Падди Кларк в школе и дома - Родди Дойл 19 стр.


Я приучился тянуть время после школы. Прятал ранец у забора Эйдана с Лайамом, в изгороди, и мы шли выслеживать Чудного Мужика. Чудной Мужик обитал в полях. Полей почти не осталось, но он всё равно там обитал. Однажды я на него напоролся, и он спрятался от меня в канаве. Весь грязный, горбатый, в длинном черном пальто и в кепчонке. Зубов у Чудного Мужика не было, одни черные пеньки, как у Тутси. Сам я не разглядел его зубов издалека, но догадывался, какие они страшные.

Мы выслеживали Чудного Мужика весь день. Бегали за ним, а он бегал от нас. Мы убить его были готовы. Он питался птицами, крысами и тем, что находил в помойке. Папаня всегда выставлял мусорку за ворота вечером в среду, потому что мусорщики приезжали утром в четверг, а по утрам он торопился на работу. И вот однажды в четверг кто-то сбросил с мусорки крышку и вывалил мусор на дорогу. Пакеты, кости, жестянки и прочее, что лежало сверху: то есть понедельничный, вторничный и вчерашний мусор. Я прибежал домой рассказать маме.

- Кошки шалят, - отмахнулась она, - не забивай себе голову.

Я вышел: пора было в школу, и заметил: один ломоть хлеба был точно каблуком примят. Я брезгливо пнул хлеб; примятая часть прилипла к земле. Чудной Мужик.

Он был ничей, бесхозный. Одна девчонка из Бэлдойла шла домой, а Чудной Мужик выпрыгнул из-за столба прямо перед ней и показал ей свой хрен. Девчонка заболела с испугу, даже в больницу попала. Полиция так и не поймала мы пошли выслеживать Чудного Мужика. Он чуял нутром, когда человек один и беспомощный.

- Во время войны он на передовой служил, - сообщил Эйдан мне и Лайаму. Кевин куда то поехал с родителями; заболела его бабушка, и его заставили надеть приличный костюм. Он принёс записку, и его отпустили пораньше с уроков. Я радовался, что Кевин не пришёл, но никому не говорил, естественно.

- Откуда ты знаешь? - спросил я таким голосом, каким ни за что бы не спросил, будь с нами Кевин.

- Его ранили в голову, а пулю неудачно вынули. Вот он и псих теперь.

- Убить его мало.

- Ага.

- Похоже, помрёт Кевинова бабка, - сказал вдруг Лайам, - помнишь, когда маманю хоронили, мы тоже в самых хороших костюмах на похороны шли.

- Нет, - помотал головой Эйдан, - То есть да. После поминки устроили.

- Поминки?

- Ну да, поминки, - сказал Эйдан.

- Угу, - поддакнул Лайам, - Бутерброды. Взрослые перепились, страшное дело.

- И нам налили.

- Сидят пьяные и песни поют.

Захотелось домой.

- Вряд ли мы его найдём, - небрежно сказал я, - Больно светло.

Все согласились. Не обзывались ни цыплаком, ни котом-зассыхой. Я забрал ранец и пошёл шагом, как нормальный человек. Сорвал с хенлиевского дерева лист, сложил вдвое и любовался, как набухает соком трещина. Пришёл.

Маманя была в ночной рубашке, только и всего.

- Приветик, - поздоровалась она.

- Привет! - сказал я.

Синдбад уже успел разуться. На первый взгляд, с маманей ничего страшного не произошло, но это же - на первый взгляд.

- Ты ещё болеешь?

- Так, понарошку, - сказала маманя, - Мне хорошо.

- Хочешь, в магазин сбегаю?

- Да нет, спасибо, - рассеянно сказала маманя, - Фрэнсис мне новую песенку пел.

- А мы на завтрак ели хрустящие хлебцы, - пробормотал я.

- Не сомневаюсь, - ответила маманя, - Допевай давай, солнышко?

- Ату-ату! Свора, прочь!

Синдбад уткнулся взглядом в пол и полуотвернулся.

- Ату-ату! Свора, прочь!

Ату-ату! Свора, прочь!

Ребята, прочь!

Маманя захлопала.

Назавтра она опять вышла в ночной рубашке, но только потому, что ещё не успела одеться. Она заметно оклемалась: глядела острее, двигалась легче.

Я не спал всю ночь. Почти всю ночь, сколько продержался. И ничего. Проснулся засветло, вылез из-под одеяла. Бесшумно спустил ноги на пол. Подкрался к их двери, перешагнув скрипучую половицу. Послушал. Тишина. Спят. Папанин храп. Маманино почти беззвучное сопенье. Я вернулся. Как приятно возвращаться в постель, особенно если там ещё сохранилось тепло. Поджал под себя ноги. Не так уж плохо бодрствовать но ночам, когда ты сам по себе. Я покосился на Синдбада. Ноги на подушке, голова фиг знает где… только затылок виден. Я следил, как мелкий дышит. За окном распевали птицы: три разных вида. К молоку подбираются. На ступеньках припасен обломок черепицы, чтобы молочник накрывал им бутылки. Это от птиц, чтобы не расковыривали крышки. Ещё раньше лежали специальная крышка от жестянки с печеньями и здоровый камень, а теперь куда-то провалились; крышка провалилась, камень я не искал. Непонятно, почему птичкам не разрешают попить молока. Ну, отхлебнут чуточку сверху… В их спальне, на тумбочке с папаниной стороны зазвонил будильник. Ага, выключили. Я повременил. Услышал, как маманя подходит к двери - хорошо, что я дверь закрыл как следует! - и притворился спящим.

- Доброе утро, мальчики.

Я попритворялся спящим ещё немножко. И смотреть не нужно, по голосу ясно, что мамане полегчало.

- Подъём, подъём!

Синдбад смеялся. Маманя его щекотала. Он верещал, счастливый и томный. Я ждал своей очереди.

Всё это, впрочем, не значило, что беда миновала, а значило, что если папаня снова до мамани докопается, она будет во всеоружии. Первый раз она не встала утром с тех пор, как приехала из больницы с Дейрдре. Тогда тоже лежала два дня. Мы гостили у тётки, и когда приехали, маманя ещё не вставала. Тётка Нуала, маманина старшая сестра. Мне там не нравилось. Я хоть соображал, что происходит, а Синдбад - не соображал совершенно.

- Ма-мамоцка в больницке.

Раньше он так не говорил. Раньше он говорил правильно.

Приехали, а маманя ещё не встаёт. Ехали на автобусе, даже на двух перекладных. Дядя нас привёз.

Я был на страже. Я прислушивался.

- Поминки будут устраивать, - разъяснял я Кевину, - Прямо после похорон. Дома. Песни петь и вообще.

Хенно послал меня в магазин купить два кекса к чаю.

- А если кексы кончились: пакет "Микадо".

Он разрешил взять полпенни со сдачи, так что я купил леденец. И показал Кевину из-под парты. Дурак я, зря не купил что-нибудь такое, чем можно с ним поделиться.

Когда Хенно велел нам уснуть, Кевин подбил меня съесть леденец целиком. Если выну его изо рта, потому что Хенно пошёл по рядам поверять тетради или просто услышал чавканье, если струшу, то остатки леденца достаются Кевину. Он сполоснёт его под краном, и порядок, есть можно.

Я сунул в рот леденец, и как раз Хенно вышел переговорить с Джеймса О'Кифа маманей. Миссис О'Киф криком кричала. Хенно пристрожил нас и закрыл за собой дверь, но её всё равно было слышно. Джеймса О'Кифа не было в школе. Я мусолил леденец как сумасшедший. Она знай твердила, что Хенно, дескать, к Джеймсу О'Кифу придирается, напридираться не может. Я гонял леденец языком, прижимал языком к щекам изнутри, к нёбу. Леденец размяк, аж не выплюнуть. Я разинул рот: пусть Иэн Макэвой полюбуется. Леденец побелел. Я облизал его. Мой ребёнок ничуть не тупее прочих, кричала миссис О'Киф, я, мол, знакома с некоторыми - нечем похвастаться, нечем. Хенно открыл дверь и снова нас пристрожил. Тише, тише, миссис О'Киф, расслышали мы. И ушёл. Из коридора не доносилось ни звука. Куда-то повёл миссис О'Киф. Все смотрели, как я маюсь с этим леденцом, веселились и переговаривались. Хенно подходил к двери и притворялся, что вот-вот вернётся, но я на этот трюк не купился. Он сто лет болтался за дверью, а когда вернулся, леденец уже легко было проглотить. Победа! Глядя Хенно в лицо, я проглотил леденец и чуть не поперхнулся. Сто лет потом горло саднило. Весь день Хенно был сущий ангелочек. Водил нас на футбольное поле, учил вести мяч. Язык у меня сделался розовый-розовый.

Драки случались постоянно. Уже без ругани, просто драки. Папаня складывал газету и шуршал ею не просто так, а со смыслом, со значением. Маманя, вставая к плачущей Кэтрин или Дейрдре, вздыхала и горбилась не оттого, что устала, а чтобы показать папане: полюбуйся, как я устала. Как в театре. Оба, должно быть, думали: как мы здорово скрываем свои чувства.

Ничего не понимаю. Она красавица. Он славный. Четверо детей родили. Я старший. Глава семьи, когда папаня в отъезде. Маманя подолгу обнимала нас, гладила, уставясь поверх наших голов в потолок. И едва ли замечала, как я отодвигаюсь от телячьих нежностей: взрослый уже. Перед мелким неудобно. А ведь мне до сих пор нравилось, как от мамани пахнет. Но она с нами не нежничала. Она за нас цеплялась.

Он помедлил с ответом, как медлил всегда: притворялся, что не расслышал вопроса. Заводила беседу неизменно она. Он лишь отвечал, помолчав ровно столько, что она вот-вот переспросит, рассердится, закричит. Мука мученская была дожидаться его ответов.

- Падди!

- Чего тебе?

- Ты что, не слышишь меня?

- Что я должен слышать?

- Меня.

- Что-что?

- Меня.

Маманя осеклась. Мы слушали, она это заметила. Папаня считал себя победителем; я, впрочем, был с ним согласен.

- Синдбад!

Ответа нет. Хотя не спит, ясно по дыханию.

- Синдбад!

Ишь прислушивается. Я не шевелился: ещё взбредёт ему в башку, что я подкарауливаю.

- Синдбад! То есть Фрэнсис.

- Чего тебе?

У меня мелькнула мысль:

- Тебе что, не нравится, когда тебя называют Синдбад?

- Не нравится.

- Я не буду больше.

Я помолчал. Синдбад придвинулся поближе к стене.

- Фрэнсис!

- Чего?

- Тебе их слышно?

Ответа не последовало.

- Тебе их слышно, Фрэнсис?

- Угу.

И всё. Больше не выжмешь из него ни звука. Мы пытались разобрать резкий шёпот снизу. Мы, не я один. Слушали мы долго. Тишина ещё хуже гама и грохота: когда кричат, ждёшь, что сейчас замолчат, а когда молчат, ждёшь, что сейчас поднимется крик. Хлопнула дверь: задняя, потому что слышно было, как затряслось стекло.

- Фрэнсис!

- Чего?

- Каждую ночь они…

Синдбад молчал.

- Каждую ночь одно и то же, - решился я.

Синдбад сипло выдохнул. Он часто так сипел, с тех пор как обжёг губы.

- Просто разговаривают, - пробормотал он.

- А вот и нет.

- А вот и да.

- А вот и нет, кричат ведь.

- Нет, не кричат.

- Кричат, - настаивал я, - Шёпотом.

Прислушался - ничего, никаких доказательств.

- Перестали! - сказал он весело и нервно, - Не кричат.

- А завтра опять!

- Неправда, - настаивал Синдбад, - Они просто так разговаривают. Про разные вещи.

Я наблюдал, как Синдбад надевает брюки. Он вечно застегивал молнию, забыв про кнопку сверху, и маялся сто лет с каменным лицом, опустив голову так, что получалось два подбородка. И забыл про рубашку и футболку, пришлось всё заново заправлять. Мелькнула мысль подняться наверх и помочь ему, но я не стал связываться. С мелким ведь как: одно лишнее движение, и он отворачивается к стенке и ну реветь.

- Сначала кнопку, - сказал я совершенно нормальным голосом, - Вон, сверху. Кнопку.

Мелкий не внял и продолжал копошиться. Внизу нежно напевало радио.

- Фрэнсис! - окликнул я.

Мелкий неохотно поднял глаза. Пора о нём, дуралее, позаботиться.

- Фрэнсис!

Он грустно поддерживал штаны.

- Почему ты назвал меня Фрэнсис? - спросил Синдбад.

- Потому, что тебя зовут Фрэнсис.

Hа мордахе мелкого ничего не отражалось.

- Тебя зовут Фрэнсис, - втолковывал я, - тебе не нравится, когда называют Синдбадом.

Он стянул ширинку одной рукой, а другой задёргал молнию. Опять двадцать пять. Скучно и глупо.

- Ты уверен, что не нравится? - спросил я. Опять-таки нормальным голосом.

- Отстань, - сказал Синдбад.

- В честь чего? - изобразил я удивление.

Мелкий молчал. Я зашёл с другой стороны:

- Не хочешь, чтобы и Фрэнсисом называли?

- Отстань, - сказал опять Синдбад.

Я сдался.

- Си-и-инд-ба-а-ад!

- Мамане скажу.

- Ей начхать, - нашёлся я.

Мелкий молчал.

- Ей начхать, - повторил я снова и подождал встречного вопроса "Что это вдруг ей начхать?" В ответ я уже приготовил отборную гадость. Но Синдбад не попался на удочку. Отвернулся и ну подтягивать штаны.

Бить его я пока не стал.

- Ей начхать, - и я приоткрыл дверь спальни.

Ничего, попробуем ещё разик.

- Фрэнсис!

Ноль внимания. Стал напяливать свитер и полностью в нем утонул.

- На колени, смерд, - сказал я и прописал ему дохлой ноги.

Мелкий скорчился, ещё не ощутив боли, будто поднимал страшную тяжесть. Я издевался и видел издевательства так часто, что ничего смешного в них уже не чувствовал. Притвориться, что мучаешь кого-то просто шутки ради - это в своём роде самооправдание. Я и назвать его по-человечески не умел, родного брата. Маловат для человеческого имени. Он верещал и верещал, а затих лишь тогда, когда смекнул, что от его верещанья ничего не меняется.

А другой как ткнёт пальцем под рёбра из всей силы, точно ножом, вертит и елейным голоском осведомляется: "Я вас не побеспокоил?". Новая школьная мода, пошло с последнего понедельника. Не дай Бог расслабиться. Лучший друг двинет под дыхало: это шутка, ха-ха. Или схватит за сиську и выкрутит с криком "Ну-ка, свистни!" И кое-кто пытался свистеть. Синдбаду выкручивали сиську и прописывали дохлой ноги одновременно. Все друг друга примучивали и подкалывали, кроме Чарлза Ливи.

Чарлз Ливи никогда никого не задевал. Это и потрясало. Ведь он мог выстроить весь класс в линеечку, как Хенно по пятницам, и всех по очереди размазать по стенке. В присутствии Чарлза Ливи хотелось выделываться, материться на чём свет стоит - лишь бы он поглядел на тебя с уважением.

Они молчали часами. Нестрашно молчали: смотрели телевизор, читали, или маманя вывязывала трудный узор. Я, однако, не нервничал; лица родителей были спокойны.

И вдруг - как раз шёл "Вирджинец" - маманя спросила:

- Этот актёр, где мы его раньше видели?

"Вирджинец" папане нравился. Он даже не притворялся, что не смотрит.

- Надо вспомнить, - отозвался он, - Не уверен, но где-то точно видел.

У Синдбада не получалось правильно выговорить "вирджинец". Хуже того, он не знал, почему герой так зовется, что означает "вирджинец". А я знал.

- Потому что он из штата Вирджиния.

- Правильно! - говорил папаня, - Фрэнсис, ну вот дублинцы - они откуда?

- Из Дублина? - неуверенно предполагал Синдбад.

- Молодчина.

Папаня подтолкнул меня локтем. Я тоже подтолкнул его, коленкой в ногу, потому что сидел на полу у ног папани. Маманя спросила: "Сейчас реклама начнётся, хочешь, чайку заварю?" Он отказался, затем передумал и выкрикнул: "Давай!"

Во время новостей они всегда обсуждали эти самые новости. Чаще всего это была не то чтобы беседа, а так, ремарки по ходу действия.

- Чёртов идиотище.

- Вот именно.

Легко было догадаться, когда папаня хотел обозвать телегероя чёртовым идиотищем: он по-особому скрипел креслом. Чёртов идиотище непременно был мужчина, и непременно давал интервью.

- Да кто его спрашивает?

Спрашивает Чёртова идиотища журналист, но я понимал, что папаня имеет в виду. Иногда я успевал выругаться раньше самого папани.

- Чёртов идиотище!

- Молодец, Патрик.

Маманя не ругалась, когда я говорил "Проклятье" или "Чёрт" во время новостей. Новости вообще - вещь скучная, но надо уметь их смотреть, тогда станет интересно. Ослышавшись, я решил, что американцы сражаются во Вьетнаме не с герильями, а с гориллами. Экая бессмыслица! Израильтяне сражаются с арабами, а американцы, значит, - с гориллами. Радовало, что у горилл собственное государство, не зоопарк какой-нибудь. А американцы, гады, их за это убивают. Гориллы, самое удивительное, тоже вовсю били американцев: окружали, брали в плен, обстреливали с вертолётов. Горилла - и вертолёт! Дельта Меконга. Зона демилитаризации. Тет-Оффензив. Гориллы в зоопарке не были похожи на упорных бойцов: славные такие, похожие на старичков, умные. Шерсть грязная, зато руки - просто блеск, мне б такие ручищи. Я ни разу не лазил на крышу. Кевин лазил. Кевинов папаня застал Кевина на крыше и убил, а ведь Кевин залез всего-навсего на плоскую крышу кухни. Я болел за горилл, хотя двое моих дядьев и две тётки жили в Америке. Я сроду их не видел. Однажды на Рождество они прислали нам с Синдбадом по пять долларов. Не помню, на что я потратил свои пять долларов.

- Нет, чтобы семь долларов прислать, я же старший.

К тому же я забыл, которые дядя с тётей прислали десятку: то ли Брендан и Рита, то ли Сэм и Бу. В Америке у меня жили семеро двоюродных братьев, и двое из них - Патрики. Мне они были глубоко безразличны: я болел за горилл, пока не задал папане вопрос:

- А зачем янки сражаются с гориллами?

- Что-что?

- Зачем янки сражаются с гориллами?

- Мэри, ты слышала? Патрик спрашивает, зачем янки сражаются с гориллами.

Маманя с папаней не смеялись, но уж поверьте, это было смеху подобно. Я чуть не разревелся, так было стыдно. Я, дурак такой, больше всего на свете боялся опозориться. Боялся и ненавидел. Учёба, школа из этого и состояла - самому не опозориться и порадоваться позору других. И вот сейчас… Ну, дома - не в школе. Папа просто сказал, что герилья - это партизаны, и сразу всё прояснилось.

- Невозможно победить, - повторял папаня.

Я болел за них, за партизан.

Тут показали Чарлза Митчелла в студии.

- Вот те раз, у него галстук набекрень.

Потом показали Ричарда Никсона.

- Какой носяра! - сказал папаня, - Вы только полюбуйтесь.

- Между прочим, очень представительный мужчина.

Никсон пробыл на экране недолго, только пожал руки каким-то типам, и снова показали Митчелла. На этот раз галстук висел ровно. Папаня с маманей засмеялись. Засмеялся и я. Дальше не показали ничего особенного: только двух дохлых коров и крестьянина, который про них объяснял. Крестьянин злился. Кресло по-особому скрипнуло.

- Чёртов идиотище.

Всё как обычно. Ни намёков, ни жёсткости в голосах, ни оборванных фраз. Всё нормально.

- Пора сыночке баюшки.

Я не возражал. Хотелось немножко поваляться без сна. Поцеловал маманю с папаней на ночь. Папаня пощекотал меня колючим подбородком. Я отпрянул. Ладно пусть хватает меня, пусть даже с кресла не встаёт. И снова отпрянул.

- Твои папаня с маманей дерутся?

- Нет, что ты!

- Ну, не в том смысле, что тумаки и пендели раздают. Кричат там. Выясняют отношения, короче.

- Это да. С утра до вечера и с вечера до утра.

- Серьёзно?

- Ну да.

Я прямо обрадовался, что задал этот вопрос. Весь день набирался духу и вот задал. Мы ходили пешком в Доллимаунт, по дороге потолкались, потому что замёрзли, и теперь вот возвращались. Я терпел, не спрашивал до самого Барритауна, почти до магазинов.

- А твои? - спросил Кевин.

- Что мои? Дерутся?

- Ну да.

- Никогда.

- Да ну, раз ты спрашиваешь, наверняка дерутся.

Назад Дальше