Отбой на заре. Эхо века джаза (сборник) - Фрэнсис Фицджеральд 25 стр.


IV

Когда к Эмми вернулось и физическое, и психическое здоровье, ею завладела идея вернуться к балету; привитая еще мисс Джорджией Берримен Кемпбелл из Южной Каролины старая мечта вновь обрела для нее черты блестящей перспективы, ведущей вспять, в дни юности и первых надежд в Нью-Йорке. Танец в ее понимании представлял собой сложную комбинацию непростых позиций и традиционных пируэтов, впервые возникшую в Италии несколько столетий назад и достигшую своего расцвета в России в начале двадцатого века. Ей хотелось заниматься тем, во что она верила; балет ей представлялся женской ипостасью музыки: вместо сильных пальцев у нее были ноги, которыми тоже можно было исполнять и Чайковского, и Стравинского; в "Шопениане" ноги были столь же красноречивы, как и голоса в "Кольце Нибелунга". В самых своих низменных проявлениях танец находился где-то между мастерством акробатов и дрессированных котиков; в наивысшей же точке он был высоким искусством Павловой.

Как только они вернулись в Нью-Йорк и вновь поселились в своей квартире, она целиком и полностью, будто шестнадцатилетняя девчонка, отдалась работе: по четыре часа в день у станка, позиции, соте, арабески и пируэты… Это стало смыслом ее жизни, и беспокоилась она лишь о том, не слишком ли она стара для балета? Ей было двадцать шесть, предстояло наверстать десять лет, но она была прирожденной балериной, с прекрасным телом и красивым лицом.

Билл поддерживал ее новое увлечение; как только она будет готова выступать, он создаст для нее первый настоящий американский балет. Ее поглощенность вызывала у него временами зависть; его же дела с тех пор, как они вернулись, шли трудновато. В прежние дни, благодаря своей чрезмерной самоуверенности, он обзавелся множеством врагов; ходили преувеличенные слухи о его пьянстве, о его суровом обращении с актерами и о том, что с ним очень тяжело работать.

Против него работало и то, что он никогда не умел копить, поэтому на каждую новую постановку необходимо было клянчить деньги. А еще, как ни странно, он оказался в некотором смысле интеллектуалом, да еще и смелым – он доказал это несколькими некоммерческими экспериментальными постановками, – однако за ним не стояла "Театральная гильдия", поэтому коммерческие провалы ему приходилось компенсировать из собственного кармана.

Были и успехи, но для них теперь требовалось гораздо больше сил – по крайней мере, так казалось ему, поскольку пришло время расплаты за прежнюю беспорядочную жизнь. Он все время собирался взять отпуск или перестать курить одну за другой, но развелось так много конкурентов: появились новые люди, сформировались новые непогрешимые репутации, да и вообще, к упорядоченному укладу жизни он не привык. Ему нравилось работать "запоем", поддерживая бодрость черным кофе, что не редкость в шоу-бизнесе, но не идет на пользу тем, кому за тридцать. В каком-то смысле опорой для него стали отличное здоровье и жизненная энергия Эмми. Они были все время вместе, и если иногда он и чувствовал легкое недовольство от того, что теперь он нуждался в ней больше, чем она в нем, то всегда успокаивал себя тем, что все у него наладится через месяц – ну, или в следующем сезоне.

Однажды ноябрьским вечером Эмми вернулась домой из балетной школы, бросила свою серую сумочку, натянула шляпку пониже на еще не совсем высохшие волосы и предалась приятным размышлениям. Она знала, что в студию уже месяц специально приходят люди, чтобы посмотреть на нее: она была готова выступать. В жизни ей уже приходилось работать столь же напряженно и долго, когда она выстраивала отношения с Биллом, и все закончилось страданием и отчаянием, ну а сейчас подвести ее могла лишь она сама, и никто другой. Но даже теперь у нее в голове крутилось: а не слишком ли она забегает вперед, считая, что ей улыбнулась удача, что она будет счастлива?

Она очень спешила домой, потому что сегодня неожиданно случилось нечто, о чем нужно было поговорить с Биллом.

Обнаружив его в гостиной, она крикнула, чтобы он шел к ней, а она пока переоденется. Она стала говорить, даже не оглянувшись:

– Послушай, что я тебе сейчас расскажу! – Она говорила громко, чтобы было слышно, несмотря на льющуюся в ванной воду. – Поль Маков пригласил меня танцевать с ним в этом сезоне в "Метрополитен"; правда, это еще не точно, так что никому не говори; предполагается, что даже я об этом не знаю.

– Отлично!

– Осталось только решить – не будет ли лучше, если я дебютирую за границей? Как бы там ни было, но Данилов говорит, что я готова выступать на публике. А ты как считаешь?

– Я не знаю.

– Неужели ты не в восторге?

– Мне нужно с тобой поговорить. Чуть позже. Продолжай.

– Это все, милый! Если ты, как и говорил, все еще собираешься в Германию на месяц, то Данилов сможет устроить мне дебют в Берлине. Но я бы лучше дебютировала здесь и начала выступать с Полем Маковым. Ты только представь… – Она умолкла, внезапно почувствовав сквозь толстую шкуру своей бурной радости, что он ее совсем не слушает. – Ну, а ты что хотел мне сказать?

– Сегодня вечером я ходил к доктору Кернсу.

– И что он сказал? – Голос ее радости заглушал для нее абсолютно все. Периодические приступы мрачного настроения Билла ее давно уже не тревожили.

– Я рассказал ему про кровь этим утром, и он сказал то же, что и год назад, – что, наверное, это просто лопнул какой-то сосудик в горле. Но, поскольку у меня был кашель и я беспокоился, возможно, лучше на всякий случай сделать рентген, чтобы окончательно во всем разобраться. Ну вот, мы и разобрались. У меня больше нет левого легкого.

– Билл!

– К счастью, на правом пятен нет.

Ужасно испугавшись, она ждала, что он скажет дальше.

– Сейчас не самый подходящий момент, – размеренно продолжал он, – но ничего не поделаешь. Он думает, что мне нужно уехать на зиму в горы, в Адирондак, или же в Денвер – он считает, что лучше в Денвер. Тогда, возможно, месяцев за пять-шесть все пройдет.

– Ну, конечно, нам придется… – едва начав, она тут же замолчала.

– Я вовсе не жду, что ты поедешь, особенно теперь, когда у тебя появился шанс.

– Конечно, я поеду, – быстро сказала она. – Твое здоровье – прежде всего! Мы всегда и везде ездили вместе.

– О, нет!

– Само собой, да! – заявила она уверенно и решительно. – Мы всегда были вместе. Я не смогу остаться здесь без тебя. Когда тебе нужно ехать?

– Чем раньше, тем лучше. Я заскочил к Бранкузи узнать, не возьмет ли он у меня ричмондскую постановку, но кажется, он не в восторге. – Его лицо ожесточилось. – Конечно, временно нам рассчитывать больше не на что, но я смогу наскрести, сколько надо, если посчитать, что причитается…

– О, если бы я только зарабатывала какие-нибудь деньги! – воскликнула Эмми. – Ты так много работаешь, а я лишь трачу: на одни только уроки балета уходит по двести долларов в неделю – и это больше, чем я смогу зарабатывать еще минимум несколько лет!

– Конечно, через шесть месяцев я буду здоров, как прежде, – так говорит врач.

– Конечно, дорогой; мы тебя вылечим. Мы уедем сразу же, как только сможем.

Она обняла его и поцеловала в щечку.

– Я просто паразитка! – сказала она. – Как же я не заметила, что мой милый нездоров?!

Он машинально потянулся за сигаретой, но тут же отдернул руку:

– Да, забыл… Придется теперь как можно меньше курить. – Неожиданно он оказался на высоте положения: – Нет, детка, нет! Я поеду один. Ты там со скуки с ума сойдешь, а я буду все время думать, что помешал тебе стать балериной.

– Не думай об этом! Главное – вылечить тебя.

Всю следующую неделю они часами обсуждали дело, и каждый говорил все, кроме правды: что он хотел, чтобы она поехала с ним, а она страстно желала остаться в Нью-Йорке. Она осторожно поговорила с Даниловым, своим балетным наставником, и поняла, что любая отсрочка, по его мнению, станет ужасной ошибкой. Глядя, как остальные девушки в балетной школе строят планы на зиму, она была готова умереть, но не ехать – и Билл не мог не заметить косвенных признаков ее страданий. На какое-то время они сошлись на компромиссном варианте: в горы Адирондак можно было летать на самолете на выходные, но затем у него стала постоянно подниматься температура, после чего ему было строго предписано ехать только на Запад.

В один из пасмурных воскресных вечеров Билл все уладил – с присущей ему грубоватой и великодушной справедливостью, за которую она его поначалу и полюбила, из-за которой его несчастье воспринималось как трагедия и из-за которой его всегда можно было терпеть в дни, когда он смотрел на всех свысока, с вершины своего успеха.

– Я должен справиться один, детка. Все мои неприятности от того, что у меня отсутствует самоконтроль – кажется, в нашей семье он весь достался тебе, – так что теперь мне себя и вытаскивать. Ты три года трудилась изо всех сил, и ты заслужила свой шанс, и если сейчас поедешь со мной, ты не простишь мне этого до конца моих дней. – Он усмехнулся. – А я этого не вынесу. И кроме того, для ребенка там тоже нет ничего хорошего.

Постепенно она уступила – ей было стыдно и грустно, но одновременно и радостно. Потому что тот мир, где она трудилась, где она существовала без Билла, значил для нее теперь много больше, чем мир, где они существовали вместе. В одном было много места для радости, а в другом – одни лишь сожаления.

Два дня спустя, когда уже был куплен билет на вечерний пятичасовой поезд, они проводили последние часы вместе, строя радужные планы. Она все еще возражала, и делала это искренне; расслабься он хотя бы на мгновение, и она поехала бы с ним. Но от потрясения с ним что-то случилось, и теперь он стал демонстрировать характер, чего с ним не бывало уже долгие годы. Может быть, если он будет полагаться только на себя, это пойдет ему на пользу?

– Прощай, до весны! – говорили они друг другу.

Затем вместе с Билли-младшим они прибыли на станцию, и Билл сказал:

– Ненавижу эти похоронные прощания! Не ходите дальше. Мне еще надо позвонить, пока поезд не отошел.

За шесть лет они и ночи не провели по отдельности, если не считать того дня, когда Эмми была в больнице; кроме времени, когда они жили в Англии, они оба всегда были верными и нежными по отношению друг к другу, хотя его рискованное бахвальство поначалу тревожило и огорчало ее. Когда он в одиночестве вышел из вокзала на перрон, Эмми была рада, что ему еще нужно позвонить, и она попыталась себе представить, как он сейчас станет это делать.

Она была доброй женщиной; она любила его всем сердцем. 33-я улица, на которую она вышла, на какое-то время показалась ей вымершей, словно кладбище, и квартира, за которую платил он, будет казаться без него опустевшей; но она все равно останется здесь и будет заниматься тем, что принесет ей счастье.

Через несколько кварталов она остановилась и подумала: "Но ведь это же ужасно! Что я делаю! Я ведь его предаю; что за неслыханная низость! Он абсолютно раздавлен, а я его бросаю и иду ужинать с Даниловым и Полем Маковым, который нравится мне лишь тем, что красив и что у него глаза и волосы одного оттенка. А Билл сейчас поедет в поезде один!"

Она вдруг развернула Билли-младшего, будто собираясь бежать обратно, на вокзал. Перед глазами у нее возникла картина: он сидит в купе, один, бледный и усталый, и рядом с ним нет никакой Эмми!

"Я не могу его предать!" – выкрикнула она про себя под действием накативших волн сильного чувства. Но это было лишь чувство – разве он не предавал ее? Разве в Лондоне он не делал все, что ему было угодно?

– Бедный, бедный Билл!

Она остановилась в нерешительности и в одно мгновение, не пытаясь обманывать себя, поняла, что сможет очень быстро обо всем забыть и придумать для себя оправдания. Достаточно было хорошенько задуматься о Лондоне, и ее совесть тут же становилась чиста. Но думать так в тот момент, когда Билл сидел в поезде, совсем один, казалось ужасным. Даже сейчас она еще могла бы развернуться и пойти на вокзал, и сказать ему, что едет с ним, но она мешкала – новая жизнь не отпускала ее, настойчиво звала ее к себе. Там, где она остановилась, тротуар был очень узким; высыпавшая из театра толпа людей заполонила тротуар и увлекла ее вместе с Билли-младшим за собой.

В поезде Билл разговаривал по телефону до последней минуты перед отходом, оттягивая момент, когда придется войти в купе, потому что он был практически уверен, что ее там не будет. Когда поезд тронулся, пришлось идти – и, разумеется, в купе никого не было, лишь чемоданы на багажной стойке и журналы на сиденье.

И тогда он понял, что потерял ее. Он смотрел на ситуацию без всяких иллюзий: этот Поль Маков, месяцы сближения, одиночество – а потом ничто и никогда уже не будет, как прежде. После долгих размышлений обо всем этом, с чтением "Вэрити" и "Зит" в промежутках, всякий раз, когда он мысленно возвращался назад, все для него выглядело так, будто Эмми уже умерла.

"Она была прекрасной женщиной – одной из лучших. У нее был характер". Он отлично понимал, что сам стал причиной всего этого и что в жизни действует некий закон компенсации. Он также понял, что, уехав, он опять стал хорошим, как и она; наконец-то был достигнут баланс.

Отбросив все обстоятельства, отбросив даже свое горе, он чувствовал, как ни странно, спокойствие от того, что находится во власти кого-то или чего-то большего, нежели он сам; ему, слегка уставшему и утратившему уверенность – раньше он ни на мгновение не готов был мириться с этими двумя качествами, – уже не казалось ужасным то, что он едет на Запад, где его, без всяких сомнений, ждет конец. Он был уверен, что Эмми появится ближе к концу, что бы она ни делала и как бы ни был хорош ее ангажемент.

Ночь у Ченслорсвилля

Говорю же, что понятия не имела, во что ввязываюсь, а то разве ж я б поехала? Да пошли они со своей армией – по мне, так это была просто кучка желторотых юнцов! А моя подруга, Нэлли ее звать, и говорит мне: "Нора, Филадельфия просто вымерла, прям как Балтимор, а на что мы летом-то жрать будем?" Она только что получила письмо от одной девчонки, и та ей пишет, как они шикарно устроились в "старой доброй Виргинии". Солдатам много платят, а они думают, что, небось, просидят там все лето – ну, уж на крайний случай, пока "Джонни" с Юга не сдадутся. Жалованье у них регулярно дают, так что девчонка повидней и поаккуратней может просить хоть… Эх, позабыла уже… Да разве после всего, что с нами было, я вообще могу чего-нибудь помнить?

Я, почитай, привыкла к хорошему обращению – встречаюсь, например, с мужчиной, и как бы ни нахальничал поначалу, все одно потом зауважает, и никогда со мной такого не было, как с некоторыми, – ну, чтоб бросить там где-нибудь не пойми где или кошелек стибрить.

А, ну да, я ж тебе рассказываю, как съездила к солдатам в "старую добрую Виргинию". Да ни ногой туда больше! Ну, в общем, слушай дальше.

А я ж привыкла ездить как люди – помню, однажды, когда маленькая была, папаша даже возил меня на поезде в Балтимор, мы тогда жили в Йорке, Пенсильвания. Все удобства были, лучше некуда; подушки даже давали, а по вагону ходил мужик такой с корзиной, а там у него и апельсины, и яблоки. Ну, знаешь, орут они еще: "А кому апельсины, яблоки кто желает – или пивка холодного?"

Ну сам знаешь, чем торгуют… правда, я никогда пиво не беру, потому что…

А, ну да, я ж не об этом… А тебе бы только про войну, как и всем мужикам! Но если это, по-вашему, война, тогда…

Ну так вот, набили нас всех в один вагон, какой-то нахал давай проверять билеты, подмигивает такой и приговаривает:

– Ага, – говорит, – наши батальоны "по вызову" спешат в атаку!

В вагоне свет такой ужасный, лампы чадят, мухи летают, на кого ни взглянешь – ну точно мулатка какая, все желтые в свете этом… Да еще вагон этот старый такой, только что не разваливается…

Нас там, девчонок, было, почитай, под сорок, большинство из Балтимора и из Филадельфии. И только три или четыре не из наших – ну, короче, из богатых, впереди сидели. И все время офицер такой выскакивал из соседнего вагона, спрашивал у них, не надо ли чего. А мы с Нэлли прямо за ними сидели и слышали, как он шептал: "Понимаю, компания ужасная, однако через пару часов будем на месте. Я вас сразу же отвезу в ставку, а там уж вам обеспечат достойные условия".

Никогда не забуду эту ночь. Никто с собой еду не взял, только у девчонок за нами были сосиски и хлеб, вот они нас тем и угостили, что сами не доели. Кран поворачиваешь – а воды-то и нет! Часа через два – а ехали так: две минуты едем, две стоим, ну или мне так казалось – заходят из соседнего вагона два лейтенантика, пьяные в зюзю, и предлагают нам с Нэлли виски, прямо из горлышка. Нэлли чуть выпила, я тоже сделала вид, ну они и подсели к нам. Один давай кадриться к Нэлли, но тут как раз тот офицер, что с дамочками шептался, – а он не простой был, а вроде как майор или генерал, – появляется такой и спрашивает:

– Все в порядке? Не желаете ли чего?

Одна из дамочек этих пошепталась с ним, и он поворачивается к тому, который с Нэлли болтал, и уводит его в другой вагон. Потом с нами только один офицер остался; он и не такой уж пьяный был, просто укачало его вроде.

– Какая же веселая у вас тут компания! – говорит. – Как же хорошо, что здесь такой свет, что почти ничего не видно! А то вы все выглядите, будто у вас лучший друг помер.

– А может, так и есть, – быстро так его Нэлли осадила. – А ты бы как смотрелся, если б ехал прямо с Филадельфии да еще попал в эту клоповозку?

– Да я тут вообще-то прямо с "семидневки", сестренка, – отвечает он. – Может, конечно, я б тебе больше приглянулся, кабы не забыл глаз у Гейнс-Милль.

И тут мы только и заметили, что у него глаза не хватает. Он его вроде как прищуривал, вот мы и не заметили поначалу. Ну, тут он быстренько собрался и ушел, сказал, что попробует достать воды или кофе, вот чего нам больше всего хотелось-то!

Вагон все время покачивало, это так смешно было! Кое-кого подташнивало, а некоторые спали друг у друга на плечах.

– Да где ж эта армия-то? – Нэлли сказала. – В Мексике, что ли?

Я уж полусонная была, ничего не ответила.

Потом помню, что просыпаюсь от грозы, вагон опять стоит, я и говорю: "Дождь пошел".

– Какой еще дождь! – Нэлли говорит. – Это ж пушки – там сражение!

– Вот те на! – Тут я совсем проснулась. – Ну, после такой поездочки мне даже все равно, кто победит.

Грохотало все громче и громче, но из окна ничего не видно было, потому что был туман.

Где-то через полчаса заходит в вагон другой офицер – неопрятный такой, будто только что из постели вылез: френч расстегнут, штаны руками подтягивает, будто подтяжки позабыл прицепить.

– Так, дамочки, все на выход, – говорит. – Вагон нужен для раненых.

– Чего?

– Мы что, за билеты не заплатили, что ли?!

– Нам нужны вагоны под раненых, все остальные вагоны уже набиты битком.

– Чего? Мы ни на какие битвы не собирались, понял?

– Какая разница, куда вы собирались, – вы как раз в битву и попали!

Я так испугалась, ты себе не представляешь! Я подумала, а вдруг мятежники нас захватят и посадят в одну из этих их тюрем – там, говорят, морят голодом, если не поешь целыми днями "Дикси" и не целуешься с неграми.

– Живее!

Но тут заходит другой офицер, на вид поприличней.

– Леди, прошу оставаться на своих местах, – говорит. А затем говорит другому офицеру: – Ты чего делаешь? Хочешь высадить их прямо на рельсы?! Если корпус Сэджвика, как говорят, разбит, так мятежники могут ударить прямо сюда!

Назад Дальше