Принцип меандра превращает улицы в хаотичный лабиринт, порождая бесчисленные фигуры разной формы, накладывающиеся одна на другую и переплетающиеся, каждая из которых может оказаться частью большего целого. Город, подчиненный принципу меандра, полон манящих или пугающих возможностей, лакомых или омерзительных объедков, заманчивых или тошнотворных запахов, смутных звуков; вывеска на вывеске, рикша за рикшей, ни сантиметра свободного пространства. Всякую площадь соединяет с соседней множество разных путей, от которых у жителей голова идет кругом и глаза разбегаются, а рассудок мутится от постоянного взвешивания альтернатив. Все оказывается относительным, а уж о том, чтобы отыскать причинно-следственные связи, приписать результату повод, провести параллельные линии, свершить правосудие, - и думать нечего.
Лишь жители города, выстроенного по принципу звезды, не знакомы с проблемой выбора. Они могут передвигаться исключительно по прямой, но в определенном смысле все прямые там параллельны. Из каждой точки открывается только один верный путь. Взоры прохожих поэтому спокойно устремлены вперед, придавая лицам выражение безграничного терпения. Главные улицы там лучами ведут к самому важному пункту, обозначающему подлинный центр. Здесь расположено сердце города. Отсюда весь город виден как на ладони, его можно в мгновение ока просветить взглядом насквозь вместе с интерьерами и даже телефонными колодцами, коллекторами канализации, чередой подвалов. Это матрица мирового порядка, частью которого является город, а также бесценная готовая схема оценок, которыми будут снабжены в нем вещи. Сила тяготения предметов, брошенных на чаши весов, определяется там не столько их массой, сколько оценкой. Вследствие прозорливости оценок более достойными похвалы или презрения порой оказываются не свершившиеся факты, а те, что не имели места.
Проще всего на чистом листе чертежной бумаги изображать прямоугольники. В силу механических свойств чертежных инструментов те сами размножаются на его поверхности, не оставляя места другим формам. Звезды же рождаются в умах. Там, вдали от земли, этой обители муравьев и дождевых червей, они вспыхивают внезапно, и их не ведающие преград лучи насквозь прошивают тьму. Неизвестно лишь, откуда берется меандр, чуждый трезвому расчету, на который опираются движения угольников, и не менее чуждый светлым мечтам. Неправильная форма - свидетельство сопротивления, какое оказывают природе меандра линейка заодно с угольником, а также направляющая карандаш мысль. В поле притяжения каждого прямоугольника луч звезды искривляется, а вновь вырвавшись на свободу, ищет прямого пути - еще и еще раз, всегда безуспешно. Прихотливость рисунка говорит о том, что сотканная из грез схема звезды спорит с приземленной схемой прямых углов, которые образованы вычерченными на бумаге линиями. А вот между силами прямоугольника и звезды может установиться состояние равновесия, сохраняющееся среди меандров идеологии и сухого расчета.
А намерение провести линию? Зачем стали их чертить, не дожидаясь, пока те сами возникнут на поверхности бумажной плоскости или в пространстве? Распорядившись вычерчивать линии, зодчие приняли одну из истин, доступных воображению, концепцию, на которую остается лишь положиться, поскольку она по природе своей не поддается проверке. Согласно ей, не энергия прорастающих семян и не давление питающих древесину соков даруют миру жизнь - им движут моторы, передачи и зубчатые колеса, механизмы, вращающие Солнце и планеты, тянущие облака по небосклону, проталкивающие воду в речное русло. Прозрачность и безыскусность этой идеи спасительны. Она позволит демонтировать, ремонтировать и вновь монтировать каждый поврежденный элемент. Если только мир состоит из отдельных, разъемных частей и каждый процесс можно корректировать независимо от всех прочих, без опаски нарушить равновесие целого. Иначе говоря, город звездчатый и город прямоугольный лучше города-меандра при условии, что мир есть машина.
Зодчие обладали преимуществом уверенности. Располагали неоспоримыми истинами. Но оставили их при себе. Откуда теперь черпать уверенность, что мир есть машина, если он в столь многих отношениях напоминает дерево? Подобно дереву и антидереву, каждая вещь на свете соединена с антивещью, а все видимое связано с чем-нибудь невидимым. Между видимой и невидимой частями дерева непрерывно текут соки от корня к листьям. Желтея и опадая, листья покидают высоты кроны и возвращаются к истокам - к корню. Подобно ему становятся темными и влажными, смешиваются с землей и водой, а сделавшись наконец незримыми, им поглощаются. Несмотря на живительный круговорот, разделить дерево и антидерево техническими методами возможно. Зодчие успешно рубили деревья. Хотя следует отметить, что процедура эта губит обе части. То же происходит с каждой вещью: после отделения видимой части от невидимой все вянет и засыхает. Не все, утверждает кое-кто, и тоже не без оснований. Но уцелевшее окажется элементом театральной декорации или сна.
Трудно работать, не зная, какой истины придерживаться. Когда мы представляем мир деревом, мы видим дерево, когда представляем его машиной, он и есть машина. В обоих случаях наблюдение подтверждает концепцию, в обоих все сходится. Вещи не снабжены ни пояснительной этикеткой, ни сентенцией, которая послужила бы подсказкой. Скажешь: "это - дерево" - и немедленно вспомнишь о машине, скажешь: "это - машина" - и сразу вспомнишь о дереве. Поэтому слова "это - дерево" и "это - не дерево" означают, в сущности, одно и то же. Разве не было бы лучше, окажись создатели проекта правы? Они обходились с миром, как с машиной, готовые в любую минуту изъять нужное и отремонтировать. А благодаря уверенности, которая была их уделом, отделение вещей от антивещей оказывалось простым как дважды два. В машине ведь нечему портиться во время процедуры разъединения. Она - предмет неодушевленный по своей сути, изначально, и никто не питает на сей счет иллюзий. Если снять обшивку, взгляду открываются детали. Нет там никакой тайны, ничего неуловимого, ничего, что нельзя было бы потрогать. Даже законы снашивания элементов совершенно очевидны. Известно, что связано оно с проникновением внутрь механизма пыли и водяного пара. Если мир - машина, то разделение вещей и антивещей следует начинать с герметизации обшивки. С возведения прочно стоящего на земле свода. Он заставляет расступиться воды горние и дольние и определяет, где верх, а где низ, что есть порядок и постоянство, а что - хаос и перемены. Лишь тогда удается отличить день от ночи.
Герметичная обшивка защищает от внешней пыли и внешней влаги. Но решение одной проблемы порождает новые сложности. Приходится устанавливать холодильные агрегаты, чтобы уберечь механизм от перегрева. Чем больше таких вспомогательных устройств, тем больше внутренней пыли и внутреннего водяного пара, возникающего вследствие трения и разницы температур. Окончательно же разъединить движение и трение, тепло и холод, добро и зло позволят установки, откачивающие пар, пыль и мусор за пределы небесного купола, прямо во вспененные голубые воды, бурлящие по ту сторону свода. Вопрос разделения города и антигорода сводится, таким образом, к питанию всех необходимых механизмов. Согласно концепции создателей проекта, надежное сухое пространство под сводом обеспечивается герметичными границами и мощными электростанциями.
Город, раскинувшийся на бумаге, заключал в себе нечто праздничное. Он проектировался для солнечных дней, и просто невозможно было вообразить, как выглядела бы в нем слякоть. Ровные плитки тротуаров напоминали бумагу в клеточку, а может, наоборот: расчерченная бумага притворялась тротуарной плиткой. Здесь не было места для валяющихся на помойках отбросов. На одной улице располагался детский сад, по другой шагали каменщики в перепачканных известкой штанах, третью оглашал звуками блестящих труб оркестр. Создатели проекта позаботились о том, чтобы солнце освещало и каменщиков, и детский сад, но - разумеется - великолепнее всего освещало оно трубы.
Все это можно было увидеть и на фотографиях в газетах. Каменщики в низко надвинутых на лоб кепках видели задумчивость каменщиков за партией шашек в субботу после рабочего дня, уверенность каменщика, выводящего двухэтажную дробь на доске в вечерней школе, гордость каменщика, который показывает опрятной медсестре новый дом. Ибо газеты возникли на свете одними из первых; кажется, даже прежде, чем появились типографии.
Газетные фотографии соприкасались с нашим миром поверхностью бумаги, однако обладали и третьим измерением, в котором фибровые чемоданы, лежавшие под двухъярусными кроватями в комнатах на двадцать человек, были набиты не кольцами колбасы, не бумазейными кальсонами, но книгами о жизни каменщиков. Ведь что в этом мире могло быть для каменщика интереснее, чем жизнь каменщика, труд каменщика, мысли каменщика? То же относилось к токарям, литейщикам, монтерам и всем прочим счастливым обитателям мира, скрытого под поверхностью бумажного листа.
Первоначальный план города представлял собой изображение множества симметрично расположенных квадратов, в центре изящно соединявшихся с большой розеткой. Следует отметить превосходную акустику. Мегафоны, венком оплетавшие основание центрального здания, позволяли донести звук до каждой улицы. Возведенный посреди розетки дворец был сплошь в мраморе и зеркалах. С потолков, столь высоких, что едва различимых и всегда словно бы затуманенных, свисали хрустальные люстры, раскидистые, точно фонтаны. Из десяти тысяч пар дверей по крайней мере половину немедленно заперли на ключ, поскольку предназначались они не для входа или выхода, но для симметрии. Именно ее, столь удачно воплощавшую идею механического равновесия мира, возвели в ранг основополагающего принципа проекта. Ключи же от дверей сразу перепутались и потерялись. Оказавшись внутри, каждый каменщик, машинист или литейщик стягивал кепку в "елочку", мял ее в руках, изумленно рассматривая стены и потолки, и поскорее пятился к выходу, ненароком заглянув в золоченое зеркало.
Зеркала по размеру почти не уступали стенам, на которых висели - друг против друга, бесконечно умножая отражения. Километры паркета убегали вглубь зеркальных пространств, в этот беспредельный мир, отделенный от нашего стеклянной поверхностью. В каждом зеркале неутомимо трудились бесчисленные уборщицы, месяц напролет с утра до вечера натиравшие полы, и не успевали они закончить, как пора было начинать все сначала.
С первого этажа на последний мчались лифты - стремительные, точно снаряды; обслуживали их сидевшие на золотых табуретках лифтерши в форме с серебряными пуговицами. С головокружительной высоты трамваи внизу казались спичечными коробками, люди - муравьями, а собак и голубей вовсе не было видно. Тот мир, в котором все было таким крошечным, граничил с вечно затворенными окнами верхних этажей и лишь оттуда открывался взгляду. Попасть на миниатюрную площадь, по которой проезжает миниатюрный трамвай, непросто. Пришлось бы сперва выбить стекло, высунуться наружу, и уж когда ветер засвистит в ушах, в последний раз задуматься, к тому ли ты стремился. Ведь в мире, где все такое маленькое, можно только умереть.
Достигавшее облаков здание в иные морозные дни напоминало стеклянную гору, увенчанную льдисто поблескивающим шпилем. В дни туманные оно преподносило прохожим сюрпризы: вынырнет вдруг из белизны и на мгновение покажется совсем рядом - огромное-преогромное, а затем столь же стремительно исчезнет. Хотя дворец постарались не загораживать другими постройками, изменчивая погода и освещение не всегда позволяли увидеть его во всей красе. Однако именно дворец был сердцем города. Вечером, когда там никого уже не оставалось, его закрывали на ключ, отсоединяя таким образом сердце от остального организма. Быть может, по ночам сердце городу и не требовалось. Ибо что такое сердце для механизма, если не главный насос и центральный вентиль, точка, где регулируется напор потоков обязательного и необязательного? Казалось, что в уснувшем городе потоки останавливаются и всякое движение прекращается.
В тот час, когда расположенный в центре дворец запирали на ключ, с его высот можно было бы наблюдать россыпи пятнадцативаттных лампочек. В их тусклом свете были бы видны старательно, точно в кукольных домиках, расставленные и выкрашенные масляной краской буфеты, сероватое белье на протянутых под самым потолком веревках, ржавые потеки на стенах, свертки в промасленной бумаге, банки с огурцами, упрятанные от любопытных соседских взглядов за занавесочками на гвоздиках, закрывавшими нижнюю половину окна. Но прежде всего были бы видны, сквозь клубы пара, вырывавшиеся из чайников, небритые мужчины в майках и женщины в халатах. Что же это за люди, откуда взялись? Присмотрись кто-нибудь повнимательнее, может, и распознал бы их. Но верхний этаж, с которого открывался столь широкий и детальный вид, остался необитаем.
Зодчие там не жили. Пренебрегающие повседневностью, они обходились без чайников, без буфетов, без занавесочек, не нуждались в веревках для сушки белья. Скорее всего, они не жили нигде. Или, вернее, жили повсюду, но так, как живет в концертном зале музыка, заполняющая своим существованием все пространство. Это они светили внутри электрических лампочек, они шуршали в знаменах, и в часах тикали тоже они. Развешанные на стенах и внимательно глядевшие сквозь оправленное в рамки стекло, они ежедневно силой своего взгляда отталкивали от города антигород. Под их взорами уборщицы убирали, чиновники раскладывали документы, механики чистили и смазывали станки. Именно ради этого поднимались каждый день с постели и натягивали полагающуюся одежду механики, чиновники, уборщицы и все прочие. Ради этого обшивали их швеи, пекли булки пекари, вели трамваи вагоновожатые, возводили дома каменщики. А дети всех этих людей ради этого учились в детском саду завязывать и развязывать шнурки, ради этого ели, размахивая ложками, молочную кашу, чтобы поскорее вырасти и крепить ряды тех, кто поддерживает порядок.
Уборка и ремонт, ремонт и уборка, упорные старания не допустить хаос вовнутрь, ежедневное противостояние антигороду - из этого и состояла жизнь обитателей города, даже если сами они полагали, будто занимаются чем-то другим: зарабатывают на жизнь или пытаются справиться с ее невзгодами. И даже если город был снабжен неким специальным оборудованием для устранения бесполезного, они в это не вникали, уверенные, что соответствующая инстанция позаботится о них должным образом.
Вот для этой трудолюбивой расы со спокойным, бесхитростным разумом и предназначались красивые улицы, площади и сады, мраморные и песчаниковые фасады, и даже зеркала в золотых рамах. Это для нее те времена были настежь распахнуты к просторам грядущего, его бесконечным плоскогорьям, где трубы вздымались все выше и выше, а следом еще выше, и еще; казалось, что в будущем высота труб станет беспредельной. Именно с красотой труб связывали неодолимую притягательность завтрашнего дня, этого далекого края, уходящего всегда немного вверх и влево - туда с надеждой обращали свои глаза каменщик и металлург на плакатах, облепивших ограды стройплощадок.
Поначалу запасы веры и сил казались столь же неисчерпаемыми, как залежи угля. Запасы эти - подобно углю - покоились где-то внизу, под ногами металлурга и каменщика, ноги же - широко расставленные - выражали уверенность. Таким образом простое соприкосновение ног с почвой наполняло верой и силой сердца прямодушных и стойких людей, вглядывавшихся в ту самую точку - вверху слева.
Зодчие не жалели рук, которых в их распоряжении были тысячи. Быть может, они поддались соблазну помимо порядка создать красоту, помимо дисциплины - навязать восхищение. Несмотря на уйму дел, связанных с запуском мира и поддержанием в нем порядка, были начаты кропотливые отделочные работы. Изготовлены затейливые решетки и водосточные трубы, хоть красота их и не имела практического применения. От избытка веры и сил аттики увенчали фронтонами, фасады декорировали барельефами, а в нишах стен установили статуи. Каменные фигуры были облачены в каменные фартуки, каменные рубашки с закатанными рукавами и каменные брюки. Неподвижные позы, выпуклые глаза без зрачков, мастерок в руке или кирка на плече. То была раса с твердыми ладонями, что носила одежду, сшитую каменными швеями, жевала каменные булки: талантливейшие мастера, которые на заре мира творили из кирпича, жести и штукатурки все чудеса этого города. В каменных карманах лежат каменные документы с фото и штампом прописки, каменные удостоверения и каменные почетные грамоты. Но увидеть их нельзя, потому что к нам камень обращен только своей поверхностью. Его литое нутро принадлежит уже иному миру. Миру, в котором господствует единство веществ. Сухожилия и мышцы не уступают по твердости рубашке и фартуку. Нет границы между сердцем и документом, покоящимся в нагрудном кармане, между головой и кепкой, между рукой и инструментом.
Невероятная однородность камней была предметом восхищения, недосягаемым образцом и примером. На каждого каменного каменщика приходились десятки других - передовиков на стройплощадках, однако на их ладонях кирпичи оставляли отметины, а их документы, пока они на лесах перевыполняли план, лежали запертые на ключ в столе у коменданта рабочего общежития, чтобы строителям не вздумалось прихватить их с собой, бросив работу без уважительной причины. Судьба поставила перед этими людьми задачи великие и важные или мелкие и ничтожные. На каждого образцового приходилась сотня других, подражавших движениям его рук, а также тысяча таких, которым довелось увидеть его лишь однажды - издалека, вытягивая в толпе шею.