Он встретил нас шепотом в одном из монументальных помещений, где вышивали крестьянки. Дочь доутора через полгода выходила замуж; эти женщины готовили ее приданое. Они трудились при свете окон, который освещал лишь их работу. Центр комнаты, в которой принимал нас доутор (он всегда был в белом халате), оставался погруженным во мрак. Доутор поведал нам шепотом о тяжестях здешней жизни, о засушливости сертана, о жестоких законах рынка, о долгих днях, которые он проводил в лечебнице, врачуя крестьян (он прописывал кока-колу детям, страдающим обезвоживанием), о бедствиях одних, о несчастьях других: "Главным образом я их выслушиваю, они рассказывают мне, а я их слушаю". Из кухни, располагавшейся по соседству, доносился запах народной похлебки, которая, с кое-какими добавками, также составляла семейный обычай. Женщины и дети стояли, ожидая у двери, с мисками в руках. "Мы - одна большая семья, надо всех накормить". И семья разрасталась: отеческая любовь фазендейро к своим сертанехос, сыновья любовь сертанехос к их доутору, лучистая любовь всех к юной девушке, которая должна была скоро выйти замуж, беззаветная любовь сыновей к отцу, нежная любовь сестры к братьям, любовь всех к Христу, распятому в каждой комнате… И если у меня не сохранилось воспоминания о матери, это, должно быть, оттого, что она была повсюду и нигде, невидимой связью сплачивая весь этот влюбленный бешамель.
Сегодня я говорю об этом с иронией, но тогда, я прекрасно помню, я был очарован этой феодальной безмятежностью. Здешняя атмосфера никак не вязалась с жестокостью местных властей: насмешливым высокомерием диктатора, холодными стражами порядка при правителях, заставами полиции, обиравшей путешественников на подступах к городам, убийствами профсоюзных лидеров или амазонских экологов, истреблением индейцев, истязаниями студентов, ссылками оппозиционеров, манифестантами в Сан-Паулу, растерзанными собаками, детьми, убитыми на холмах Рио… Все это казалось совершенно невообразимым в стенах дома доутора. Никакого насилия в этом убежище, никаких грубостей и ругательств. Вообще, меньше слов.
Каким бы сыном я был, каким мужем бы стал, родись я в подобном коконе? Какой путь мог выбрать ребенок, зачатый в доме доутора, чтобы попасть из этого любовного гнездышка в чужие просторы права? Как, смотря в окно, мог он представить себе, что это самое счастье сродни тому самому насилию? Как можно было допустить, что отец-кормилец являлся в то же время эксплуататором, а его отеческое милосердие - ореолом убийственного патернализма?
Нет, если однажды духи внутреннего пространства восстанут и разорвут доутора на куски, его сыновья этого не поймут. Когда три-четыре поколения спустя в учебниках по истории это зверство будет рассматриваться как законное и оправданное, его правнуки точно так же будут недоумевать. Такой хороший человек…
Когда солнце скрылось, вышивальщицы покинули нас, и доктор зажег свет. Это была лампочка в шестьдесят ватт, свисавшая на длинном проводе. Она освещала лишь центр комнаты; стены и потолок тонули в темноте. Свет зажигали, повернув лампочку на четверть оборота в ее гнезде. Четверть вправо - свет, четверть влево - спать.
Интересно, преследователи иезуитов тоже получали распоряжения при свете этой лампочки? Или при свете другой, точно такой же?
Как бы там ни было, если однажды придется рассказать историю Мануэля Перейры да Понте Мартинса, диктатора, сбившегося с курса, я прекрасно смогу представить себе его появление на свет в подобном райке.
18.
Два месяца спустя мы получили по почте публикацию сони из сертана: очерк о всей Бразилии, в котором Жуан-Песоа, портовая столица Параибы, значился как "небольшой местный городок" (своего рода Тулон, большая деревня Канталя…), Жильберто Фрейре, известный бразильский социолог, превратился в "романиста" (как говорил драматург Огюст Конт…), а наш иезуит самозабвенно предавался бесконечному монологу, который соня, как он утверждал, внимательно выслушал и запечатлел во всех подробностях.
- Сразу видно, свой человек, - прокомментировала Ирен.
И добавила:
- Местный.
Я же обязан этому чуткому "свидетелю" своим призванием писателя.
19.
Кто только к нам не приходил. Например, этот архитектор, славный парень, который, посетив в Бразилиа громадный памятник Нимейера, тоже изъявил желание подняться до Сеары и поглядеть на "глубинку".
И вот мы вдвоем, в машине, под палящим бразильским солнцем движемся в направлении Канинде, если не ошибаюсь…
Внезапно за поворотом из этой серо-охристой монотонности пейзажа появляется, как взрыв зелени, поле.
- Останови, - вскрикнул мой пассажир, - останови, останови!
Он почти готов был спрыгнуть на ходу.
- Это же травка!
Он орал, вытаращив глаза:
- Черт, это же трааааааавка!
Но я не остановился. А то он до сих пор бы околачивался там, куря маниоку.
20.
Если бы это зависело только от него, наш друг Гуван (тот, что вместе с нами сумел удрать от диких собак в "Конча акустика") давно бы уже отрезал яйца соне из сертана, иезуиту, доутору и славному парню вместе взятым; потом отправил бы средний класс побережья и промышленников Юга удобрять, обливаясь слезами раскаяния, каатингу; он отобрал бы у интеллектуалов их очки, чтобы сунуть под нос реальность, насадил бы повсюду религию, вырвал с корнем суеверия, стал бы просвещать закабаленных крестьян, преследовал бы предателя во всех умах, гнал бы классового врага даже из сердца ребенка…
Когда же я возражал ему, что для Камбоджи Пол Пота недавно подобные меры обернулись потерей двух миллионов жизней из пяти, он отвечал, что такова была цена, которую необходимо было заплатить, и я чувствовал в самый разгар наших жарких споров, что и мои собственные яйца в один прекрасный момент могли бы оказаться на вертеле у беспощадного мстителя.
К счастью, он оказался тогда вместе с нами в самолете, который должен был разбиться.
Опять же к счастью, если нам удавалось выжить, у друга Гувана в тот момент были другие приоритеты: защитить в Париже диссертацию по органической химии.
Вот от какой малости зависит история…
А в то время, когда он не замышлял искупление грехов человечества путем его истребления, Гуван был самым веселым человеком на свете. Его задорный смех эхом отдавался по всей каатинге.
Что до старого химика… (Был ли он таким уж старым или это я был слишком молод еще? И как, бишь, его звали? Кажется, Гуван был его студентом. А может, то был его научный руководитель? И как мы вообще оказались все вместе в том самолете? Что за дырявая память…) Короче, мой сосед-химик, когда не напускал на себя равнодушие, отличающее любой большой характер, являлся замечательнейшим спутником в путешествии, внимательным ко всему, от мельчайшей молекулы до живого мира в целом, словом - само любопытство.
21.
Вопрос памяти.
След, который оставляют в нас живые существа…
По мнению властей, которые должны были подтвердить мое свидетельство в суде присяжных, у меня было туго с памятью. Она несла битые яйца. Даже самые свежие мои воспоминания покрываются мраком; я по десять раз впервые открывал для себя одну и ту же картину в том же музее, тот же пейзаж за тем же поворотом, так, как если бы я никогда их раньше не видел; едва пережитые, события исчезают из моего поля зрения, прочитанные страницы, большинство просмотренных кинофильмов, вкус выпитого хорошего вина - все пропадает, как будто бдительное забвение зорко следит за тем, чтобы поддерживать мой уровень бескультурья. Лица и имена слишком быстро стираются у меня из памяти, мои современники оставляют во мне чувства неясные и глубокие, как расплывчатые чернила татуировок. Самые восприимчивые, естественно, страдают от этого, обвиняют меня в безразличии или эгоизме… Что я могу им ответить? Чтобы помогли мне найти мою машину, припаркованную не знаю где, или отыскать в лабиринте моих извилин затерявшийся код моей кредитки?
Бедная моя память делает, таким образом, мое присутствие в этом мире шатким и неустойчивым, что отбирает у меня право выступать свидетелем. Отсюда, конечно же, и мой аппетит романиста: воображение, изголодавшееся по воспоминаниям, неумолимо стремится воссоздать полноту жизни в набросках.
22.
И все же главное здесь - люди, события, обстоятельства, слова - подтверждается моими письмами к другу, лежащими сейчас у меня перед глазами. Доказательство? Визит Иоанна Павла II в Форталезу: "Здесь же - вторжение польского понтифика, Аттилы телевидения. Только о нем и говорят, только его и показывают, только его и слушают. Рекламная компания в Рио нашла ему двойника, который находится в постоянном поле зрения крупных журналов. Так что, даже когда это не Он, он все равно присутствует (Форталеза, 14 июля 1980 г.)".
Если вдуматься, то сегодня это бесконечное мелькание папы на экранах телевизоров (которое, впрочем, не сопровождается таким же увеличением количества просвир) и, в более широком смысле, удвоение всех азимутов, которым оборачивается наш культ изображения, внесло свою лепту в эту историю двойников-матрешек. Мир "Веселой коровы" - вот идеал нашего принципа "передачи сообщений". И все мы висим над пропастью…
23.
Самолет шел на снижение, будто падал. Сердце бешено стучало мне в уши. Мы с Ирен ничего не могли разглядеть в иллюминатор, кроме этого белого дыма в непроглядной темени ночи.
- Если он нас все-таки посадит, то по-бразильски, - заметил мой бесстрастный сосед.
Так и вышло, он посадил нас по-бразильски.
То есть он вырубил газ в двух-трех метрах от посадочной полосы, и самолет рухнул на землю вертикально, всем своим весом многоэтажного здания. Я даже подумал, что шасси пробьет кабину пилота. В ту же секунду он включил реверсор тяги, и реакторы взвыли так, что чуть не прорвали барабанные перепонки. Пояс безопасности впился мне в живот, разрубив меня напополам, мой нос вонзился в поднятый откидной столик, дальше - распахнутые дверцы багажных полок, дождь сумок и чемоданов, бесконечное ощущение торможения, как если бы самолет заглатывал нас, ряд за рядом…
И наконец остановка на самом краю полосы.
Несколько мгновений полной неподвижности.
Затем тело постепенно возвращается в исходное положение.
Аплодисменты.
Добро пожаловать в Терезину, столицу Пиауи.
- Впечатляет, - признал мой сосед-химик, складывая тетрадочки в свой школьный ранец, - но когда посадочные полосы короткие, это более безопасно, чем наши приземления по касательной.
24.
Нас продержали в аэропорту добрых два часа.
Искали дюритовый шланг.
Это как раз и явилось причиной поломки: обуглившийся дюритовый шланг. Надо было лишь заменить его.
Я сконцентрировал всю свою энергию на том, чтобы они не нашли этот чертов шланг на своих складах. Мне совсем не улыбалось посреди ночи опять лезть в тот же самый самолет с наспех прилаженной цинковой трубкой. Напрасно я уговаривал себя, что наверняка все самолеты в мире так и летают, наспех починенные и кое-как налаженные, что все человечество и днем, и ночью летает на таких залатанных аэропланах, - ничего не помогало: я не желал, чтобы они нашли этот дюритовый шланг, и все.
Мои мольбы были услышаны. Вместо дюритового шланга они нашли нам гостиницу, чтобы переночевать в Терезине.
В своих кошмарах Перейра видит этот отель посреди круглой площади. (В снах все сосредоточивается в центре.) Перейра выходит - площадь пуста; он слышит, как его зовут по имени, и площадь в один миг заполняется народом; отель исчезает, и он сам, Перейра, оказывается в центре, к нему бросаются толпы крестьян. У него никогда больше не будет доверия к свободным пространствам: он стал агорафобом.
На самом деле отель представлял собой здание в виде куба, расположенное на краю площади, посреди жгучей ночи Терезины. Огромные тараканы ожидали нас на обшарпанных стенах номеров, а краны плевались ржавой водой, судорожно исторгаемой водопроводом.
Поскольку кухня уже не работала, нам подогрели какую-то смесь белого риса и черной фасоли, посыпанную фарофой. Мне было знакомо это блюдо, мы пробовали его у Маэ Мартинс, матери Соледад, когда приезжали навестить ее в глубинке. Рис и фейжау составляли основу латиноамериканской кухни, когда и риса, и бобов было вдоволь; смесь для набивания желудков этих бедных крестьян каатинги, столь легковесных, что того и гляди унесет первым порывом ветра. В праздничные дни Маэ Мартинс добавляла туда кровь курицы.
Я вполне понимаю, насколько сын фазендейро, выросший в тишине отчего дома и мечтающий о путешествиях, мог ненавидеть эту местную похлебку. Допускаю, что он мог ассоциировать фарофу с ничтожеством, но в данном случае была права именно Кэтлин Локридж, шотландская танцовщица: фасоль и рис прекрасно сочетаются друг с другом, весь южноамериканский континент вам это подтвердит. Что до фарофы, то с этим послевкусием жженого боба одно воспоминание о ней может возбудить мою саудаде.
…
Здесь мы перенесемся на несколько месяцев вперед: мы с Ирен как-то оказались в шикарном салоне в Рио. Я стою, пытаясь сохранить шаткое равновесие между коктейлем, не знаю из чего, и изысканным пирожным (что мы вообще здесь забыли?). Я слышу, как мой голос на заданный мне вопрос произносит имя Пиауи.
- Пиауи? А где это? - спрашивает кто-то.
- Где-то в нашем доисторическом периоде, - отвечает наш хозяин, хитрец с Юга, кариока, выросший на зерне.
Этому цивилизованному ответу я предпочитаю другой, данный Ирен:
- Пиауи - это глубинка глубинки.
…
Да, а Терезина была ее центром, а наш отель - в самом сердце этого центра, а наш столик - в центре этого сердца, и каждый из нас навис над своей тарелкой… (Мы так никогда и не исчерпали эту тему глубинки.)
В общем, эта механическая неполадка заставила каждого из нас заглянуть в глубину самого себя. Ирен, старого химика, Гувана и меня.
Кто-то предложил выйти пройтись.
Посмотреть Терезину.
Однако в Терезине не "выходят". И снаружи ты все еще внутри. Площадь была окружена низенькими домишками с железными крышами. В отсветах огней отеля можно было заметить, что они окрашены в эти зеленоватые и охристые тона, которые придают каждому внутреннему городку нечто такое, что не может не прельстить акварелиста. Еще несколько шагов - и цвета поглотил мрак ночи. На горизонте ни единого проблеска. Вокруг ни единого звука. "Как на дне мешка, - прошептала Ирен. - Останься я здесь еще хоть на сутки, я забуду, как меня зовут". Терезина спала. Сколько желудков сейчас переваривали свою порцию риса с фейжау, за этими глинобитными стенами? А небесная влага - когда, интересно, в последний раз она орошала эту ссохшуюся землю, скрипевшую у нас под ногами? Терезина спала, убаюкивая свой голод, забыв про сушь в горле. Я подумал вдруг, что фантастическая архитектура Бразилиа, с его высоченными зданиями из стекла, его искусственным озером, его распростертыми крыльями птицы, была выдумана с единственной целью - забыть реальность Терезины. И этой ночью, сам еще не зная об этом, я сделал Терезину - о которой я ничего не знал и вряд ли когда-нибудь что-либо узнаю - столицей этой истории.
Вернувшись в Форталезу, Ирен поспешила проверить по карте, что Терезина и в самом деле существовала, что наша ночная остановка не явилась результатом "общей галлюцинации".
Итак, мы покинули площадь, на которой находился отель. Мы неспешно брели, переходя с одной улицы на другую. Мы почти не разговаривали, разве что шепотом. Какие сны видели спящие Терезины, покачиваясь в своих гамаках? По мнению Ирен - об огнях побережья, обо всем, что тянуло их к морскому берегу: "Горящие витрины, разнообразие товаров, туристы и деньги, праздник, работа и всеобщее кипение… прикоснуться к платным миражам побережья". Да, и окончить свои дни на окраине какой-нибудь фавелы, топя свою саудаде в качасе, ходить с протянутой рукой в Рио или петь жалостливые песни о сертане на рынках Сан-Паулу с гитарой через плечо вместе с другими беженцами каатинги, надеясь заработать нужное количество реалов, необходимых для исполнения уже другой мечты: вернуться в свою Терезину, в Канинде, в Жуазейру, в Собрал, в Кампина Гранде, вновь обрести свой сертан и неоценимую часть себя самого, которую ты оставил там, при свете факелов - свое одиночество.