Пчёлы, например. Если, конечно, наловить получится. Потрясёшь хорошенько банку, - пусть пчела наверняка оцепенеет до полусмерти, - и переворачиваешь вверх дном, прежде чем она очухается. Мы подталкивали пчелу палочкой поближе к вулкану, и наконец, она увязала в битуме. Мы наблюдали. Трудно понять, больно пчеле или нет: она же не кричит, не ругается. Потом разрывали пчелу пополам и хоронили в битуме. Я непременно оставлял пчелу в битуме, для примера остальным. Нередко пчеле удавалось спастись. Если не полоумная, вылетит, когда мы перевернём банку, и не разобьётся оземь. Пусть летит, мы не держим. Пчёлы могут зажалить до смерти, но кусаться им не нравится, они нападают только в безвыходных ситуациях. Не то, что осы. Осы кусаются нарочно. Один парень из Рахени случайно проглотил пчелу, она ужалила его в горло, он умер. Задохнулся. Бежал, разинув рот, и пчела влетела в горло. А когда умирал, раскрыл рот, чтобы попрощаться, и пчела как вылетит! По крайней мере, так болтали. Мы наполняли банки листвой и цветами, чтобы пчёлы чувствовали себя как дома. Против пчёл мы ничего не имели. Они же мёд делают.
Я нашёл семь штук, а Кевин - шесть. Лайам с Эйданом ушли далеко вперёд: на их стороне магазинов не было, но пусть попробуют перейти на нашу сторону. Пусть только попробуют: таких получат, что до новых веников не забудется. Китайская пытка обеспечена. У кого меньше всего осталось палочек, тот съест ком битума. Наверняка битум достанется Эйдану. Главное, чтобы он точно проглотил. Мы добрые, мы чистенький найдём. Я подобрал ещё одну, совсем свежую. Кевин побежал за следующей, я обогнал его, подобрал первый, а он, пока я бегал, нашёл ещё две. Теперь будет гонка, а после гонки всегда бывает драка. Или так, потасовка. Я наклонился за палочкой в канаву - мы давно прошли магазины - а Кевин как меня толкнёт! Я так и полетел с палочкой в руке. Посмеялся и вылез обратно.
- Хватит хулиганить.
Тут Кевин сам полез за палочкой; ну что ж, моя очередь. Я пихнул его, но не сильно. Пусть поднимает свой мусор. Потом оба заметили одну, помчались, я перегнал, а он как толкнёт в спину. Такой подлянки я не ожидал и рухнул во весь рост, не сумев затормозить, потому что слишком быстро бежал. Содрал всю кожу с коленок, ладоней, подбородка, костяшек пальцев. Но палочек не выронил. Я сел. Кровь на ладонях смешивалась с грязью. Кровавые пятнышки наливались полновесными каплями.
Я затолкал палочки в карман. Уже болело.
Однажды на школьном дворе я проглотил уховёртку. Полз по земле, вдруг уховёртка, я хоп! - и проглотил её. Да, вот это был вкус! Я сглотнул, и эта гадость проскочила так, что не выкашляешь. Из глаз хлынули слёзы. Вкус был кошмарный. Хуже керосину. Я помчался в туалет, сунул голову под кран, и пил, и пил сто лет, не отрываясь. Лишь бы смыть этот яд, а если повезёт, утопить уховёртку. Она, дрянь такая, проскочила прямо в пищевод.
Я никому не рассказал.
Один парень поехал в Африку на каникулы…
- Ты же не ездишь в Африку на каникулы!
- Заткни глотку.
И вот он в Африке ел салат на ужин, вернулся в Ирландию, и у него жутко заболел живот, и повезли его на Джервис-стрит, ведь он корчился в агонии - привезли на такси - а врач не знал, что с ним стряслось, а парень словечка вымолвить не мог, только орал от боли, положили его на операцию, вскрыли, а там, в желудке, ящерицы! Двадцать штук, целое гнездо. И жрут его желудок изнутри.
- Ты всё ещё не съел салат, - настаивала маманя.
- Он умер от салату, - ныл я, - Умер тот парень-то.
- Ешь сейчас же! Ешь давай. Он мытый.
- А тот парень от такого же салату взял и умер.
- Повторяет вот и повторяет за дураками дурость всякую, - пожаловалась маманя куда-то в сторону, - Слушал бы поменьше чепуху.
Вот бы помереть! То есть дожить в страшных мучениях до папанина прихода, нажаловаться папане на бессердечную маманю и уж потом помереть.
Ящерки в банке на Джервис-стрит. В холодильнике. Для тех, кто учится на врача. Наглядное пособие. Все в одной банке. Плавают в специальной жиже, чтобы не сгнили.
Штаны у меня все в смоле, особенно колени.
- Как, опять?!
Маманя обязательно говорит: "Как, опять?!" И в этот раз вскрикнула: "Как, опять?!" Пора бы уж привыкнуть.
- Ах, Патрик, Бога ради, только не опять.
Заставила снять штаны. Заставила снять штаны прямо в кухне, наверх не пустила. Указала мне на ноги и защёлкала пальцами. Я стащил с себя штаны.
- Сначала ботинки, - потребовала маманя, - Покажи подошвы.
Хотела проверить, нет ли на подошвах битума.
- Да чистенькие, - убеждал я маманю. - Я ж проверил.
Я так и стоял в полуспущенных штанах. Маманя, чтобы я поднял вторую ногу, пошлёпала по колену сбоку, несколько раз раскрыла ладонь, пока я не понял, что от меня требуется, и не поставил ступню ей в руку. Рассмотрела подошву.
- Я же говорил… - пробубнил я.
Маманя отпустила мою ногу. Когда её что-то раздражало, она не могла говорить - только показывала рукой и щёлкала пальцами.
Как говорил в древности Конфуций, ложишься спать с зудящей задницей - встаёшь с утра с вонючим пальцем.
Он сделал из пальцев птичий клюв и, сжимая-разжимая пальцы, тыкал мамане в нос:
- При-ди-ра, при-ди-ра.
Маманя беспомощно огляделась и снова посмотрела папане в глаза.
- Падди, - прошептала она.
- Войти не даёт, с порога придирки…
- Падди…
Я отлично понимал, что значит "Падди", вернее, то, что вкладывает маманя в имя "Падди". Понимал и Синдбад, и даже маленькая Кэтрин соображала, иначе бы не переводила так испуганно огромные глазища с маманиного лица на папанино.
Он застыл. Вздохнул глубоко, ещё раз вздохнул. Сел. Он уставился на нас, как бы узнавая. Потом вроде опомнился.
- Как учёба?
Синдбад захохотал, причём старался хохотать громче и веселее. Понятно, зачем.
- Здорово, папочка, - сквозь смех выговорил он.
Мне было понятно, зачем Синдбад хохочет, но подгадал он не вполне удачно. Решил - всё, гроза прошла. Папаня сел спокойно, интересуется насчёт учёбы, значит, ужас кончился.
Ничего, научится.
- Почему здорово? - задал вопрос папаня. Вопрос нечестный, чтобы подловить Синдбада, как будто бы он тоже участвует в ссоре.
- Просто здорово! - бросился я на выручку.
- Да? - папаня смотрел не на меня, а на Синдбада.
- Одного парня вытошнило на уроке, - бодро выпалил я. Синдбад вытаращил зенки.
- Неужели? - обратился к нему папаня.
- Точно, - ответил я.
Отец выжидательно посмотрел на Синдбада, тот отвёл от меня взгляд и пробормотал:
- …точно.
Сработало. Папаня изменился. Скрестил ноги, смешно зашевелил ступнёй вверх-вниз. Это знак. Победа! Я спас Синдбада.
- Кого?
Я победил папаню. Малой кровью.
- Фергуса Суини.
Синдбад опять вытаращил зенки: Фергус Суини учился в другом классе.
Папаня обожал всякие гадости, поэтому спросил:
- Бедный Фергус, как же он так?
Но мелкий был уже во всеоружии:
- Изо рта фонтаном.
- Не может быть! - изобразил удивление папаня, - Пакость какая.
Он считал себя умником, делающим из несмышлёнышей посмешище. А на самом деле мы были умники, а он - посмешище и несмышлёныш.
- Кусками, - сказал Синдбад.
- Кусками, - повторил папаня.
- Жёлтыми комками, - поддакнул я.
- И на тетрадку, - сказал папаня.
- Ага, - кивнул Синдбад.
- И на учебник, - сказал папаня.
- Ага, - кивнул Синдбад.
- И на соседа по парте, - придумал я.
- Ага, - кивнул Синдбад.
Мы стояли в кругу, а Кевин за кругом. Мы жгли костёр и смотрели в огонь - так полагалось. Ещё не стемнело. Мы держались за руки - так полагалось, и придвигались всё ближе к огню. Глаза жгло, а тереть их запрещали правила. Мы играли в эту игру уже третий раз.
Наступила моя очередь.
- Гвоздодёр.
- Гвоздодёр! - без единой улыбки повторили мы хором.
- Гвоздодёр, гвоздодёр, гвоздодёр!
Пели мы только второй раз. Раньше делали лучше, правильнее: только выкрики и индейские кличи. Так правильнее, особенно пока светло.
Слева стоял Лайам. Земля сочилась влагой, как болото. Кевин кочергой хлопнул Лайама по плечу. Его очередь.
- Шпалера.
- Шпалера!
- Шпалера, шпалера, шпалера!
Мы ушли на пустырь за магазинами, подальше от дороги. Некоторые места, где мы раньше играли, теперь были для нас потеряны. Территория наша сужалась. В рассказе, который читал вслух Хенно, глупейшем детективчике, речь шла о женщине, которая прищипывала розы на шпалерах. Потом её убили и долго, нудно искали убийцу. Мы плевать хотели, кто убийца, но слушали внимательно: вдруг Хенно опять скажет "прищипывала". Не сказал. Зато через предложение звучало слово "шпалера". Что такое шпалера, не знал никто.
- Бука.
- Бука!
- Бука, бука, бука!
- Невеглас.
- Невеглас!
- Невеглас, невеглас, невеглас!
Никогда не догадаешься, какое слово следующее. Я старался: услышу на уроке незнакомое или просто звучное словечко - и внимательно смотрю, какое у кого выражение лица. Так же поступали и Лайам с Эйданом, и Кевин, и Иэн Макэвой - коллекционировали слова.
Опять моя очередь.
- Нестандарт.
- Нестандарт!
- Нестандарт, нестандарт, нестандарт!
Песнопение окончено. Глаза мои, глаза - ну, сущая пытка. Ветер-то дул в мою сторону, и весь дым, весь пепел сдувало мне в рожу. Зато потом приятно вытряхивать сухой пепел и золу из волос.
Началась настоящая церемония: наречение имён. Кевин ходил взад-вперёд за нашими спинами. Оглядываться запрещалось. Мы определяли, где находится жрец, только по голосу и шелесту шагов в траве, если Кевин заступал за вытоптанный круг. И вдруг - свист сзади. Кочерга! Ужасно и прекрасно - не знать. Просто блеск это волнение, это ожидание, особенно когда после вспоминаешь.
- Я Зентога, - начал Кевин.
Свист.
Прямо за спиной.
- Я Зентога, верховный служитель великого бога Киунаса.
Свист.
Откуда-то сбоку. Я зажмурился. И первым оказаться хотелось, и слава Богу, что Кевин отошёл.
- Киунас Великий дарует людям имена! Слово плотию стало!
Удар, крик. Эйдан получил кочергой поперёк спины.
- Говешка! - выкрикнул Эйдан.
- Отныне и вовеки имя тебе Говешка, - возвестил Кевин, - Так велит Киунас всесильный.
- Говешка! - прокричали мы.
Мы находились на безопасном расстоянии от магазинов и могли орать что угодно.
- Слово плотию стало!
Свист. Удар.
Совсем рядом.
Иэн Макэвой.
- Титька!
Совсем рядом; боль Иэна Макэвоя прошла сквозь меня.
- Отныне и вовеки имя тебе Титька. Так велит Киунас всесильный.
- Титька!
Слово непременно должно быть скверное, ругательное - этот главное правило. Если оно не совсем скверное, получаешь новый удар кочергой.
- Слово плотию стало!
- Ещё одна титька!
Близился мой черёд. Я уткнулся в колени лицом. Руки вспотели, выскальзывали из рук Иэна Макэвоя и Лайама. Кое-кто плакал. Не один "кое-кто", а несколько.
За спиной раздался голос:
- Слово плотию стало!
- А-а-а!
Это Лайам. Свист. Ещё удар. На сей раз какой-то нечестный, с подвохом.
- Это пока не слово, - выдохнул Лайам сквозь зубы.
Кевин ударил Лайама, потому что он не сказал ругательство. От боли и ярости голос Лайама дрожал.
- Верные Киунасу не ведают боли, - бросил Кевин.
Лайам заревел.
- Верные Киунасу не ревут!
И Кевин опять замахнулся. Я прямо чувствовал, как взлетела кочерга. Но рука Лайама выскользнула из моей. Он с трудом вставал.
- Тьфу на твоего Киунаса, идиотская игра.
Кевин всё-таки на него замахнулся, но Лайам стоял слишком близко. Я не вмешивался; никто не вмешивался. Украдкой я потёр щёки: кожа натянулась и горела.
- Да падёт проклятие на твой род, - с этими словами Кевин все-таки выпустил Лайама.
Смиффи О'Рурк вышел из игры неделю назад, получив кочергой по хребтине пять раз, поскольку "распроклятый" звучало не очень гнусно, а ничего ругательнее Смиффи О'Рурк не знал. Миссис О'Рурк даже в полицию ходила - если верить Кевину - но ничего не добилась, а спина Смиффи по-прежнему переливалась всеми цветами радуги. Мы очень веселились, глядя, как Смиффи бежит, точно пригибаясь под обстрелом: выпрямиться он не мог. Сейчас-то никто не веселился. Лайам брёл в сторону дырки, которую мы сами прорезали в новой проволочной ограде. Вечерело. Лайам шагал осторожно. Слышно было, как он всхлипывает, и хотелось уйти с ним вместе.
- Великий Киунас уничтожил твою мать! - воздел руки Кевин. Я покосился на Эйдана: в конце концов, это и его мать. Он не двинулся с места, не отвернулся от огня. Я выжидал. Эйдан не шевелился. Что ж, приму кару, выберу то же, что выбрал Эйдан. Прекрасно стоять в круге, лучше, чем уходить с неудачником Лайамом.
Я следующий. Двое других тоже не получили имён, но следующий - я. Мы снова встали в круг - ещё теснее, ведь Лайам ушёл. Если быстро пихнуть кого-нибудь, он свалится прямо в костёр. Мы подползли на задницах ещё ближе.
Сто лет Кевин бродил за нашими спинами. Уже стемнело. Я закрыл глаза и слушал ветер. Ноги почти горели. Кевин исчез; я не мог догадаться, где он. Я слушал и не слышал. Лайама не существовало нигде.
- Слово плотию стало!
Спина точно надвое развалилась. Рёбра взорвались одно за другим.
- Хуй!
- Отныне и вовеки имя тебе Хуй.
Ну, всё.
- Так велит Киунас величайший!
Дело сделано.
- Хуй!
Самое лучшее слово, но кричали его не так чтобы громко. Все струсили, заглушили крик, все, но не я. Я заплатил за него сполна. Прямо в позвонок кочерёжкой своей. Палач. Ни распрямиться, ни охнуть, ни вздохнуть. Всё, всё. Дело сделано. Я разлепил веки.
- Слово плотию стало!
Кого-то скрючило от боли. Я блаженствовал.
Хуй - самое лучшее слово. Самое опасное. Нельзя повторять даже шёпотом.
- Мандушка!
Хуй - всегда слишком громко, слишком поздно заткнуть глотку. Это слово взрывается в воздухе и медленно падает на головы. Наступает вселенское молчание, на волнах которого покачивается один лишь Хуй. Несколько секунд смерти, ожидания Хенно, который обернётся, и увидит, как на макушку тебе падает Хуй. Секунды ужаса - и он все же не обернулся. Такое слово вообще нельзя говорить. Даже выплёвываешь его из себя, а оно и не должно произноситься. Скажешь - и ждёшь, что схватят за шиворот и накажут. Вырываясь, оно звучит, как электросмех, как беззвучный вздох с хохотом пополам, - так веселиться можно только над запретным, - как нутряная щекотка, вырастающая в сверкание боли, и рот разрывается: на волю, на волю! Предсмертные судороги. А предсмертные судороги по пустякам не случаются.
- Слово плотию стало!
Удар. Ещё одно запретное слово. Я выкрикнул его во всё горло.
- Отныне и вовеки имя тебе Муде.
Последнее.
- Так велит Киунас величайший!
- Муде!
Вот и всё, можно отойти от костра; до будущей недели. Я с трудом разогнулся. Да, игра стоила свеч. Я, не Лайам, стал героем.
- В следующую пятницу Киунас Великий наречёт вам новые имена, - сказал Кевин, но его уже не слушали. Жрать охота, по пятницам рыба. Предполагалось, что мы будем зваться новыми именами всю неделю, но на самом деле уже все забыли, кто там Мандушка, а кто - Говешка. Зато моё имя каждый помнил твёрдо. Меня звали Хуй.
Следующая пятница так и не настала. От Кевиновой кочерги нас уже воротило, зады сплошь в синяках. А Кевин отказывался сам подставлять спину и получать имя, видите ли, я навечно жрец, так велит Киунас. Играли бы мы и дольше, хоть веки вечные, если б священнослужитель сам время от времени получал кочергой. Но кочерга была Кевинова, и Кевин никому её не доверял. Один я по-прежнему называл его жрецом Зентогой, но всё равно радовался, что в пятницу не схлопочу поперёк хребта. Кевин ушёл бродить в одиночку, а я прицепился к нему, делая вид, что, мол, за друга горой. Мы пошли на побережье и швыряли камнями в море.
Я наворачивал круги по саду, потому что вокруг дома - это мало. Ну, не стоялось спокойно. Пробежал два круга, причём по-настоящему быстро, чтобы успеть к телевизору на повтор матча. Нужно воспитывать силу воли.
Джордж Бест…
Джордж Бест…
Джордж Бест забил гол в финале Кубка Европы. Я любовался, как он бежит в середину поля, сверкает улыбкой, но, кажется, не удивляется.
Отец обнял меня за плечи. Специально встал и обнял за плечи.
- Чудесно, - приговаривал он.
Папаня тоже болел за Юнайтед, хотя и не так усердно, как я.
- Чертовски чудесно.
Пат Креранд, Фрэнк Маклинток и Джордж Бест висели в воздухе. Мяч находился над макушкой Маклинтока, но трудно было определить наверняка, кто же его отбил. Скорее всего, Джордж Бест. Его чёлка взлетала, как будто он только взмахнул головой, отбивая мяч, который явно летел не к нему, а от него. Фрэнк Маклинток как бы улыбался, Пат Креранд как бы вопил во всю глотку, и только Джордж Бест был как обычно, как будто провёл комбинацию и смотрит, как мяч будет трепыхаться в сетке. Вот-вот - и гол.
В книге были сотни фотографий, но я всё чаще возвращался к одной. Креранд с Маклинтоком - было заметно, что они прыгают, и только невозмутимый Джордж Бест будто стоял на твёрдой земле. Ноги прямые и чуть в стороны, как в строю по стойке "вольно". Одни волосы - к небу. Будто бы вырезали фотографию Джорджа Беста и наклеили на фотографию прыгающих Маклинтока с Крерандом на фоне тысяч голов и черных курток вдалеке, на трибунах. Его лицо не выражало усилия: рот лишь слегка приоткрыт, руки сложены, но не сжаты, шея как бы расслаблена, не то, что у Фрэнка Маклинтока, у которого точно вместо жил верёвки выросли.
А я ведь ещё кое-что нашёл. Вступление на странице одиннадцать, на развороте с фото Джорджа Беста. Прочёл вслух. Потом зачитал снова последний параграф.
- Впервые, ещё в рукописи, читая данный труд, я испытал особое удовольствие благодаря тому, как рекорды и средние показатели гармонично вписывались в совокупный текст…
Я не смог бы объяснить, что значит эта фраза, но наплевать.
- В этой книге воплощается моё представление о наиболее удачном сочетании образовательного и развлекательного жанров. Желаю вам наслаждаться чтением так же, как я.
И под вступлением - подпись Джорджа Беста.
Джордж Бест подписал мне книжку.
И ведь папаня молчал по автограф. Просто дал мне книгу, сказал: "с Рождеством" и поцеловал в щёку. Чтобы я сам нашёл, где расписался великий Бест.
Джордж Бест.
Только не Джорди. Никогда не называл Джорджа Беста Джорди. Ненавижу, когда называют его Джорди.
Джордж Бест.
На фотографии он не заправил футболку в шорты, а остальные двое - заправили. Из моих знакомых никто не заправлял футболку в шорты, даже те, кто обзывал Джорджа Беста бесполезным болваном; они все носили футболки навыпуск.