевом свете Генка увидел бумажку от бутербродов, застывшее лицо матери, как на фотонегативе.
Страх пришел позднее, когда они бежали по чердаку, путаясь в лесу подпорок, ударяясь о балки, - не помнили, где дверь выводит на лестницу.
Потом бежали по лестнице. Двери квартир распахнуты. На пороге одной в синем маскировочном свете, вздыбив шерсть, орал котенок. …Вниз! Вниз!
Наконец они нашли его… Генка уткнулся на ступеньке и закрыл голову руками. Он ничего не помнил, ни о чем не думал, он не мог дышать, он умер…
По стеклам, по обвалившейся штукатурке вверх бежали одни люди, вниз бежали другие. Мать тащила сына за руку. Генка упирался, он не понимал, куда и зачем нужно бежать.
В бомбоубежище весь дрожал - колени, губы…
Пять минут назад он был бессмертен. Не умирал даже во сне.
Они вернулись в квартиру под утро. Все уже знали, что бомбы попали в дом на Каляевой и на их улице - в пятьдесят седьмой. Многих людей завалило, улица полна пожарных.
В разбитые стекла сквозило. Несло паленым. С улицы доносился шум шагов. Где-то работали и перекликались…
В эту ночь была еще тревога. Генку будили, но он не встал.
Утром слышал шепот матери с отчимом. Она рассказывала ему всё с самого начала.
Но повторить ничего было уже нельзя.
ПОСЛЕДНИЙ УРОК
Генка чувствовал, что кто-то стоит в коридоре. Но он запрещает себе после первой бомбежки чего-нибудь бояться. Выставив руки, приближается к выходу на лестницу. Зойка могла бы предупредить, сказать, покашлять, как делают в таких случаях, - а получилось, Она пискнула, когда натолкнулся на нее.
- Вы куда - на улицу или с улицы? - не своим голосом спросил он девочку.
Говорит ей вы, потому что она к нему на вы обращается.
- Куда?.. - фыркнула. - Куда как не в школу.
- Идите за мной. Здесь дверь. Иногда так примерзает - не открыть. - На улице спросил: - По дороге в школу никогда вас не встречал, потому и спросил. Правда, в вашу школу я оформился недавно…
- Я не хотела ходить школу…
- И тебе разрешали сидеть дома?
- Вы, что, не знаете, у нас Танечка заболела!
Одновременно подумали о том, что говорят друг с другом, как взрослые.
Генка покачал головой. Он вообще ничего про Павловых не знает. Даже когда видит дверь в их комнату открытой, избегает в нее смотреть. Мать Зои - вагоновожатая, но что она делает сейчас, когда трамваи перестали ходить, он не знает. Про ее отца - флегматичного мужчину - мать говорила: он на фронте, снайпер. Его отпускают на сутки домой, когда он кого-нибудь подстрелит. Но не больно у него получается, проанализировал Генка. Только раз видел заспанным на кухне. Взрослые Павловы кажутся Генке непонятными и неинтересными. Была еще маленькая Таня, крикливая, большеротая, уже чем-то похожая на бабушку-вагоновожатую. Ее пеленки осенью сушились на кухне, в коридоре, в ванной, потом в квартире вдруг стало как-то тихо и голо.
Генка решил поддержать светский разговор.
- А как твоя мама?