Магдалена Тулли - известный польский прозаик и переводчик. "Сны и камни" - один из блестящих дебютов 1990-х. История некоего города (в котором легко узнать черты Варшавы) - антиутопия, рассказ о безуспешной попытке строительства совершенного мира. По словам самой писательницы, "эта книга - не о городе, она - о жизни и смерти". Гротескное переосмысление фактов XX века дало синтез притчи и эпопеи, анекдота и поэмы. В книге нет героев. Зато есть камни, в которых люди тщатся воплотить свой идеал гармонии, и сны, в которых пытаются спрятаться от окружающего хаоса.
Содержание:
Туллизм 1
СНЫ И КАМНИ 1
Магдалена Тулли
Туллизм
Пересказать "Сны и камни" невозможно. И это особенно обидно, ведь перед нами новая Книга Бытия, апокриф Генезиса. Но на первый взгляд, здесь нет ни фабулы, ни действия, ничего не происходит. В сущности, не совсем понятно, зачем в тексте глаголы - толку ведь от них мало, так и хочется сказать: усилия их тщетны. Все сводится, в сущности, к спряжению и параллелизму форм - выражающих не действие, а состояние: быть (есть, суть). Герои тоже отсутствуют, а если и появляются, то лишь безличные и множественные, все вместе: все мальчики, все девочки, матери, отцы, рабочие, жители, никто никогда не фигурирует здесь в одиночку. И нет событий одноразовых, ничто не случается раз и навсегда, то есть с точки зрения однократного, неитеративного повествования - не случается вовсе. А если все же что-нибудь происходит, то лишь затем, чтобы в следующий момент обернуться миражом, подделкой или своей противоположностью.
Итак, пересказ невозможен из-за скудости фабулы. Но также и по причине богатства языка. С виду лаконичный и описательный, он постоянно подвергается метафоризации, взрывается иронией, лопается шуткой. Все равно что смех пересказывать - попробуйте-ка.
"Сны и камни" - антипод "нормальной" повествовательной прозы (если под таковой по-прежнему понимать реалистически-натуралистическую модель XIX века). Похоже, для автора литература - как раз то, что пересказать невозможно. Поэтому - как отмечали некоторые рецензенты - проще определить, чем книга Тулли не является, нежели установить, что же она собой представляет. Текст откровенно насмехается над литературными формами и нашими читательскими привычками. Поэтому "Сны и камни" причисляли к "поэтической прозе" и одновременно от нее отмежевывались, полагая, что "поэтическая проза" - никакая не проза и не поэзия, но сентиментальная исповедь графомана. Разумеется, повесть Магдалены Тулли "поэтична" - по Якобсону, в плане языковой структуры и не поэтична - в бытовом понимании этого слова. Поэтому "Сны и камни" называли также "поэмой в прозе", "мифической повестью", "космогоническим трактатом", "эссе" и даже "медитацией" - в восточном, буддийском ее варианте. Говорили о магическом реализме, сюрреализме, онирической прозе. Поминали Шульца, Итало Кальвино, Арагона с его "Парижским крестьянином" и Кортасара с "Возможностью абстракции", а также - разумеется - Жоржа Переса.
Все эти интерпретации в какой-то мере справедливы. И одновременно ложны, ведь обычно если автор обращается к известным жанрам, то делает это ради полемики, сатиры, насмешки. Магдалена Тулли пишет à rebours, использует готовые формы, чтобы показать их ограниченность, их - применительно к нашему опыту - комичность. /…/
В мире Города Магдалены Тулли (или, если угодно, в городе мира) заложено некое фундаментальное противоречие. С одной стороны, как в любом космогоническом мифе, здесь царит беспредельная, спонтанная демиургичность. Открывается сезам, расцветает рай, заполняется ковчег. Все есть, всего вдоволь. И материала, и рук, и неисчерпаемого энтузиазма. В порыве созидания одни вещи творят другие, громко заявляет о себе реальность, потребность рождает исполнителя, препятствий не существует. "Надо создать шоферов, монтеров, вагоновожатых и кондукторш, медсестер и милиционеров"? Что может быть проще! "Чтобы сотворить всю эту толпу, достаточно было сшить тиковые комбинезоны, белые халаты с крахмальными чепцами и мундиры из серого сукна". Эта плодотворность ex nihilo дается словно бы легче, чем библейская, ибо созидающее слово тут не только было вначале, оно всегда под рукой (повествователя). От начала до конца "Сны и камни", по сути, - фокус извлечения бытия из цилиндра иллюзиониста.
Однако, с другой стороны, эта экспансия изначально отмечена печатью некой беспомощности, фатализма и бесцельности - словно Логос был заикой, а на Демиурга напала икота. Перед нами - обезумевшая цикличность, замкнутый круг: "город стал напоминать стремительно кружащуюся карусель; едва вынырнув из рассвета, он уже обрушивался во тьму вместе со своими фабриками и металлургическими комбинатами, и снопами искр, и дымами, отдававшими гарью, черневшими, будто смоль, в красном зареве восходов и закатов. По мере того как выплавлялись очередные тонны новой стали, старая расходовалась и изнашивалась на земле, под землей и в воздухе. Едва изготовленную бумагу немедленно везли в типографию, чтобы напечатать на ней газеты, которые в тот же день оказывались на помойке". /…/
"Сны и камни" - благодарный материал для аллегорий. Да это же тоталитаризм! - восклицает один из рецензентов. Столько совпадений: генеральный план, дворец в центре города, толпы покорных жителей, энергия, целиком и полностью потраченная на отделение города от антигорода и укрепление границ. При этом критик предпочитает умалчивать о местной, польской, варшавской, ПНРовской версии тоталитаризма - как бы не ограничить универсальное звучание романа… Однако никоим образом не умаляя универсальную дистопию "Снов", повторим, что это жесточайший приговор системе, которая нам, жителям Варшавы и Радома, известна по собственному опыту, причем именно в местном варианте. Почему жесточайший?
Во-первых, в силу неумолимой предметной точности. Гениальное изобретение Тулли - противопоставление (системного) видения (отрывочному) восприятию. Город описан во всей своей конкретности, столь компрометирующей авторов плана его создания. И эта конкретность никак не теряется в "онирическом" повествовании. Напротив, скорее "ониричность" рождается из максимальной концентрации материальной конкретики.
Во-вторых - жестоким описание делает смех. И опять-таки нисколько не умаляя достоинств повести, следует отметить, что перед нами проза сатирическая в лучшем смысле слова. Нет в польской литературе книги смешнее "Снов и камней" - этой трагической антиутопии. Мы говорим, разумеется, о смехе приглушенном, интимном, ироническом. Текст, так сказать, проникнут Totalironie. Он декларирует одно - и "всем собой" говорит противоположное. Определяет - чтобы обнажить выхолощенность утверждения. Обживает великое фиаско. Инсценирует тщетную демиургичность.
В-третьих - безжалостен язык Магдалены Тулли. Во всем тексте не найдешь ни одной фразы, являющейся простым языковым мимезисом. В отличие от большинства литературных обличителей "нашей реальности", автор "Снов" не обращается к ее социолектам, не оперирует чужим словом, никого не передразнивает. Согласно заповеди поэта, не снижает священную речь до "бормотания с трибуны, до черной пены газет". Представим себе роман Тулли на столе у цензора. Последний оказался бы перед сложной дилеммой. Ведь тут нет ни одного слова, о которое споткнулся бы его карандаш - вычеркивать нечего. И одновременно нет ни одного слова, которое можно оставить - пришлось бы вычеркивать тотально, все подряд, включая предлоги и союзы.
Финал книги, как нам кажется, однозначен. Подлинное существование возможно только вне языка, вне называния (которое "никого не сделало счастливым"): "в незыблемом, свободном в своей неназванности бытии". Текст словно бы стремится к нему. И все же весь текст - согласно принципу Totalironie - свидетельствует об обратном. И в этом, возможно, главная загадка и гениальность "Снов и камней": описать и осудить мир, не пожертвовав ему ни слова.
Збигнев Крушинский
СНЫ И КАМНИ
Древо мира, как любое дерево, в начале вегетации выпускает нежные золотистые листочки, которые постепенно приобретают темно-зеленый цвет и серебристый отлив. Затем они желтеют и краснеют, будто горят живым огнем, а догорев, делаются коричневыми и падают на землю - истрепанные до дыр, подобные испепеленным бумажкам, насквозь проржавевшим жестянкам. С первых мгновений, когда свежее всего зелень и больше всего птиц распевает среди ветвей, вглубь земли прорастает влажное и темное антидерево, точимое червями. Подземный сук - продолжение сука надземного, каждая ветка незримым акведуком связана с антиветкой, придавленной тоннами земли.
Когда вегетация близится к концу, древо мира усыпано плодами. Плоды созревают, падают и гниют. В каждом сидит косточка, в косточке - завязь дерева и антидерева, крона и корень. Все будущие сезоны вегетации дожидаются своего часа в косточках, в завязях, в завязях завязей. Плод - часть дерева, однако заключает в себе все будущее дерево вместе с плодами, которые на нем вырастут.
Города, которые созревают на древе мира, замкнуты в своей форме, словно яблоки. Все одинаковые: ни один не похож на другой. Воплощением одного-единственного варианта из перечня возможных является даже название, выведенное над перронами. Одна река - другой не требуется - прокладывает себе путь тщательно, раз и навсегда. Один набор улиц, один зоопарк. Жители наперечет знают оттенки облаков на небе и штукатурки на стенах. Каким бы что ни получилось, другим ему уже не быть. Коль скоро одно им дано, другое неминуемо будет отнято. Каждый взгляд наводит на мысль, будто их чем-то обделили. Перемещаясь по городу, они лихорадочно воображают, как еще тот мог бы выглядеть. Если, к примеру, река течет лениво и широко, огибая песчаные отмели, рано или поздно они сочинят другую, какой им не досталось, - глубокую и стремительную, с обрывистыми берегами, поросшими бурьяном. Так что зарождаясь, созревая и разлагаясь, город заключает в себе одновременно все возможности и всю картину мира. Он - часть и целое, беспредельность и Богом забытая глухая дыра. Песчинка в мире и пропасть, в которой мир теряется, как слива в компоте. Ибо закон, упорядочивающий большие и меньшие целые, гласит, что малое содержится в большом, а большое в малом. И только благодаря этому мир уместился сам в себе. И только так он может существовать. Ведь иначе ему некуда было бы деваться.
Вскоре после того, как древо мира загорелось живым огнем и испепеленные листья опали с его ветвей, из позабытой всеми косточки стало что-то проклевываться. Почему именно тогда, почему здесь и почему так? Это объяснялось неповторимыми особенностями сезона, качеством почвы и направлением ветра. Короче говоря, по-другому быть не могло. Разом пошли в рост здания общественные и жилые, большие, средние и малые, стройные и неуклюжие, нарядные и обыкновенные. Они появлялись из-под земли и тянулись ввысь, окруженные деревянными строительными лесами, тучами известковой пыли, в суматохе и гомоне, среди скрипа тачек, постукивания мастерков, резких предупреждающих возгласов и глухого звука падающих кирпичей.
Неизвестно, откуда бралась сила, приводившая все это в движение и заставлявшая стены стремиться вверх. Сколько же раз надо взмахнуть лопатой, чтобы в глинистой почве появился один котлован. Сколько труда надо положить, чтобы стены показались над краем котлована, не говоря уже о крышах, дверных косяках и оконных рамах, штукатурке. Предназначение семени - набухать и прорастать, заключенная в нем сила тому только и служит. Именно она вовлекала песок и известь в круговорот веществ, необходимый для роста стен. Груды глинистой земли требовали веры, словно воды, которая пробуждает жизнь. Вера переполняла сердца тех, кто возил цемент и подавал кирпичи. И груды земли впитали ее столько, сколько сумели. В те времена веры на свете хватало, в отличие от знаний, которых, пожалуй, было еще маловато. Ведь только тот, кто не осознает масштабов начатого дела, способен так копать, не страшась лавины дальнейших обязанностей, которая неизбежно последует. Предотвратить ее возможно лишь одним способом: засыпав поскорее котлованы, чтобы нечего стало заканчивать.
Никакие сомнения не смущали разум: укладывавшие кирпич верили в вертикали и горизонтали, а также в строительный раствор. Еще они свято верили, будто все, созданное разумом (даже булавки, даже канифоль), миру необходимо. Никто не сомневался, что в городе должны быть улицы, а следовательно, и поливальные машины, чтобы поливать улицы в жаркий день, когда пыль стоит столбом. И трамваи и грузовики, чтобы днем и ночью колесить по городу, из конца в конец и обратно. Что надо создать шоферов, монтеров, вагоновожатых и кондукторш, медсестер и милиционеров.
Чтобы сотворить всю эту толпу, достаточно было сшить тиковые комбинезоны, белые халаты с крахмальными чепцами и мундиры из серого сукна. Но понадобились еще и прядильные и ткацкие станки, швейные иглы, портняжные ножницы и так далее. Едва возник мир, потребовалось все, причем безотлагательно. Нужные вещи и инструменты, необходимые для их создания, неважно, в каком порядке, лучше одновременно. И еще сырье: сталь, уголь, нефть, бумага и чернила, не говоря уже о желтой масляной краске для стен приемных.
Столь огромное нагромождение нужд, не терпящих отлагательства, вызвало безумную спешку, беспокойство и сомнения. Что, например, должно появиться раньше - токарный станок или винтик к нему, чугун или домна, яйцо или курица? Не успев вырваться из первоначального хаоса, мир тут же погряз в работе, что по плечу лишь гигантам, огромной как он сам, кропотлива, как вдевание нитки в иголку, - в труде, беспредельность которого бесследно поглощала первые груды глины, выкопанной под фундаменты будущих фабрик.
Были выпущены эбонитовые телефонные аппараты, в которые следовало кричать во всю мочь, прикрыв другое ухо ладонью, картонные папки с тесемками, большие черные пишущие машинки, чернильные карандаши и множество других вещей. Появились массивные чернильницы из толстого стекла, деревянные пресс-папье, обтянутые промокательной бумагой в фиолетовых кляксах, перьевые ручки и сами перья. Мебель пахла свежим лаком. Темно-красные надписи расцвели на стенах, возвещая наступление эры двухтонных плит гранита и песчаника: начало эпохи огромных блоков серого мрамора и прочих вечных строительных материалов, праздничных, словно специально созданных для украшения монументальных фасадов и интерьеров. Однако сердцевиной этого города был миллиард - не больше и не меньше - красных кирпичей, более подлинных, нежели что-либо иное. Каждый из них прошел через многие руки, и все скрылись под штукатуркой и облицовкой из песчаника. Остались от них шероховатые обломки, которыми еще долго играли дети во дворах.
В эти счастливые времена все будущие дни казались свеженькими и красиво уложенными, точно молодые листочки, еще не проклюнувшиеся из почек. Каждый мальчик готовился стать летчиком, каждая девочка - учительницей. А в школьных раздевалках уже заранее висели летные шлемы, любой клочок бетона заполняли клетки, криво начерченные белым мелом. Все было возможно. Мир выглядел аккуратно, фундаменты были глубокими, стены - толстыми, трубы - новенькими. Слово "мир" связывалось прежде всего с тем, что можно потрогать: со стенами и трубами, сыпучим песком, мягкой глиной, холодной водой, шероховатыми обломками красных кирпичей, известковой пылью. И тем, что хоть и доступно взгляду лишь издали, но неизменно появляется на своем месте в надлежащее время суток и года: солнцем и звездами на небе, знаменем, полощущимся на ветру. А также тем, что вечно и о чем не задумываешься: воздухом в легких, землей под ногами. По ней ступали доверчиво, не сомневаясь, что она существует на самом деле.
Развитие города во многих отношениях напоминает развитие дерева. Две улицы крест-накрест, запланированные вначале, выпускают все более многочисленные ответвления, которые со временем дают свои собственные побеги, и так без конца. Возникают новые перекрестки, мягкие дорожные покрытия одеваются в брусчатку, расширяется сеть спрятанного под мостовыми водопровода. Дерево растет благодаря животворной энергии семени и благодаря черпаемым из земли сокам, но форма и густота кроны зависит от того, кто подрезает ветки секатором. Город тоже растет благодаря силе и вере. Но планировка его безусловно зависит от того, как заложены фундаменты. Поэтому, изучив расклад улиц, можно разгадать запечатленные в нем волю и представления.
Улицы же были спроектированы так, чтобы предотвратить случайные события и избежать путаницы в мыслях. Поскольку в определенном смысле жизнь есть не что иное, как отражение застройки, гармония города - залог гармонии разума. Создатели плана, кем бы они ни были, достигли цели, хоть и не доверяли архитектуре и презирали урбанистические ухищрения. Ни одной детали не упустили в своих решениях, о своих требованиях заявляли на повышенных тонах, с проблемами справлялись без труда, стукнув кулаком по столу. Им не приходилось приноравливать собственные идеи к чуждым законам искусства. Судя по нарочитой бесхитростности иных решений, отчасти они этим даже гордились. Они не разбирались в логарифмах, но понимали, что сложность всегда чревата ошибками. И стремились отыскать такой принцип строительства, который бы очерчивал облик города категорически и всесторонне и навсегда уберег жизнь от изъяна многозначности.
Здесь тоном, не допускающим возражений, следует пояснить, что основой города может служить прямой угол, меандр или звезда. Именно она формирует течение событий, какие развернутся в городе с самого начала его существования: встреч, коллизий, совпадений. Не говоря уже о круговращении туч. Чертеж определяет жизненные потребности; формулы, записанные в учебники, - законы физики, и никогда наоборот.
К примеру, характерная особенность города прямых углов - то, что взаимное расположение вещей определяется там только расстоянием и направлением. Пространство способно впитать или воплотить лишь чисто практическое, поверхностное и бесстрастное содержание. Все углы одинаково важны. Памятники - не более чем каменные фигуры, загаженные голубями. Стоимость земли регулируется спросом и предложением и легко выражается в соответствующей валюте. Колебания биржевых курсов не подвластны ничьей воле. Нет силы, способной склонить одну из равно нагруженных чаш весов. Ничего, что заставит выпадать только "орла" или "решку" на подброшенных в воздух монетах. От чего все извлеченные из колоды карты оказались бы червовыми тузами или, напротив, двойками пик. Через точку, не лежащую на прямой, всегда можно провести только одну прямую, параллельную данной. Поэтому даже правосудие здесь педантично, словно геометрия, лишено вдохновения и размаха, предсказуемо.