Суд идет - Лазутин Иван Георгиевич 2 стр.


К тому, что было сказано в истории болезни, Вера Николаевна отнеслась внешне спокойно. Достав из своей аптечки жаропонижающие таблетки, она тут же заставила Шадрина выпить их и неразборчивым, как почти у всех врачей, почерком написала направление в больницу.

- Вот так, голубчик, придется вам недельки две полежать в клинике.

- Доктор, вы думаете, что на свете бывают чудеса? - невесело улыбнувшись, спросил Дмитрий, жадным взглядом стараясь прочесть выражение лица Веры Николаевны.

- Вы о каких чудесах говорите?

По губам Шадрина снова проползла горькая болезненная усмешка.

- Зачем кладете меня в больницу?

- У вас высокая температура, обычная гриппозная температура, но она дурно влияет на вашу аневризму. А поэтому… придется недельки две полежать в больнице. Там уход, там врачи, вас понаблюдают, и вы быстро поправитесь.

- Значит, температура у меня не связана с… с этой…

- Нет, нет… - Вера Николаевна понимала, что больному тяжело было произносить ненавистное ему и страшное слово "аневризма", поэтому не стала дожидаться, когда Шадрин назовет свою болезнь. - У вас самый настоящий грипп с температурой, вот он немного и раскачал сердечко.

Шадрин смотрел на Веру Николаевну печальными глазами. Во взгляде его была детская нежность.

- Вера Николаевна, вы не ответили на мой вопрос. Скажите, бывают на свете чудеса?

Значение этого вопроса и тон, каким он был задан, Вера Николаевна хорошо понимала. Но ответ, который смог бы сразу рассеять неверие и угнетенное состояние больного, на ум не приходил. И только спустя некоторое время, когда она уже выписала рецепт и уложила в сумочку термометр и коробку с таблетками, Вера Николаевна привстала, мягко улыбнулась и уверенно сказала:

- То, что могло быть чудом шесть лет назад, сегодня становится обычным, а иногда даже пустяковым делом. Не вам мне это, товарищ Шадрин, говорить. Вы человек грамотный и знаете, что когда-то от воспаления легких и от скарлатины люди часто гибли, а теперь научились изготовлять пенициллин, стрептомицин… Так что ваше опасение старомодно. Вот так.

Вряд ли могли найтись слова более убедительные, чем те, которые высказала Вера Николаевна. Ответ ее окрылил Шадрина.

- Доктор, я готов лечь в больницу. Только мне сейчас пока тяжело встать. Вы скажите, в какую больницу? Придут с лекции ребята, они помогут добраться.

Вера Николаевна не дала договорить больному.

- Пожалуйста, лежите спокойно и старайтесь как можно меньше двигаться. Сейчас к вам придет няня. Что нужно, она вам все сделает. А через полчаса за вами придет машина.

И снова Вера Николаевна улыбнулась.

"От этой улыбки у раненых в госпиталях переставали ныть раны", - подумал Дмитрий, провожая взглядом врача.

- Когда выпишитесь из больницы, покажитесь мне. - С этими словами Вера Николаевна вышла из комнаты.

"А что, если правда: прогнозы старого профессора устарели? Что, если хирургия сегодня во много раз сильнее, чем шесть лет назад?!" - думал Шадрин.

Он даже не заметил, как рядом с кроватью очутилась Ольга. Лицо ее было подурневшим, озабоченным. Казалось, что она хотела о чем-то спросить и боялась. Долго она сидела у изголовья кровати и никак не могла понять, что вдруг случилось с Дмитрием: весь он был во власти нервного восторга. Щеки его горели.

Дмитрий хвалил науку, которая в своем развитии не знает границ, доказывал, что для человека нет неразрешимых проблем, а есть только проблемы пока еще не решенные, но которые не сегодня-завтра будут с успехом решены.

Минут через десять после ухода Веры Николаевны пришла старенькая няня в белом халате и больших подшитых валенках. Выслушав ее прямые бесхитростные вопросы, которые заставили Ольгу смутиться и покраснеть, Дмитрий поблагодарил няню и сказал, что ему ничего не нужно, что она может уйти.

Вскоре после ухода няни пришла "Скорая помощь". Внося с собой легкий запах лекарства, в комнату вошли трое в белых халатах: двое мужчин и одна женщина. Проверив пульс больного, врач внимательно выслушала его, сделала укол и, посмотрев в сторону Ольги, сказала:

- Придется госпитализировать.

Двое мужчин в белых халатах положили Шадрина на носилки и вынесли из комнаты так, как выносят покойников - ногами вперед.

За носилками, втянув голову в плечи, тяжелой походкой шла Ольга. Пуховая шаль сползла с головы. Спутавшиеся волосы лезли в глаза. В руках она несла небольшой сверток с документами Шадрина.

Встречавшиеся в коридоре студенты останавливались, тревожно осматривали вытянувшегося на носилках больного. Некоторые даже возвращались и провожали его с этажа на этаж.

Когда носилки с больным осторожно внесли в машину и закрыли дверцу, Ольга подошла к окну. Дмитрий лежал бледный. Он кусал посеревшие губы.

Вид Шадрина испугал Ольгу. Боясь встретиться с ним взглядом, она отшатнулась от машины.

Нудная, хватающая за душу сирена "Скорой помощи" огласила улицу. На завьюженном дворике, среди которого осталась Ольга, кружила искристая поземка.

II

Зимние сумерки подкрались незаметно. На столбах, торчавших, как черные свечи в белых сугробах, зажглись лимонно-бледные фонари. Где-то у карниза крыши завьюженной часовенки, в которой лет сто назад молились престарелые монахи, хлопал полуоторванный лист ржавого железа. По протоптанной дорожке, накинув на плечи кургузое пальто, пробежала в столовую студентка. На голых сучьях тополей колючими шапками чернели старые грачиные гнезда. Свинцово-тяжелое небо казалось низким, оно давило на притихший студенческий дворик.

В этот вечер Ольга больше часа сидела в узком коридоре студенческой поликлиники. Когда Вера Николаевна отпустила последнего больного и уже собралась уходить, в кабинет к ней вошла Ольга.

- Доктор, вы меня извините, я к вам без записи. Я пришла… - Ольга замялась, не зная, как лучше сказать, кто она и что ей нужно.

Вера Николаевна узнала Ольгу.

- Вы, очевидно, насчет Шадрина?

- Да, я хочу знать, что с ним и почему его отправили в клинику.

- Присядьте, пожалуйста. - Вера Николаевна указала на стул.

Ольга присела, комкая в руках носовой платок.

- Кем вы доводитесь Шадрину? - спокойно спросила Вера Николаевна.

- Я его… - Ольга снова замялась. - Мы с ним большие друзья.

После некоторого молчания Вера Николаевна ответила:

- Положение Шадрина чрезвычайно опасное. Пожалуй, ему будут делать сложную операцию. Но как она пройдет, предугадать трудно.

- Может быть, ему можно чем-нибудь помочь? - Ольга с мольбой глядела на Веру Николаевну, которая грустно улыбнулась и ответила не сразу.

- Странная вы… Думаете, врачи переживают за больного меньше, чем друзья или родственники? Вся беда в том, что эту сложную операцию по-настоящему освоили пока лишь немногие хирурги. Это ученики профессора Батурлинова.

- А профессор Батурлинов работает в клинике, куда отправили Шадрина?

- Работает, но… - Лицо Веры Николаевны стало озабоченно-хмурым. - К сожалению, несколько дней назад профессор ушел в отпуск и вряд ли он сейчас в Москве.

- Но ведь вы сказали, что у Батурлинова есть ученики?

- Несомненно, ученики у него есть, но я повторяю, что это очень сложная операция.

Вера Николаевна посмотрела на часы и привстала с кресла. Ольга тоже встала.

- Вы меня извините, доктор, что я отнимаю у вас время.

- Ничего, ничего, я понимаю ваше волнение. Будем ждать, все решится сегодняшней ночью.

Вера Николаевна торопилась к больным в общежитие. Из поликлиники она вышла вместе с Ольгой. Во дворе мела сухая поземка. На глубоком сугробе у чугунной изгороди она плясала живым белым дымком и там, где на пути ее вставала кирпичная стена соседнего дома, вихрилась воронками, вскипала белесым фонтаном и, обессилев, тут же ложилась мелким сеевом, как только ослабевал порыв ветра.

Когда Вера Николаевна скрылась в вестибюле общежития, Ольга остановилась посреди тропинки, ведущей на улицу. Она стояла и смотрела на тающие в снежной кутерьме дальние фонари. Стояла до тех пор, пока ее нечаянно не толкнул проходивший мимо студент, который на ходу отогревал дыханием окоченевшие пальцы.

Ольга долго не могла понять, куда ей идти. Присев на занесенную снегом скамью, она почувствовала, как по щекам ее текут теплые слезы.

Откуда-то с верхнего этажа доносилась мелодия полонеза Огинского. А из открытых дверей студенческого клуба неслись звуки стремительного фокстрота.

III

Часы били печально и гулко. Запрокинув седую голову на спинку мягкого кресла, профессор Батурлинов сидел перед камином с закрытыми глазами. Его белые длинные руки спокойно лежали на подлокотниках. Со стороны можно было подумать, что он погрузился в глубокий сон. В камине горели сухие сосновые поленья. Вспыхивающие языки пламени освещали стеклянные резные створки книжных стеллажей, поднимающихся от пола до потолка.

Книги, книги, книги…

Но профессор не спал. Бой старинных часов унес его в далекое прошлое, когда он был еще мальчишкой. Однажды в темную ночь, возвращаясь из города с заработков, он заблудился в степи. Как и теперь, тогда бушевала метель. Она стонала, плакала в голос с причетом, протяжно гнусавила. И была бы та ночь последней в жизни Батурлинова, если бы не далекий колокольный звон, вливший в замерзающее и ослабевшее тело путника новые силы. Он вставал и, падая через каждые пять-шесть шагов, снова шел на колокольный звон.

Тот далекий колокольный звон вспоминался Батурлинову, когда он, сидя у камина, слушал бой часов.

За окнами, плотно закрытыми ставнями, неистовствовала метель.

Из соседней комнаты слышался кашель Марфуши, старушки, которая вела хозяйство в доме профессора. Тридцать лет назад она нанялась к Батурлиновым домработницей, но постепенно, год за годом, незаметно для себя и для хозяев, стала членом семьи. Когда умерла жена профессора, все обязанности и заботы по дому Марфуша взвалила на свои плечи.

Единственной близкой родственницей Гордея Никаноровича была внучка Лиля, мать и отец которой погибли в войну. Неделю назад она уехала в Ленинград и должна вернуться через три дня. Универмаг, где она работала товароведом, был на ремонте, и Лиля взяла недельный отпуск, чтобы со своими институтскими подругами навестить город, который она любила особой, необъяснимой любовью.

Над своей внучкой старик профессор дрожал, как над малым ребенком. Уступал всем ее капризам. Когда она была школьницей, сам решал за нее трудные задачи по математике, вместе с ней вышивал болгарским крестом. Но и теперь, когда Лиля окончила институт, Гордей Никанорович, как и десять лет назад, считал ее несмышленышем.

После отъезда Лили в Ленинград Гордей Никанорович стал молчаливым. Для него эта разлука с внучкой была нелегкой. Оставшись вдвоем с Марфушей и с лобастым английским догом, Гордей Никанорович затосковал по Лиле. Все чаще доставал он из письменного стола альбом с фотографиями и подолгу рассматривал карточки, наблюдая, как год от года росла, хорошела и, наконец, выросла его Лиля. А позавчера профессора осенила идея: к приезду внучки он решил приготовить сюрприз. Когда-то в молодости Гордей Никанорович прислуживал в Петербурге художнику, который рисовал портреты царя и генералов с фотографий по клеточкам. Приловчившись, маляр так удачно штамповал именитые физиономии, что иногда даже конкурировал с настоящими художниками, которые, чтоб не умереть с голоду, бросали свои любимые темы и принимались малевать портреты царя-батюшки, купцов и прославленных генералов.

У этого-то художника Гордей Никанорович и научился рисовать по клеточкам.

Сегодня он почти весь день провел над мольбертом, расчерчивая на квадраты серое полотно и нанося контуры будущего портрета. Опустился в кресло лишь тогда, когда зимнее солнце, бросая свои косые холодные лучи на широкие, отягощенные снежными подушками лапы елей, скрылось за соседним леском.

Романтик по натуре, Гордей Никанорович в душе слагал оды и сонеты каждой яблоньке, посаженной его руками, каждой взлелеянной им розе, которую он защищал от гроз и ветров, каждой ветке рябины. Временами старика пугала мысль, что после его смерти в сад придет чужой человек, расчетливый, с коммерческой хитринкой, и там, где горели осенние георгины и астры, этот чужой человек посадит клубнику и из земли, из той самой земли, которая рождала красоту, будет добывать деньги.

За свои научные труды профессор не боялся. Он знал, что о них после его смерти побеспокоятся ученики. Последнее крупное научное исследование его было по хирургии сердца. Ему он отдал двадцать лет тяжелого труда.

Временами, когда Гордей Никанорович оставался наедине с самим собой и вспоминал всю свою большую и нелегкую жизнь, он ловил себя на мысли о том, что где-то глубоко, на самом донышке души его сидит вцепившийся в свою землю, в свой дом тамбовский мужик Моршанского уезда, трудовая жизнь которого началась с тревожной заботы о своем теплом уголке, о доброй лошаденке на дворе, о жирных щах в большой миске. Совершал революцию, сбрасывал царя, гонялся с красным полком за бандой Махно, устанавливал в деревне Советскую власть… Кажется, что можно еще сделать для того, чтобы окончательно раздавить в себе закоренелое чувство собственности? И все-таки тяжело было думать старику, что плоды его трудов на земле, которую напоил потом он, а не кто-нибудь другой, могут осквернить чужие, равнодушные руки. Нет-нет да шевельнется в душе Гордея Никаноровича думка поговорить об этом с внучкой, хотелось рассказать ей, как должна она жить после его смерти, как нужно беречь дом, как ухаживать за садом, как укутывать яблони в сильные морозы… Московскую квартиру ему было не жалко. Если ее после его смерти и отдадут другим - четыре комнаты внучке не нужны, да и трудно будет их содержать, - то пусть отдают. Но свой дом в Малаховке, где он проводил большую часть года, где в просторном светлом кабинете написаны его лучшие книги, подытожившие сорок лет борьбы с человеческим недугом, этот дом, как святыня, должен перейти к благодарным потомкам, которые сумеют оценить по заслугам своего предка.

- Гордей Никанорович, да вы, никак, заснули? - услышал профессор над самым ухом хрипловатый голос Марфуши, которая умела двигаться бесшумно и незаметно.

Профессор поднял отяжелевшие веки. Взгляд его упал на пляшущие огоньки в камине, где поленья уже догорали. Белые руки по-прежнему спокойно лежали на подлокотниках кресла. Можно подумать, что все большое, угловатое тело ученого служило этим умным и чутким рукам хирурга, которые сейчас отдыхали.

- Вы шли бы спать, Марфуша, - спокойно сказал профессор, не сводя глаз с рыжих языков пламени в камине. - Я вот посижу немного и тоже на покой.

- Может, чайку с крондалевым вареньицем подать? - сонливо почесываясь, спросила старенькая Марфуша.

За тридцать лет жизни в семье Гордея Никаноровича характер его она изучила хорошо и знала: чтобы угодить старику (особенно когда он бывал не в духе), для этого нужно похвалить или просто напомнить о том, что любит он. И когда Марфуша попадала в точку, профессор становился послушным, как ребенок. О крондалевом варенье Марфуша заговорила не случайно. Этот сорт ягоды Гордей Никанорович вывел сам. А когда его опыт получился и новый гибрид приобрел хорошую наследственность своих прародителей, то Гордей Никанорович перед всеми, кто бывал у него на даче, хвалился своим новым детищем, подробно и увлеченно рассказывая, каких трудов это ему стоило.

Чаепитие профессор не любил, но упоминание о крондале (он пока еще не знал, что из него Марфуша сварила варенье) его оживило.

- С крондалем? - Черные с проседью брови старика удивленно взмыли кверху. - С удовольствием!

Марфуша пододвинула к креслу журнальный столик, накрыла его салфеткой, поставила на него чашку чаю с вареньем в маленьком фарфоровом блюдце и бесшумно ушла в свою комнату.

После чая Гордей Никанорович, ободренный, привстал и, разминая затекшие ноги, прошелся по просторному кабинету. Включил люстру и в сотый раз принялся рассматривать начатый портрет Лили. Основное было уже сделано. Озорные глаза внучки смотрели на профессора и словно говорили: "А я не скажу, где ты потерял свои очки". Пышные белокурые волосы, которые, казалось, только что шевельнул ветер, никак не удавались Гордею Никаноровичу. Два дня он бьется над отделившимся локоном, стараясь выписать его невесомым, воздушным, и все-таки то, что ему хотелось, достичь, никак не получалось.

Теперь он, наконец, нашел решение, но за кисть до завтрашнего утра браться не решался: боялся при неверном вечернем освещении испортить то, чего с таким трудом добился.

Гордей Никанорович отставил портрет в сторону и взял со стола альбом с фамильными карточками, где на одной из фотографий он был запечатлен в возрасте двадцати лет - солдатом седьмой роты гвардейского Екатерининского полка.

Вытянувшись по стойке "смирно", в заломленной солдатской фуражке с царской кокардой, он взглядом "ел начальство". Пышные, лихо закрученные усы своими острыми, как пики, кончиками придавали всему его облику молодцеватость. Рядом с ним, тоже вытянувшись в струнку, стоял земляк с погонами ефрейтора. Он был чуть ниже ростом, пошире в плечах и светился той же не передаваемой в словах ("Нам все нипочем!") русской удалью.

Переворачивая плотные картонные листы альбома, Гордей Никанорович остановился на фотографии дочери Татьяны и зятя Петра. Они погибли при защите Брестской крепости в первые же дни войны. Фотография датирована концом мая сорок первого года. Это было за несколько дней до начала войны. Зять со знаками различия капитана выглядел на карточке гораздо старше своих тридцати четырех лет. На его лице, у рта, залегли мужественные складки. И только глаза, такие же серые и с такой же лукавой смешинкой, как у тринадцатилетней Лили, которая сзади обнимала мать и отца, говорили о том, что этот человек может не только командовать и точно выполнять приказы, но и от души шутить и радоваться.

Медленно и монотонно били старинные стенные часы. За окном, не ослабевая, лютовала метель. Временами Гордею Никаноровичу слышалось, что в саду кто-то тихо плачет, беспомощно и горько всхлипывая. То ему казалось, что в ставни окон кто-то стучит слабо и просяще. Прислушиваясь, он улавливал привычным ухом садовника, как порывистый ветер, налетая на оголенную рябину, точно на гуслях, играл на ее поникших, как струи, продрогших ветвях.

Гордей Никанорович перевернул еще один картонный лист альбома. Взгляд его упал на фотографию сына, погибшего в последние дни войны при штурме имперской канцелярии Гитлера. "Сережа!.. - с тоской подумал он. - Тебе было бы сейчас тридцать пять. Мой сын! Ты был надеждой моей и гордостью…"

Назад Дальше