Мальчик в ужасе стучит зубами, таращит глаза, сердце выскакивает из груди, жар растет. Ему смертельно страшно, но он хочет видеть. Он ничего не понимает, но очень хочет видеть. В своем детском любопытстве он хочет увидеть Это, ужасное Это, не доступное его пониманию. Тихо-тихо, босиком, он крадется по темной галерее. И в ночной полумгле сада… он видит! Видит Это. Вспышка молнии – и удар грома, словно рушатся горы… Он видел! Теперь он смотрит Этому вслед, вслед чему-то смутному, вслед смутному движению чего-то, что они несут… кого-то, кого они несут, они – мама, господин Эмиль и Ма-Бутен… В своей невинности он не догадывается кого. В своей невинности он думает лишь об ужасах из детских книг – о грабителях, сокровищах… Кого они несли по саду? Неужели папа не слышит их? Почему он не проснулся? Он что, так крепко спит? Вот он больше не слышит их голосов… Они исчезли из виду в саду. А сторож тоже не слышит? Нет… все тихо, все исчезло в дождливой мгле; он ничего не видит; только ливень хлещет и хлещет с неба, бешено, бешено, яростно. Из-за этой бешеной ярости ничего не слышат ни папа, ни сторож… Небеса разверзлись, и весь-весь дождь хлынул на землю… Мальчика трясет – от холода и жара. Но вот его босая ножка ступает в теплую жидкую кашицу… Это кровь, уже свернувшаяся…
Он боится идти дальше и боится идти назад. Он стоит и стучит зубами, а вокруг неистовствует дождь… И он решает все-таки разбудить папу, спрятаться у него в объятиях и плакать, плакать от страха… На ощупь он пробирается в среднюю галерею, видит открытую дверь в мамину спальню, внутри трепещет тусклый огонек светильника. Он снова чувствует под босой ногой жидкое тепло и вздрагивает всем телом от этой жуткой слякоти, от свернувшейся крови, покрывающей весь коврик. Но он хочет пройти к светильнику, единственному источнику света, чтобы с ним добраться до папиной комнаты, ведь это так далеко, возле передней галереи. Он берет светильник и видит мамину кровать в страшном беспорядке, подушки раскиданы по полу… А на полу он видит черноватую красноту, он пугается, его знобит; со светильником в руке он обходит коврик, чтобы не перешагивать через крис, этот изящный дорогой кинжал, который папе вчера подарил регент! Вот там он лежит… с алым клинком! Теперь и его детские глаза застилает багряная пелена, какие жуткие красные тени танцуют в галерее, по которой он, маленький, со светильни ком в руке, пробирается в страхе и лихорадке – может, ему все это снится? – в комнату к папе…
– Папа, папа, о, папа!
Он заикается от страха и отчаяния, беспомощный без папиной поддержки.
Открывает дверь в папину комнату…
– Папа, папа, о папа!
Со светильником в руке подходит к папиной кровати. Папа здесь спал, но сейчас его нет… Где папа? И тут его, с его детским умишком, наконец озаряет. Он видит это ужасное Нечто, видит его как гигантское, кошмарное, кроваво-красное видение… То, что они несли по саду к реке сквозь грозу и ливень… это папа, это был папа! Мама, дядя Эмиль и Ма-Бутен несли папу… Значит, сейчас он в доме один… Папа умер, и они несут его к реке… Он видел Это… И он до сих пор видит Это. И впредь всегда будет его видеть… Сам не понимая почему – он вдруг повзрослел на несколько лет, – он закрывает дверь папиной комнаты, возвращается в мамину, ставит светильник на место и идет к себе. В темноте он весь дрожит, стучит зубами и таращит, таращит глаза… Но он моет в темноте ноги, а полотенце сразу же бросает в корзину для грязного белья. Залезает в постель, задергивает сеть от комаров и накрывается с головой. Он лежит, сотрясаясь от озноба. Железная кровать трясется вместе с ним. Он один в пасангграхане, и он видел Это: сначала видел, как Это двигалось по саду, а затем видел Его в миг прозрения, в свете молний, под оглушительные раскаты грома. Он лежит, охваченный ознобом. Сколько времени прошло? Сколько времени прошло? Полчаса, сорок пять минут? Он слышит, как возвращается бабу, как плачет, рыдает, стонет мама, а Ма-Бутен шепчет:
– Тихо, кандженг, тише…
– Нас наверняка видели…!
– Нет, там никого не было… Подумайте о малыше Харольде, кандженг…
Голоса смолкают.
Мертвая тишина.
И он лежит, охваченный ознобом, и всю ночь таращит, таращит глаза и видит Это…
С тех пор он видел его всегда и со временем стал стариком…
На следующий день папино тело находят в реке среди валунов. Разносится слух, что ему отомстили из ревности, какая-нибудь женщина из кампонга… Но доктор Рулофс пишет в медицинском заключении, что смерть наступила от удара об острый камень, за который пытался ухватиться Деркс, свалившись в реку… А россказни местного населения слушать нельзя… О насильственной смерти не может быть и речи. Контролер составил отчет: ассистент-резидент Деркс, временно пребывавший в пасангграхане, ночью не мог спать из-за болезни и духоты, посему отправился на прогулку подышать свежим воздухом… Сторож слышал, как он вышел на улицу, и удивился, так как шел сильный дождь… Но кандженг часто гулял по ночам, страдая бессонницей… Проходя вдоль реки, он оступился, а река от дождя была бурной… он не смог выплыть среди камней… он утонул в грозовую ночь… тело нашли местные жители в миле от пасангграхана… а мефрау Деркс, проснувшись утром, была весьма обеспокоена, не найдя мужа в его спальне…
Харольд Деркс смотрит перед собой.
В своей одинокой мрачной конторе он видит… как Это проходит мимо, но так медленно, так неспешно… И он не заметил, как открылась дверь и вошла его дочь Ина.
– Отец…
Он не отвечает.
– Отец, отец!
Он вздрагивает и возвращается к действительности.
– Я зашла сказать спокойной ночи… О чем вы так задумались?
Харольд Деркс проводит рукой по лбу.
– Ни о чем, дочка… О Том, что было давным-давно…
Он снова видит их: вот они идут, волоча длинные призрачные шлейфы по шелестящим листьям… Таится ли угроза за стволами деревьев на этой бесконечной тропинке?
– О том, что было давно? Ах, papa, но это уже ушло в прошлое. Я вот никогда не думаю о том, что было давно. Сегодняшняя жизнь и без того достаточно сложна для людей, не имеющих денег…
Она целует отца в щеку…
…Нет, То, что было давным-давно, еще не ушло в прошлое… Оно идет, идет… но так медленно!
VIII
Лот Паус работал у себя в комнате, когда снизу донеслись голоса матери и ее мужа Стейна. Голос maman Отилии звучал резко, все более срываясь на крик, а спокойный, безразличный бас Стейна произносил фразы кратко и четко, отчего maman распалялась только сильнее и уже начала заикаться и задыхаться. Лот со вздохом отложил перо, спустился вниз; у двери кухни увидел старуху-служанку, с жадностью подслушивающую разговор, но когда под ногой Лота скрипнула ступенька, служанка спряталась.
Лот вошел в комнату.
– Что случилось?
– Что случилось? Что случилось? Вот что случилось: я идиотка, почему я, подписывая брачный контракт, согласилась на общее владение имуществом?! И теперь не могу поступать, как хочу! Разве они не мои дети, не мои собственные дети? И если им нужны деньги, разве я не могу им послать? Почему они должны голодать, пока он тут, пока он…
Она указала на Стейна.
– Что он? – поддразнил ее Стейн.
– Пока он тут тратит мои деньги на девок, на грязных девок…
– Ну что вы, мамуля!
– Да, это так и есть!
– Тише, мамуля, не говорите так! Но, Стейн, что же случилось?
– Maman получила письмо из Лондона.
– От Тревелли?
– От Хью. Просит денег.
– Почему я не могу послать денег сыну, когда мне хочется? – закричала Отилия, обращаясь к Лоту. – Разве Хью не мой сын? Ты против того, чтобы я с ними часто виделась, а теперь я вообще должна списать его со счетов? Хью сейчас сидит без работы, почему я не могу послать ему денег? Это же мои деньги! У Стейна есть его собственные, его пенсия. Его денег я у него не прошу.
– Лот, – сказал Стейн, – разумеется, мама может поступать, как знает. Но нам самим едва хватает на хозяйство, ты в курсе. Если мама пошлет Хью пятьдесят фунтов, то не понимаю, как мы выкрутимся. Вот и все, а прочее, что говорит maman, меня не волнует.
– Тратит деньги на грязных девок, подлец, и был, и есть подлец!
– Мамуля, перестаньте! Тише! Я не выношу ссор и ругани. Тише, тише, мамуля! Покажите мне письмо от Хью.
– Нет, и тебе не покажу! Тоже мне, выдумал! Ты что, хочешь установить надо мной опеку? И ты против собственной матери заодно с этим грязным типом! Вы оба хотите, чтобы я списала со счетов своих собственных детей, собственную плоть и кровь, моих любимцев, лю-бим-цев, оттого что ваша лавочка иначе обеднеет? Когда же я с ними увижусь? Когда? Когда? С моими Мери, Джоном, Хью? Когда я увижусь с Хью? Пусть я ошиблась в их отце, они все равно мои дети, как и ты, как и Отилия! Я не потерплю, чтобы мой сын голодал!
– Мне точно известно, что Хью злоупотребляет вашей добротой, вашей слабостью, не говоря уже о двоих других.
– Не отзывайся о них так! Ты хочешь списать со счетов своих братьев и сестру! Думаешь, ты один на свете, думаешь, у твоей матери больше никого нет, и собираешься жениться и оставить мать одну с ним, с этим негодяем, который по ночам тайком ходит к девкам. Потому что он молодой! Он молодой, а жена у него старая! Но если ему так надо к девкам, а ты женишься, то обещаю, что не останусь здесь одна, я тогда перееду к Хью. К моему любимому мальчику! Когда я с ним увижусь? Когда я с ним увижусь? Мы не виделись уже целый год!
– Тише, мамуля, не кричите и успокойтесь. Говорите тише. Я так устаю от ваших криков и ругани, я этого не выношу… Хорошо, не показывайте мне письмо от Хью. Но Стейн прав, насколько я представляю себе наши с вами финансы, это безумие – посылать шестьсот гульденов Хью, который никогда по-настоящему не работал и лишь время от времени занимается какими-то делами в Сити. Вы не можете этого сделать.
– Еще как могу, а ты – черствый эгоист! Что ты знаешь о финансах своей матери? У меня всегда будут деньги, когда я захочу!
– Да… я знаю: вы сначала теряете их у себя в шкафу, а потом находите.
– И пусть я на этот раз не найду их в шкафу, и пусть Стейн сидит на своих ключах, я спокойно пойду к банкиру и попрошу свои деньги, и мне не откажут. И я велю банкиру послать деньги в Лондон… Так вам и надо, жадные эгоисты! Вот прямо сейчас надену шляпку и пойду к банкиру, и завтра, послезавтра, когда там… Хью получит свои деньги. Я бы послала их и тебе, Лот, и Отилии, а сейчас посылаю Хью. Я его мать, и я пошлю ему, я пошлю ему, вот увидите!
Она заикалась, задыхалась от злости, боли и ревности, из-за того что Лот защищал Стейна, а то, что Стейн любил Лота больше, чем ее, вонзалось в ее колотящееся сердце острым шипом и причиняло такую боль, что она уже и сама не понимала, что говорит, и ей хотелось оттаскать Лота за уши, а Стейна… Стейна она готова была убить!
Отилия, бледная от гнева, натыкаясь на мебель, с трудом дошла до двери, со стуком захлопнула ее за собой и взбежала по лестнице. От боли ей хотелось плакать… Стейн и Лот слышали у себя над головой, как она топает от злости ногами, одевается для улицы, говорит сама с собой и непрестанно бранится. Гримаса отчаяния вдруг исказила окаймленные густой бородой красивые крупные черты Стейна, до сих пор хранившего безразличие.
– Лот, – сказал он, – дружочек. Вот так я и живу уже двадцать лет.
– Успокойся, Стейн.
– Двадцать лет. Крики, брань, сцены… Она твоя мать, так что продолжать не буду.
– Да, Стейн, она моя мать, и, несмотря ни на что, я ее люблю, но я понимаю, как ты страдаешь.
– Страдаю? Не уверен. Скорее, это отупение. Порой я думаю, что напрасно погубил свою жизнь. И кому от этого хорошо? Даже ей одна мука.
– Попробуй видеть в ней ребенка, взбалмошного, избалованного ребенка. И попробуй быть с ней поласковей. Хоть изредка доброе слово, нежное прикосновение, ей это так нужно! Я никого не знаю, кто бы так же нуждался в ласке. Иногда, когда я глажу ее по голове, она прижимается ко мне. И она счастлива. Когда я ее целую, она счастлива. И когда говорю, что у нее нежные щечки, она счастлива. Это ребенок. Попробуй взглянуть на нее именно так и будь поласковей хоть изредка.
– Не могу. Когда-то я был в нее влюблен без ума. Если бы она не устраивала сцен, не вела себя так неразумно, мы могли бы жить как добрые друзья. Хоть она и старше меня, мы могли бы оставаться вместе. Но с ней невозможно иметь дело. Ты сам видишь. У нас нет денег, она не может найти денег в шкафу – и запросто берет их в банке, чтобы послать Хью. Из-за писем от этих Тревелли мы всякий раз и ссоримся. Они тянут из нее деньги все по очереди, и самое подлое – то, что за этим стоит их отец, ты сам знаешь…
– Это точно?
– Точно. За этим всегда стоит сам Тревелли. Его дети танцуют под его дуду. Ради него, ради Тревелли, мы влезаем в долги. Лот, я несколько раз думал развестись. Однако решил этого не делать, потому что твоя мама разводилась уже два раза. Но иногда я спрашиваю себя: не напрасно ли гублю свою жизнь? Что я даю ей, что она дает мне? Мы живем под одной крышей ради того, чего уже нет. Того, что уже прошло. Любовь, страсть – миг сумасшествия, безумства, слепоты, когда не хочешь думать, а хочешь только обладать… Ради того, что уже давно прошло, я гублю свою жизнь день за днем уже двадцать лет. Я человек бесхитростный, но раньше я радовался жизни, был этаким бравым офицером… А теперь мне все опротивело, и я день за днем гублю свою жизнь… ради того, что давным-давно прошло…
– Стейн, ты ведь знаешь, что я ценю твой выбор. И понимаю, что ты сделал его только ради мамы. Но ведь я уже не раз говорил тебе: живи своей жизнью. Мне не по душе стерильное самопожертвование. Если ты считаешь, что еще можешь начать новую жизнь, уйдя от maman, то уходи!
Но к Стейну уже вернулась его невозмутимость.
– Нет, дружище, что загублено, то загублено. За двадцать лет иссякли душевные силы, чтобы исправить жизнь. Я счел для себя невозможным бросить maman, когда она оказалась одна, не только по моей вине, но в значительной мере по моей. Бросить ее сейчас, когда она состарилась, тоже непорядочно, я на это неспособен. С моей стороны это не стерильное самопожертвование, я просто не могу иначе. И моя жизнь – не такой уж ад. Когда мне хочется, я живу своей жизнью, хотя maman преувеличивает: по ночам я вовсе не хожу к девкам.
– Maman ревнует, она по-прежнему тебя ревнует.
– И тебя она тоже ревнует. Она несчастная женщина, и чем больше ей будет лет, тем несчастнее она станет. Она из тех людей, которым нельзя стариться. Идем, Джек, собачка, прогуляемся! Но, Лот, если мама будет продолжать в таком духе, над ней придется установить опеку. Другого выхода нет.
Лот испугался, представив себе maman под опекой, но Стейн был прав. Лот решил в ближайшее время поговорить с maman спокойно и серьезно. Сейчас это было невозможно: maman находилась в страшном возбуждении и уже твердо решила послать Хью пятьдесят фунтов. Лот вернулся к себе в комнату и попытался снова взяться за работу. Он писал эссе "Об искусстве": о том, что искусство – это развлечение и художник лишь паяц, развлекающий публику. Он не знал точно, согласен ли он со своим собственным тезисом, но это было неважно, дело было в другом. Он использовал этот мотив, чтобы написать несколько блистательных страниц, сверкнув своим словесным даром, и резонанс будет, его эссе заденет читателей за живое, его будут читать: одни возмутятся, другие улыбнутся – ведь на искусство можно взглянуть и так тоже, пожалуй, Шарль Пай прав. Он с наслаждением писал свои прекрасные фразы, изящно-многословные и убедительные в своей красоте. Но его мысли, двигаясь от фразы к фразе, то и дело возвращались к бедняжке maman, и внезапно он почувствовал себя не в силах писать дальше. Ему было так ее жалко. Он сочувствовал Стейну, но бедняжку maman так жалко, так жалко… Лот встал, прошелся по комнате, где все напоминало об Италии: несколько бронзовых статуэток, фотографические копии итальянской живописи. Стейн – отличный товарищ, уступил Лоту свою большую комнату рядом с маминой, а сам перебрался в мансарду. Но до чего же жалко maman, ведь это настоящий ребенок. И всегда была ребенком. Не ее вина, что она так и не повзрослела. Раньше она была такой красавицей да такой соблазнительной; Лот помнил – ему тогда уже исполнилось семнадцать, – как изумительно она выглядела, такая молодая-молодая, со скульптурным личиком, по-детски голубыми глазами, безупречной пухленькой фигуркой; ей было тридцать восемь, но об ее возрасте никто не задумывался – это была пленительная женщина в расцвете нежной красоты. Лоту не нужно было смотреть на ее фотографии того времени или более ранние, он отлично помнил maman той поры: помнил ее в белом, с чуть желтым оттенком, кружевном платье с низким вырезом, надетом чуть небрежно, в котором она казалась юной девушкой, нежной и милой, помнил ее в коричневом шерстяном платье с отделкой из каракуля и в каракулевой шапочке на кудрявой головке, на катке, она каталась с ним вместе, милая и воздушная, и кругом все думали, будто она его сестра. А теперь она состарилась, бедняжка maman! И хоть выглядела она по-прежнему отлично, она все-таки состарилась, а ведь maman была создана только для любви! Она родила пятерых детей, но не была матерью; при этой мысли Лот с улыбкой покачал головой. Он воспитал себя сам, Отилия очень рано осознала свой великий дар, свой прекрасный голос, и тоже сама себя выпестовала; а вот все дети Тревелли выросли диковатыми… Нет, maman не была ни матерью, ни хозяйкой дома, ни светской дамой; она была создана только для любви. И она нуждалась в любви – теперь уже не в страсти, а просто в любви, она, как ребенок, жить не могла без ласки. Ни от кого она не получала столько ласки, сколько от него, ведь он знал, насколько maman любит ласку. Как-то раз она сказала ему, указывая на фотографию его единоутробного брата Хью:
– Лот, он меня не целовал уже несколько месяцев!