Некоторые девчонки начали реветь.
– И, в конце концов, это же северянки, – сказал.
– Это…
– Заткнись и ступай к командиру! Организовать перевозку раненых приказано мне, и я везу этих девушек с собой обратно в Вашингтон.
Я думала, они прям подерутся, но они вместе взяли и ушли. А мы все, девушки, сидели и думали: что же теперь делать-то?
Что было потом, я уже плохо помню. Пушки палили то очень близко, то подальше, зато прямо около нас стреляли, а у одной девушки даже окно разбилось, сначала дырка такая в центре, а потом все разлетелось – ну знаешь, не как стекло бьется, а больше похоже как лед зимой, дырка, потом трещины вокруг, вот примерно так. Еще слышала, как целый табун лошадей пронесся галопом прямо у окон, но видно все равно ничего не было.
И так еще полчаса – галоп, и опять выстрелы. Не поймешь, конечно, где, но вроде как ближе к паровозу.
А потом все стихло – и в вагон вошли двое. Мы все сразу поняли, что это южане, не офицеры – простые рядовые, с мушкетами. На одном надето что-то коричневое вроде кителя, а на втором – что-то синее, все в пятнах, – я сразу поняла, что ни за что бы не позволила такому ко мне даже подкатить. Все в пятнах, да еще и мало – и вообще, старье какое-то нацепил. Выглядело так мерзко! Я вообще удивилась, потому что думала, что они носят только серое. Они отвратительно выглядели, все в грязи; у одного была большая банка варенья, всю харю им вымазал, а у другого большой ящик с печеньем.
– Привет, дамочки.
– А что это вы тут, девчата, делаете?
– Ты чего, ослеп, Стив, это ж батальон генерала Шлюхельсона!
– Надо бы их к нашему генералу доставить!
Они так диковинно говорили – с таким акцентом, я едва разобрала, забавно так.
Одна девчонка ударилась в истерику с испугу, и они застеснялись. Они же были просто мальчишки, хоть и бородатые, и один даже честь отдал – руку так поднес к своей шапке, или это фуражка была – в общем, старье там какоето у него на башке было.
– Да мы вас не обидим!
И тут снова начались выстрелы впереди у паровоза, а мятежники развернулись и убежали.
Уж мы так обрадовались, куда там!
А минут через пятнадцать заходит один из наших офицеров. Мы его еще не видели.
– Быстро все нырнули вниз! – орет. – Сейчас по поезду стрелять будут! Отправимся сразу, как только разгрузим две последние санитарные кареты.
Половина из нас уже и так были на полу. Богатые дамочки, которые впереди нас с Нэлли сидели, пошли в передний вагон, где раненые, спросить, не нужна ли какая помощь. Нэлли хотела тоже туда сходить, но сразу вернулась, зажав нос. Сказала, там такой жуткий запах!
И хорошо, что она не смогла войти, потому что две девчонки из нашего вагона сходили. Больные же не могут уважать тех, кому повезло и кто здоров. Да и медсестры сразу же их прогнали, будто они грязь какую принесли.
Неизвестно сколько времени прошло, и поезд, наконец, тронулся. Пришел солдат, слил масло из всех ламп, кроме одной, и унес в вагон с ранеными. Так что мы теперь уже вообще ничего не видели.
Если туда мы ехали медленно, то обратно – еще медленней… Раненые стали так шуметь, стонать и все такое, что мы из-за них так и не смогли уснуть.
Останавливались мы почти что на каждом шагу.
Когда, наконец, дотащились до Вашингтона, на станции была огромная толпа, и всем надо было знать, как же там наша армия, но я всем говорила: "Понятия не имею". Все, чего мне надо, – моя комнатушка и моя кроватка. Со мной еще никогда в жизни так не обращались!
Одна из девушек сказала, что напишет жалобу президенту Линкольну.
А на следующий день в газетах не было ни слова о том, как напали на наш поезд, и вообще ничего про девушек не написали! Ну вот что тут скажешь?
Последняя южная красавица
Никто не оценил Тарлтон после того нарочитого и театрализованного южного шарма, которым отличается Атланта. В Тарлтоне было жарче, чем везде: в первый же день с дюжину новобранцев упало в обморок под солнцем Джорджии, а при виде бредущих по улицам делового квартала коровьих стад, понукаемых цветными пастухами, от жары и яркого света вы незаметно впадали в транс – хотелось пошевелить рукой или ногой, чтобы убедиться, что вы все еще живы.
Так что я проводил время в лагере, довольствуясь рассказами о девушках из уст лейтенанта Уоррена. Это было пятнадцать лет назад, и я уже забыл свои тогдашние ощущения – помню лишь, что дни протекали гораздо приятней, чем сейчас, а в моем сердце была пустота, потому что там, на севере страны, вышла замуж та, чей образ я любил целых три года. Я видел вырезки из газет и печатавшиеся фотографии. Это была "романтическая свадьба военного времени", очень богатая и печальная. Я живо ощущал мрачное великолепие небосклона, под которым она проходила; как и положено юному снобу, я чувствовал скорее зависть, нежели сожаление.
Однажды я поехал в Тарлтон, чтобы подстричься, и в городе столкнулся с Биллом Ноулзом – хороший парень, мы вместе учились в Гарварде. Он был в подразделении Национальной гвардии, стоявшем в лагере до нас; в последний момент он перевелся в авиацию и поэтому все еще оставался здесь.
– Очень хорошо, что мы встретились, Энди! – произнес он, очень серьезно. – Я передам тебе все свои наработки, пока меня не перевели в Техас. Так вот, на самом деле здесь всего три девушки…
Он меня заинтересовал; было что-то мистическое в том, что здесь было всего три девушки.
– …а вот и одна из них!
Мы стояли перед местной аптекой; он увлек меня внутрь и представил леди, которая тут же вызвала у меня неприязнь.
– Две другие – это Эйли Калхоун и Салли Кэрролл Хоппер.
По тому, как он произнес ее имя, я догадался, что ему нравилась Эйли Калхоун. Он размышлял, что она будет делать здесь без него; он определенно желал, чтобы жизнь ее стала тихой и неинтересной.
В моем возрасте уже не стыдно признаться, какие отнюдь не благородные мысли тут же возникли у меня по поводу Эйли Калхоун – что за прекрасное имя! В двадцать три такой вещи, как "чья-то" красавица, не существует; хотя, если бы Билл меня спросил, я, без всякого сомнения, поклялся бы – и совершенно искренне! – что стану относиться к ней, как к сестре. Но он не спросил; он лишь вслух переживал о том, что ему приходится уезжать. Три дня спустя он сообщил мне по телефону, что отбывает завтра утром, а сегодня вечером готов взять меня с собой к ней в гости.
Мы встретились в гостинице и пошли пешком к окраине города в жарких, благоухающих сумерках. Особняк Калхоунов с улицы смотрелся как четыре белые колонны, за которыми находилась темная, как пещера, веранда, со свисающими, переплетающимися, вьющимися стеблями лоз.
Когда мы ступили на ведущую к дому дорожку, из дверей выскочила девушка в белом платье, крича: "Простите, ради бога, я немного задержалась!", а увидев нас, добавила: "Ой, а мне показалось, что вы уже минут десять как…"
Она умолкла, потому что в этот момент скрипнул стул и из тьмы веранды возник еще один человек – авиатор из лагеря "Генри Ли".
– Ах, Кэнби! – воскликнула она. – Привет!
Билл Ноулз и Кэнби посмотрели друг на друга напряженно, словно адвокаты противоборствующих сторон в зале суда.
– Кэнби, милый, мне нужно тебе кое-что сказать, – промолвила она, выдержав паузу. – Билл, прошу прощения, мы ненадолго.
Они отошли в сторону. Тут же послышался мрачный и крайне разочарованный голос лейтенанта Кэнби: "Хорошо, пусть будет четверг – но только наверняка!" Едва кивнув нам, он ушел по дорожке, поблескивая в свете фонарей шпорами – ими он, должно быть, подгонял свой аэроплан.
– Входите… Простите, не знаю, как вас зовут…
Это была она: типичная южанка, без единой примеси! Я узнал бы Эйли Калхоун, даже если бы никогда не видел на сцене Руфь Дрейпер и не читал "Масса Чан". Она обладала ловкостью, прикрытой сахарной глазурью милой и непринужденной простоты, намекавшей на стоявшую за ней и уходившую в героическое прошлое американского Юга целую линию любящих отцов, братьев и поклонников; ее неизменное хладнокровие было результатом бесконечной борьбы с жарой. В ее голосе слышались нотки, от которых трепетали рабы и захлебывались атаки капитанов из янки, а затем вдруг этот голос начинал звучать мягко и вкрадчиво, соперничая в своем непривычном очаровании с самой ночью.
Я почти не видел ее в окружавшей нас темноте, но когда я поднялся, чтобы уходить – было ясно, что мне не стоило задерживаться, – она тоже встала, и на нее упал оранжевый свет из открытой двери дома. Она была небольшого роста, с очень светлыми волосами; густой слой румян придавал ее лицу лихорадочный оттенок, подчеркнутый напудренным до белизны, словно у клоуна, носом, но сквозь весь этот грим она сама сияла, как звезда.
– Когда уедет Билл, я буду сидеть здесь каждый вечер в полном одиночестве. Быть может, вы иногда будете приглашать меня на танцы в загородный клуб? – В ответ на это жалостное пророчество Билл рассмеялся. – Одну минуточку, – прошептала Эйли. – Ваши пушечки висят как-то криво!
Она поправила значок в моей петлице, почти целую секунду глядя мне в глаза – во взгляде читалось нечто большее, чем простое любопытство. Это был вопросительный взгляд, она будто спросила: "А может быть, это ты?" Как и лейтенант Кэнби, я крайне неохотно скрылся в потерявшей вдруг все свое очарование ночи.
Через две недели я сидел с ней на той же самой веранде – лучше сказать, она полулежала у меня в объятиях, при этом умудряясь едва касаться меня; как ей это удавалось, я уже не могу припоминить. Я безуспешно пытался ее поцеловать, и длилось это вот уже почти целый час. У нас с ней было нечто вроде шутки о том, что я веду себя неискренне. Я утверждал, что влюблюсь в нее, если она позволит мне себя поцеловать. Она возражала, что ей совершенно ясно, что я веду себя неискренне.
В перерыве между двумя моими попытками она рассказала мне о своем брате, который умер, когда учился на последнем курсе в Йельском университете. Она показала мне его фотографию: красивое, серьезное лицо с прядкой на лбу, как на рисунках Лейендекера, – и сказала, что выйдет замуж, как только встретит кого-нибудь, кто будет похож на брата. Такая идеализация семейного сходства показалась мне бесперспективной; даже с моей дерзкой уверенностью вряд ли имело смысл пытаться конкурировать с мертвецом.
Так у нас проходили и этот вечер, и все остальные вечера; я уходил обратно в лагерь, вспоминая запах цветов магнолии и чувствуя легкое неудовлетворение. Я так ее и не поцеловал. Я водил ее на водевили, а субботними вечерами мы с ней ездили в загородный клуб, где она редко танцевала хотя бы десяток тактов с одним и тем же мужчиной; она приглашала меня на барбекю и на буйные арбузные вечеринки, и ей никогда не приходило в голову, что наши с ней отношения стоило бы развить до романа. Теперь мне ясно, что это было бы совсем не сложно, но она была мудрой в свои девятнадцать лет и видела, что эмоционально мы с ней несовместимы. Поэтому вместо любовника я стал ее наперсником.
Мы разговаривали о Билле Ноулзе. К Биллу она относилась серьезно, поскольку, хотя она сама никогда бы в этом не призналась, один учебный год, проведенный в школе в Нью-Йорке, а также студенческий бал в Йеле заставили ее обратить взор на север. Она говорила, что вряд ли выйдет замуж за южанина. А я постепенно стал замечать, что она сознательно и нарочно старалась отличаться от других девушек, певших негритянские песни и резавшихся в кости за столами в баре загородного клуба. Вот почему и Билла, и меня, и всех остальных к ней так тянуло. Мы узнавали в ней "свою".
Весь июнь и июль, пока до нас доходили слабые и бесплодные слухи о сражениях и ужасах, творившихся в Европе, взгляд Эйли блуждал по залу загородного клуба, ища чего-то то здесь, то там, среди высоких молодых офицеров. Нескольких она приблизила к себе, выбирая с неизменной проницательностью – за исключением лейтенанта Кэнби, которого она, как говорила, "презирала", но при этом в свиданиях не отказывала, "потому что он такой искренний", – так что все лето мы все по очереди проводили с ней вечера.
Как-то раз она отменила все назначенные свидания: Билл Ноулз получил увольнение и должен был приехать. Об этом событии мы говорили с беспристрастностью ученых: сможет ли он сподвигнуть ее принять решение? Лейтенант Кэнби, наоборот, утратил всякую беспристрастность и надоел буквально всем. Он объявил ей, что если она выйдет замуж за Ноулза, то он поднимется на аэроплане на шесть тысяч футов, заглушит мотор и рухнет вниз. Он ее испугал: мне пришлось уступить ему мое последнее свидание накануне приезда Билла.
В субботу вечером она пришла в загородный клуб с Биллом Ноулзом. Они так хорошо смотрелись вместе, что я вновь почувствовал зависть и печаль. Они вышли танцевать, и оркестр-трио заиграл "Когда ты ушел"; я никогда не забуду, как мучительно-неполно звучала песня в том исполнении, словно каждый аккорд выцеживал по капле драгоценную минуту того вечера. К тому времени я уже полюбил Тарлтон и стал почти в панике оглядываться, не появится ли какое-нибудь лицо и для меня из теплой, поющей окружающей тьмы, откуда возникали пара за парой в серебристом органди и в коричневой униформе. Это было время молодости, военное время – и никогда вокруг меня не было так много любви.
Мы танцевали с Эйли, и вдруг она предложила выйти на улицу, к машине. Ей хотелось знать, отчего это сегодня никто не "перехватывает" ее во время танца. Они все что, решили, что она уже вышла замуж?
– А ты собираешься?
– Не знаю, Энди; иногда он обращается со мной как со святыней, и меня дрожь пробирает. – Ее приглушенный голос, казалось, доносился издалека. – А затем…
Она рассмеялась. Ее тело, столь хрупкое и нежное, касалось меня, она смотрела мне прямо в глаза – и вдруг, несмотря на Билла Ноулза в десяти ярдах от нас, я наконец-то получил возможность ее поцеловать. Наши губы соприкоснулись, будто на пробу; но из-за ближайшего к нам угла веранды появился какой-то авиатор, вгляделся во тьму и застыл.
– Эйли!
– Да.
– Ты слышала, что случилось сегодня вечером?
– А что? – Она вытянулась вперед; в ее голосе тут же послышалось напряжение.
– Гораций Кэнби разбился. Насмерть.
Она медленно встала и шагнула из машины.
– Ты хочешь сказать, что он умер? – переспросила она.
– Да. Никто не знает, в чем причина. Его самолет…
– Ах! – Режущий ухо шепот донесся сквозь руки, которыми она вдруг закрыла лицо.
Мы беспомощно смотрели, как она прислонилась щекой к машине, давясь и утирая слезы. Спустя минуту я пошел за Биллом, который стоял у стенки, взволнованно ища ее глазами, и сказал ему, что она хочет ехать домой.
Я присел на ступеньках крыльца. Кэнби я не любил, однако его ужасная, бессмысленная смерть была для меня более реальной, нежели ежедневные тысячные потери войск во Франции. Через несколько минут на улицу вышли Эйли и Билл. Эйли чуть всхлипывала, но, увидев меня, взяла себя в руки и подошла ко мне быстрым шагом.
– Энди, – тут же негромко сказала она, – само собой, ты не должен никому рассказывать о том, что я рассказала тебе вчера про наш разговор с Кэнби. Никому не говори, что он мне сказал!
– Ну, разумеется, не расскажу.
Она еще секунду смотрела на меня пристально, как бы спрашивая, можно ли мне верить. В конце концов, она решила, что можно. Затем странно вздохнула – так тихо, что я подумал, будто мне это показалось, – а на ее лице появилось выражение, которое можно было описать лишь как шуточное отчаяние.
– Эн-ди!
Мне стало неловко, и я уставился в землю, понимая, что она пытается привлечь мое внимание к непроизвольному и гибельному действию ее чар на мужчин.
– Доброй ночи, Энди! – крикнул Билл, когда они садились в такси.
– Доброй ночи! – ответил я, едва не добавив вслух: "Дурак ты несчастный!"
II
Конечно, мне следовало бы принять одно из тех высокоморальных решений, которые обычно принимают в таких ситуациях персонажи книг; я должен был тут же начать ее презирать. Но на деле я, без всяких сомнений, был готов бежать за ней хоть на край света, стоило ей лишь поманить меня пальцем!
Через пару дней она все объяснила, задумчиво сказав: "Знаю, о чем ты подумал: как ужасно было думать о себе в тот момент; но ведь для меня-то это совпадение было просто кошмарным!"
В свои двадцать три я был убежден лишь в одном: что есть люди сильные и привлекательные, которые могут делать все, что пожелают, и остальные люди – ущемленные и никому не нужные. Я надеялся, что я был из первых, и был уверен, что к ним принадлежала и Эйли.
Другие мои умозаключения по поводу нее мне пришлось пересмотреть. В процессе долгого разговора о поцелуях с одной девушкой – в те времена поцелуи были все еще темой для разговора, а не обычным развлечением – я упомянул о том факте, что Эйли целовалась лишь с двумя-тремя мужчинами, и лишь потому, что думала, что была в них влюблена. К моему немалому замешательству, девушка буквально чуть не надорвалась от смеха.
– Но ведь это правда! – уверял ее я, внезапно уверившись, что это не так. – Она сама мне сказала!
– Эйли Калхоун? О, боги, боги! Да в прошлом году, весной, на вечеринке у одного парня из Технологического института она…
Разговор происходил в сентябре. Вот уже несколько недель мы находились в ожидании срочной переброски в Европу, и к нам прислали последнюю партию офицеров из четвертого тренировочного лагеря, чтобы укомплектовать часть. Четвертый тренировочный был совсем не похож на первые три: все офицеры в нем были из низших чинов, а некоторые даже служили по призыву. У них у всех были имена, в которых начисто отсутствовали гласные, так что, за исключением нескольких свежеиспеченных офицеров из Национальной гвардии, про остальных можно было с уверенностью сказать, что это люди "из ниоткуда". К нашей роте был приписан лейтенант Эрл Шоен, родом из Нью-Бедфорда, штат Массачусетс; мне еще не доводилось видеть столь великолепно сложенного в физическом плане человеческого экземпляра. Ростом он был шесть футов три дюйма, брюнет, с ярким румянцем и блестящими темно-карими глазами. Не слишком толковый, явный невежда, он был хорошим офицером, в высшей степени сдержанным с подчиненными и умеющим приказывать, обладая при этом подобающей толикой тщеславия, которое так идет военным. Я сразу подумал, что Нью-Бедфорд располагается где-то в сельской глуши – вот чему он был обязан своей чрезмерной самоуверенностью.
Нас всех уплотнили, и его подселили в мою комнату в казарме. Не прошло и недели, как на стене нашей хижины появилась грубо прибитая гвоздем картонная фотокарточка какой-то тарлтонской девицы.
– Это тебе не какая-то деваха, ничего подобного! Она из общества, вращается тут в самых лучших кругах.
В следующее воскресенье, вечером, я смог лично познакомиться с этой дамой в небольшом бассейне, располагавшемся за городом. Когда мы с Эйли вошли, мускулистое тело Шоена в купальном костюме уже вздымало волны в дальнем конце бассейна.
– Привет, лейтенант!