Роман Ивана Лазутина "Суд идет" посвящен трудным послевоенным годам. Главный герой произведения Дмитрий Шадрин после окончания юридического факультета Московского университета работает следователем. Принципиальный и честный коммунист, он мужественно борется за законность и гуманное отношение к человеку.
Для широкого круга читателей.
Содержание:
ОТ АВТОРА 1
-
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 1
ЧАСТЬ ВТОРАЯ 20
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 55
Примечания 99
Иван Лазутин
Суд идет
ОТ АВТОРА
Четверть века назад в издательстве "Советская Россия" был опубликован мой роман "Суд идет". Не написать его я не мог. Слишком саднила старая незаживающая рана - арест отца в 1937 году, рабочего-стахановца, кормильца шестерых детей, старшему из которых было восемнадцать лет, младшей дочери - шесть лет. Два класса церковно-приходской школы и дюжина Почетных грамот за стахановский труд, которыми была увешана горенка нашей низенькой избы, - вот, пожалуй, весь социальный багаж отца-плотника из небольшого пристанционного сибирского села. В 1956 году отец посмертно реабилитирован.
После XX съезда партии, на котором был развенчан культ Сталина и открытым текстом сказано народу о грубых нарушениях социалистической законности, жертвами которых, как выяснилось позже, стали миллионы безвинно расстрелянных, замученных на допросах в ежовобериевских застенках НКВД и брошенных на десятки лет за колючую проволоку в лагеря, я приступил к работе над романом "Суд идет". За моими плечами в те годы были служба на Дальнем Востоке, участие в боях Великой Отечественной войны на 1-м и 2-м Белорусских фронтах солдатом огневого взвода на легендарных "катюшах", учеба на юридическом факультете Московского государственного университета, аспирантура по философии, преподавание логики… Было что рассказать о пройденном пути, о людях, с кем прошел трудные дороги довоенных, военных и послевоенных лет.
Не остановился конвейер репрессий и после войны. "Ленинградское дело", "дело врачей", "сессия ВАСХНИЛ", "борьба с космополитизмом"… Всему этому мое поколение, пришедшее с войны, было живым свидетелем. Обо всех этих трагедийных пластах нашей истории в еще неполных и не до конца раскрытых подробностях мы узнаем только сейчас, после XXVII съезда КПСС, когда набатным гулом как бы воскресли вещие слова великого русского полководца Александра Невского: "Не в силе бог, а в правде!.."
Я был студентом Московского университета, когда, приехав на летние каникулы в 1948 году в свое сибирское село, откуда уходил на войну и куда вернулся с нее, увидел новую карательную акцию сталинского режима. По воле все той же единоличной верховной власти производилось выселение "нетрудовых элементов" с родных, насиженных мест. День и ночь грохотали длинные эшелоны товарняков по Транссибирской магистрали мимо моей маленькой станции Убинское. Вагоны были набиты семьями "нетрудовых элементов", высланных с Украины, Белоруссии, Поволжья, из областей черноземной полосы России…
Случаи насильственного выселения советских граждан чем-то напоминали то время, когда все по тому же указующему персту с исконно отчих земель, как ураганом, сметало целые нации и народности - балкарцев, ингушей, карачаевцев, калмыков, немцев… А еще раньше, в годы "великого перелома", в том же ритме шло раскулачивание миллионов тружеников земли русской - крестьян-середняков, со ссылкой их в места "не столь отдаленные".
А ведь то, о чем я написал в романе "Суд идет", было в сороковые годы - после великой победы в Великой Отечественной войне… Высылали целыми семьями. Их судьбу формально решал так называемый сельский сход, а списки выселенцев, как правило, составлялись по указке местных органов МГБ. Это был хорошо разыгранный, широкомасштабный государственный спектакль, игра в демократию (сельский сход), действующими лицами которого были все те же натренированные в репрессивных акциях органы.
Некоторые главы моего будущего романа "Суд идет" рождались в душе, когда я стоял на перроне моей станции, а мимо проносились скорбные эшелоны административно высланных семейств. Мужчины, женщины, старики, дети. Двери товарных вагонов для своего распаха, чтобы было чем дышать, имели узкую щель-проран - очевидно, во избежание побегов. Кто-то даже предусмотрительно распорядился зарешетить железными прутьями и крохотные люки-оконца, что под самой крышей товарного вагона.
Не забуду одну трогательную, горестную картину, которая долго не давала мне покоя: у дверной щели стоит могучего сложения седобородый старик, а у ног его - лет десяти мальчонка с пионерским галстуком на груди.
- Дяденька, наберите, пожалуйста, водички.
К водокачке я успел сбегать с котелком два раза, пока паровоз набирал воду. Не удержался и спросил у старика, сколько их едет в вагоне. Тот махнул рукой:
- Как сельдей в бочке.
- Откуда сами-то?
- С батьковщины.
А потом был сам свидетелем сельского схода, на котором решались судьбы намеченных к административной высылке с родных мест семей "нетрудовых элементов". Как сейчас, вижу на сцене клуба восседающего в президиуме начальника районного отдела МГБ. Розовощекий, сытый, с властным взглядом, в котором отпечатан вызов: "Что не подвластно мне?!" Чем-то похож был этот начальник на Берию, каким мы его видели на плакатах Политбюро. Этот сельский сход почти документально вошел в роман "Суд идет".
Московская "одиссея" моего главного героя, следователя районной прокуратуры Дмитрия Шадрина, у которого в 1937 году был репрессирован родной дядя, комбриг Веригин, тоже прошла через мою душу и мою судьбу.
Люди уже с седыми висками, чванливо гордившиеся тем, что университетов они не кончали, а "учились за меру картошки", нередко с пренебрежительной ухмылкой смотрели на тех, кто в подчинение к ним приходил в органы правопорядка с нашивками о ранениях, с орденскими планками на груди и с дипломом юридического факультета университета. Им, хранителям правопорядка образца тридцатых - сороковых годов, было с кого брать пример. Творец новой Конституции, стоявший на капитанском мостике гигантского державного корабля, тоже "не кончал университетов", а кораблем, как трубили в фанфары льстецы, управлял "мудро" и "твердо".
В моем архиве хранится более трех тысяч читательских писем в адрес издательства, где впервые вышел роман. Выборочно из них можно составить антологию стенаний и печальных исповедей людей, попавших в те тяжкие годы под чугунный каток социальных несправедливостей.
Дальнейшая судьба книги была трудной. После 1964 года роман ни разу не переиздавался, хотя в ходе социологического опроса в библиотеках страны он входил в первую пятерку популярных книг русской советской прозы: срабатывал запрет на издание книг острого социального характера, связанного с нарушениями законности.
Вторая книга дилогии "Суд идет" - роман "Черные лебеди" - был опубликован в восьми номерах журнала "Байкал" в 1964–1965 годах. В 1967 году роман был набран в издательстве "Советская Россия", но по той же перестраховочной формуле "застойных" лет - "в 1937 году не сажали, а в 1941 году не отступали" - набор романа был рассыпан и его издание запрещено.
Сейчас, когда свежий ветер Гласности, Демократии и Справедливости упруго подул в тугие паруса Правды, готовлю своих "Черных лебедей" к изданию. Буду счастлив, если они прилетят к моему благодарному читателю.
Иван Лазутин
Светлой памяти отца - Лазутина Георгия Петровича - посвящаю
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I
Боль… То тупая, леденящая, то нестерпимо жгучая боль в левой стороне груди. Дмитрию Шадрину казалось - повернись он чуть порезче - и конец. Стиснув зубы, лежал не шелохнувшись. Сдерживался, чтоб не закричать. Тяжелое ранение - повреждение аорты, - которое Шадрин получил в рукопашной схватке на Висле, он скрывал от друзей и родных.
Так уж, видно, устроен человек: о насморке, о головной боли он готов поведать чуть ли не встречному и поперечному. Но если его постигнет неизлечимый недуг, то он ходит по земле с одной лишь думой - чтобы не знали о его болезни люди и не причитали над живым, как над покойником.
Сквозь замерзшие окна в комнату сочился грязновато-серый февральский день. С подоконника на одеяло, которым был одет Дмитрий, мутными каплями стекала вода. По стенам комнаты стояло шесть коек, наспех накрытых застиранными байковыми одеялами. Утром студенту не до уборки: за опоздание на лекцию декан снимал со стипендии.
Шадрин медленно поднял руку и посмотрел на часы. Двенадцать. Скоро товарищи вернутся с лекции.
Сердце билось напряженными толчками. Хотелось курить. Не поворачивая головы, Дмитрий, как слепой, уставился в потолок, протянул руку к стоящему рядом с кроватью стулу и на ощупь вытащил из пачки папиросу. После двух глубоких затяжек в голове затуманилось. Потолок поплыл перед глазами. По телу стали расходиться мягкие, теплые волны тошнотной слабости. Малейшие, доносившиеся откуда-то шорохи походили на металлические скрежеты.
Дмитрий лежал без движения. Постепенно боль в груди стала утихать. На смену ей приходила слабость. Такая слабость, от которой не было сил поднять руку.
Беспорядочными обрывками в памяти вставали картины военного прошлого.
За стеной кто-то включил радио. Грустный, сдержанный голос уводил туда, где когда-то рвались снаряды, где безымянными героями умирали люди:
Шумел сурово Брянский лес,
Спускались сизые туманы,
И сосны слушали окрест,
Как шли в атаку партизаны…
Вспомнилось, как вчера, пересекая Моховую улицу, он бросил взгляд на безногого человека, сидевшего за рулем инвалидной коляски. Лицо его Дмитрию показалось таким знакомым, что он невольно остановился и, вглядываясь в суровые черты инвалида, спрашивал себя: "Где?.. Где я видел его?" Но глазок светофора вспыхнул зеленым огоньком, и трехколесная тележка двинулась вместе с потоком машин.
Это лицо преследовало его весь день. "Неужели Загороднюк? Неужели он?"
Но вот перед глазами всплыла другая картина. Военный госпиталь. Ожидая приема главного врача, Шадрин сквозь щелку неплотно прикрытой двери увидел седого хирурга. На вопрос молоденького ассистента, который помогал ему во время операции, военный хирург сердито пробурчал:
- С этой аневризмой Шадрину придется доживать век.
Ассистент поднял на профессора вопросительный взгляд.
- Но ведь с этим заболеванием долго нельзя жить, Иван Николаевич.
- Уж как повезет. Три года, четыре, а может быть, и все десять протянет.
Этот случайно услышанный в военном госпитале разговор произошел шесть лет назад. Все эти годы Шадрин старался забыть его или по крайней мере вспоминать как можно реже. Но он вспоминался все чаще и чаще. Особенно теперь, когда боли в сердце усилились и временами наступала такая слабость, что Дмитрий думал: "Все!.. Бьют последние часы…"
Вот и сейчас, прислушиваясь к ноющему пульсированию в груди, он, как бы разговаривая с собственным сердцем, тихо шептал:
- Неужели конец? Неужели хирург был прав?..
Медицинский термин "аневризма аорты" врубился в память. Лучше бы не слышал этих слов - не лез бы в медицинские справочники и не знал ничего об этой страшной болезни.
Шадрин осторожно протянул руку к столу и взял лежавшее на нем маленькое круглое зеркальце. Оно было единственным в комнате. Перед ним все жильцы брились и осматривали себя, когда собирались на свидание. Пылающие нездоровым румянцем щеки Шадрина ввалились и еще резче подчеркивали синеву под глазами.
Длинные русые волосы густыми волнами разметались по смятой в блин подушке. Плотно сжатые губы словно кого-то в чем-то укоряли. От подбородка к вискам побежала упрямая щетинка. Вряд ли когда-нибудь Дмитрию так хотелось жить, как теперь, когда отсчитанный седым хирургом срок подходил к своей последней черте.
К горькой мысли о близости конца примешивалась мысль о матери, которая не перенесет горя. От этих дум Шадрина охватывал ужас.
Скупое зимнее солнце косыми четырехугольниками медленно ползло по прокуренным желтым стенам комнаты, поднимая все выше к потолку тень от крестовин оконных рам. Через приоткрытую форточку с улицы доносились резкие звонки трамваев. Фыркали грузовые машины. Тягуче доносились заводские гудки. Временами слуха Шадрина касался тоскующий, протяжно зовущий сигнал паровоза. В этом отдаленном звуке слышалось свое, выстраданное. "Живи-и-и…" И Шадрин представлял, как в общем вагоне он едет домой, к матери, на каникулы. Под ногами, выбивая чугунную дробь, ритмично стучат колеса. За окнами орлино размахнулась степная ширь. Вдали виднеется деревенька, а в ней - с нахлобученными на окна соломенными крышами домики. Зеленые сады, палисадники… И непременно где-нибудь на лавочке, на самом солнцепеке, у палисадника сидит старый дед и смотрит из-под ладони на несущийся мимо поезд. Тут и стайка ребятишек выскочила на луг к самому железнодорожному полотну, чтобы помахать вслед удаляющимся запыленным зеленым вагонам. Пыльная, безлюдная деревенская дорога. К колодцу, поводя крутыми бедрами, идет босая женщина с коромыслом на плечах…
"Три-четыре года… А может быть, протянет и все десять".
В дверь постучали. Дмитрий прислушался. Не хотел он, чтобы кто-нибудь приходил к нему сейчас. Стук повторился.
- Войдите, - тихо проговорил Шадрин и снова закрыл глаза.
В комнату вошла Ольга. В складки ее серой пуховой шали набился снег. От разрумянившихся щек веяло морозом. Вся она пропахла снегом, солнцем, зимой. На выбившемся из-под шали пушистом локоне поблескивали мелкие, точно бисер, капельки. На солнце они искрились радужными блестками.
К койке Дмитрия Ольга подошла нерешительно, точно боясь оступиться или опасаясь кого-то разбудить. Она даже забыла поздороваться - настолько болезненным был вид у Шадрина.
- Что с тобой, Митя?
Дмитрий улыбнулся одними губами. Улыбка получилась вымученная.
- Прихворнул немного.
- У тебя, наверное, температура? - Ольга приложила холодную ладонь ко лбу Дмитрия. - Ты что-нибудь принимал?
Шадрин еле заметно покачал головой, и тут же резкая боль исказила его лицо. Он поднес ладонь к глазам.
- У вас есть в комнате градусник?
- Нет, - сквозь зубы ответил Шадрин, не отнимая от глаз ладони.
Ольга поспешно разделась, бросила пальто на тумбочку, стоявшую у двери, и выбежала из комнаты.
Вскоре она вернулась.
Расстегнув ворот нательной рубахи Дмитрия, она сунула под мышку холодный градусник.
- Может, за врачом сходить?
- Не нужно.
"Милая, наивная Ольга!.. Ты волнуешься и переживаешь, считая, что у меня пустяковый грипп. Что будет с тобой, когда ты узнаешь обо всем?" - с тоской подумал Шадрин, стараясь не встречаться глазами с Ольгой.
Несколько минут прошли в тягостном молчании. Глядя на рдевшие щеки Дмитрия, на его ввалившиеся глаза, под которыми залегли голубоватые впадины, Ольга почувствовала недоброе. За год дружбы с Дмитрием ей раза два приходилось ухаживать за ним, когда он лежал с температурой, но такого состояния у него никогда не было. Особенно ее тревожил взгляд Дмитрия: отчужденный, затаивший в себе что-то страдальческое.
О том, что у него высокая температура, Дмитрий понял по лицу Ольги, когда она смотрела на градусник. Что-то дрогнуло в уголках ее губ, но она ничего не сказала, только резкой отмашью руки стряхнула ртутный столбик и молча положила градусник на тумбочку, стоявшую у изголовья кровати.
- Я на минуту отлучусь, - суховато сказала она и стала поспешно одеваться.
- Ты куда?
Второпях Ольга никак не могла попасть в рукав.
Дмитрий поднял руку и сделал жест, которым хотел остановить ее, но Ольга молча вышла из комнаты.
Догорал последний солнечный квадрат на стене. Пройдет еще несколько минут, и его не станет в комнате. С подоконника, прямо на одеяло, по-прежнему стекала крупными мутными каплями вода. Равномерное падение капель начинало раздражать Дмитрия. Его бесило, что он не может встать и навести на окне порядок.
Прислушиваясь к шагам в коридоре, он ждал, когда по дощатому полу бойко застучат каблучки Ольги.
Больше всего его пугала мысль о том, что рано или поздно она все равно узнает о его болезни и о ее роковом исходе. Может быть, поэтому за год дружбы с ней он так боялся приблизить ее к себе, чтобы, в случае их расставания, она не так остро переживала.
На противоположной стене теплилась золотистая солнечная полоска шириной в ладонь. Глядя на нее, Дмитрий загадал: "Если Ольга успеет вернуться, пока кусочек солнца будет еще жить в комнате, - произойдет чудо, и все страхи пройдут бесследно. Если же она опоздает - значит, чудес на свете нет, значит, прав был седой хирург-профессор…" А мысленно Дмитрий молил: "Не торопись, солнце!.. Не дай потухнуть маленькой иллюзии…"
Шадрин вздрогнул, когда дверь в комнату открылась и в нее вошли Ольга и врач из студенческой поликлиники. Это была Вера Николаевна, добрая, рано поседевшая женщина, которую студенты любили за ее кроткий нрав. Она не только лечила, но и по-матерински жалела студента даже в том случае, если он жаловался не на болезнь, а на безденежье, на плохую память, на то, что иногда сосет под ложечкой от недоедания. Вера Николаевна понимала, что такое карточная система и что такое аппетит здорового молодого человека. Она не жалела своего свободного времени, часами обивала пороги в профкомах, спорила с начальством, пугала тем, что будет жаловаться выше, пока наконец не добивалась своего - наиболее слабым студентам давали дополнительные обеденные талоны. Она на свой риск и страх направляла некоторых студентов в стационар, который был здесь же, при поликлинике. Сама следила, чтоб таким "больным" выделяли дополнительные порции. А однажды - это было года два назад - Вера Николаевна предложила и Дмитрию лечь на обследование, чтобы хоть в стационаре тот отдохнул немного от общественной работы. Но Шадрин отказался.
Врач прощупала пульс больного и стала расспрашивать о самочувствии. После некоторого молчания Дмитрий, глядя куда-то через плечо Веры Николаевны, тихо сказал:
- Ольга, выйди, пожалуйста.
В первую минуту Ольга не поняла просьбы, но потом, сообразив, что Дмитрий не только больной, но к тому же и мужчина, как-то сразу растерялась и молча вышла из комнаты.
Оставшись один на один с врачом, Шадрин не знал, с чего начать тяжелый разговор. Потом все-таки заговорил:
- Доктор, я об этом вам не говорил никогда. Но теперь, кажется, придется все выкладывать. Я тяжело болен… - И Дмитрий неторопливо стал рассказывать, как его ранило на подступах к Варшаве, как без сознания доставили на санитарном самолете в Москву в военный госпиталь, как известный профессор Николаев делал ему сложную операцию. Упомянул даже о разговоре профессора с ассистентом.
Историю болезни, которая лежала в чемодане Шадрина, Вера Николаевна достала сама. Быстро пробежав ее глазами, она остановилась на том месте, где врачебной комиссией по-латыни было написано заключение.