Дверь - Магда Сабо 9 стр.


Когда-то, по утверждению Эмеренц, Полетт знавала лучшие дни, была бонной, учила детей французскому языку - и вот оказалась на жизненной обочине. Все ее имущество было разграблено в войну; семья, в которой она жила, бежала на Запад, даже не заплатив за последний месяц; а после войны бонны со знанием иностранных языков вообще уже никому стали не нужны. Незавидное, судя по всему, существование влачила эта старая барышня, которая всегда выглядела полуголодной, хотя и подрабатывала глажкой. Французский она и в самом деле знала, об этом свидетельствовал постоянно пополнявшийся словарь Эмеренц. Способность запоминать иностранные слова и выражения была одним из многочисленных талантов старухи, с которой неизменно кофейничала Полетт. Раз услышав новое слово, Эмеренц никогда уже его не забывала, воспроизводя точно, без искажений. И вот в тот вечер именно они, Шуту, Аделька и Полетт, с огромными сумками суетились среди подбирающих рухлядь. Эмеренц же нигде не было видно, хотя это было ее излюбленное время, и я даже в темноте всегда ее узнавала по характерным телодвижениям. Будто Доротея Канижская, обходящая поле боя в поисках раненых, склонялась она над вещами.

В тот раз - в отличие от нашей прошлой размолвки - дело обошлось без пассивного и все же действенного участия Виолы. Исходившие от Эмеренц незримые сигналы даже на расстоянии буквально парализовали бедное животное. Можно разными способами навязать свою волю, но этот, наверно, самый изощренный. Обожавшая пса старуха хотела его вернуть, отталкивая от себя. Пожалуй, я впервые ощутила тогда ее могущественную магическую силу. Жизнь между тем никак не хотела входить в наезженную колею, и я судорожно искала себе новую помощницу. На несколько дней появилась Аннуш - совсем, однако, не работница. Повозясь с полчаса по хозяйству, напустит себе ванну и плещется, взвизгивая от горячей воды и роняя мыло, а потом расхаживает по квартире нагишом, чтобы "охладиться". Тем деятельность ее и ограничивалась. Появлением Аннуш мы тоже были обязаны Эмеренц. Это она наколдовала, прознав, что я до сих пор одна - каким уж образом, не знаю, я об этом специально никому не говорила - и наслала Аннуш. Та просто пришла - и я, занятая по горло, взяла ее наудачу без всяких особых рекомендаций. Но она и недели у нас не продержалась, не столько даже из-за своих купальных представлений, сколько опять-таки из-за Виолы. Едва завидев ее, пес рычал, не подпуская ни к тряпке, ни к пылесосу - как, впрочем, и каждого, кто к ним осмеливался подступиться. Эмеренц даже в свое отсутствие ухитрялась завораживать все и вся, словно витая в воздухе, как в древнем эпосе: мы даже случайно с ней больше не сталкивались. Зная наш распорядок: когда выходим, когда возвращаемся - она старалась по возможности не бывать в это время на улице, не попадаться на глаза.

И когда я из-за недостатка времени уже в третий раз вынуждена была отклонить очередное предложение литературной работы, муж - без всяких драматических амбиций - сказал после одного из рук вон плохого ужина: слишком дорого обходится нам эта гипсовая собачка; гораздо дороже нескольких пустяшных примирительных слов. Ясно, что без Эмеренц не справимся, какой смысл закрывать на это глаза. Поставим лучше собачку на самое видное место. Гости придут - можно убрать; не отказываться же из-за этого от всего, бросать романы недописанными. Не можем ведь работать: особенно я, на которой все хозяйство. Придется, значит, дать Эмеренц требуемое удовлетворение.

Виолу я не повела с собой в Каноссу, пес и не хотел идти, заклятие еще действовало. Не вставая, только устремил на меня почти человеческий взгляд, точно спрашивая: идешь? В самом деле не боишься? И зачем - просто чтобы покой, время обеспечить для работы или по долгу совести признать правоту Эмеренц?.. Старухи в открытом наружном холле не оказалось; она там теперь вообще не показывалась. Не сразу удалось и достучаться.

- Эмеренц! Выйдите-ка на минутку. Надо поговорить, - забарабанила я в филенку, подозревая уже, что она нарочно тянет, не хочет выходить.

Она, однако же, вышла и остановилась перед дверью - серьезная, почти печальная.

- Прощения пришли просить? - спросила, как о чем-то очевидном.

Ничего себе! Пришлось все свое самообладание призвать на помощь и осторожнее выбирать выражения, чтобы обеим удержаться в рамках приличия.

- Нет, не прощения. У нас вкусы разные… но в этом нет ничего обидного. Хотите - пускай собачка остается. Просто мы без вас не можем, Эмеренц! Вернетесь к нам?

- Согласны, значит, взять собачку?

Тон был у нее отнюдь не мягкий, а жесткий, категоричный. Не женщина спрашивала - государственный деятель выдвигал свои условия.

- Согласны.

- И куда поставите?

- Куда хотите.

- Даже к хозяину?

- Я же сказала: куда захотите.

И мы отправились. Пес не подавал признаков жизни, пока Эмеренц вполголоса не произнесла на лестнице его имени. Но тут… я думала, дверь вышибет. Эмеренц вежливо поздоровалась, даже руку мужу протянула, будто вторично скрепляя договор, и, погладив не помнящего себя от радости Виолу, огляделась по сторонам. Гипсовая собачка стояла на кухонном столе - Эмеренц через открытую дверь сразу ее заметила. Перевела взгляд на нас, потом снова на собачку, потом опять на нас - и незабываемая, для исключительных случаев приберегаемая улыбка осветила ее лицо. Подошла, взяла собачку, оглядела повнимательнее - и шваркнула об пол. Никто не издал ни звука, не сказал ни слова - да и не было такого, подобающего моменту. Эмеренц, приосанясь, стояла с царственным видом среди осколков.

И мы годы целые прожили безмятежно, почти счастливо.

Полетт

Мало-помалу между мужем и Эмеренц стала, к их собственному удивлению, возникать некая обоюдная симпатия, вначале - питаемая общей, неподвластной никаким резонам привязанностью к Виоле и ко мне, потом - в силу постепенного привыкания друг к другу. Муж изучил приемы и формы ее самовыражения; Эмеренц стала как должное принимать наше совершенно для нее непонятное праздное времяпрепровождение: сидят, ровно ничего не делая, уставясь на тополя за окном, и говорят, что работают - пикнуть не смей целых полдня. Все шло гладко, без сучка, без задоринки; кто заходил к нам впервые, мог, глядя на Эмеренц, подумать, что это тетка моя или крестная там, на кухне. И я никого не пыталась разуверить. Невозможно было объяснить истинный характер наших необычно сердечных отношений. Не походя ни на его, ни на мою, Эмеренц словно второй матерью стала для нас обоих. Она ни о чем у нас не допытывалась, мы ее тоже не расспрашивали - рассказывала о себе, что сочтет нужным, а вообще говорила мало, как все матери, чье прошлое словно сходит на нет, целиком отступая перед заботами о будущем детей.

Пес наш с годами остепенился, научась еще множеству разных хитрых штук: открывать дверь за ручку, приносить газету и домашние туфли, а на именины или день рождения поздравлять уже и мужа. Весь наш дневной распорядок введен был в строжайшие рамки: наибольшая свобода предоставлялась "хозяину", потом Виоле, а напоследок шла я. Меня Эмеренц неоднократно определяла к себе кофейничать, если у клиентуры ее возникала такая потребность. Особенно Аделька любила делиться со мной своими проблемами. Она принадлежала к тому типу женщин, которые каждый свой шаг непременно должны обсудить с приятельницами. Эмеренц частенько чуть не прибить ее порывалась за это. Шуту и Полетт меньше были склонны к болтовне; особенно последняя, которая раз от раза становилась все молчаливее, худела на глазах - и в один прекрасный день вообще ушла из жизни.

С известием о ее самоубийстве к нам прибежала Шуту, которая спозаранок закупала свой товар в рыночном павильоне; они с Эмеренц самые ранние пташки были на нашей улице. Трудно было выбрать для прихода время менее подходящее. Я открыла, недовольная, но известие меня потрясло и опечалило. К тому времени я уже хорошо узнала Полетт. Кофе у Эмеренц сблизило нас, и теперь было такое чувство, будто все мы немножко повинны в ее смерти. Были же, наверно, какие-то признаки готовящегося рокового исхода, а вот проглядели. Шуту больше была обеспокоена тем, как сообщить Эмеренц. Только вчера обедали вместе, и вот вам… Эмеренц дружнее всего была с ней; много знала про нее такого, чего ей, Шуту, Полетт никогда бы не рассказала. Лучше мне бы пойти и сказать; самой ей еще полиции надо дождаться: она ведь, как на грех, первая обнаружила несчастную. И ведь какая предусмотрительная эта Полетт! Всегдашняя ее деликатность: не ушла никуда, чтобы не пришлось ее разыскивать. Но и не на квартире, чтобы не затруднить дверь ломать - в палисаднике повесилась, на ореховом дереве. А самое интересное: шляпку натянула на лицо, не хотела видом своим пугать… Но все равно - жуть: висит в этой своей шляпке до подбородка - в той, с медными пуговками, которую по воскресеньям надевала… Аделька знает уже, ей чуть дурно не сделалось от такой новости; а я побегу, и так ларек опаздываю открыть. Так подите, скажите Эмеренц, она не простит, если сразу не скажем. Лучше ее не раздражать, а то такое будет… Ей ли, Шуту, не знать.

Сказать Эмеренц?.. Но разве можно ей что-нибудь сообщить, чего бы она уже не знала.

Я застала ее за чисткой гороха. Ее невозмутимое, как озерная гладь, лицо, склоненное над миской, было разве чуть бледнее обычного; впрочем, румяной она и в молодости вряд ли бывала.

- Из-за Полетт пришли? - осведомилась она тем же деловитым тоном, каким справлялась, выводили ли Виолу. И добавила, что утром уже побывала там: пес выть стал, она и вышла посмотреть, в чем дело. - Вас-то не разбудил воем своим?

Нет, муж спал; я, правда, проснулась, прислушалась: пес действительно довольно долго возился и подвывал после полуночи. Я еще подумала, как по-разному умеет он выть, с какими разными интонациями.

- Это он по покойнику, - тем же ровным голосом продолжала Эмеренц, тотчас решившая обойти квартал и посмотреть, где горит свет, узнать по освещенному окну, кто умер.

Сначала подумала, что старуха Бёр: последние недели совсем была плоха, но там окна были темные. Тогда Эмеренц пошла вдоль палисадников и случайно заметила, что дверка сарайчика, где обитала Полетт, отворена; а то бы нипочем ее не нашла. Полетт никогда не спала с открытой дверью, боялась там одна, в своем курятнике. Значит, что-то неладное. Зашла, зажгла свет - никого, постель даже не смята, ну и вышла поискать. И обнаружила ее висящей на дереве… в коричневой шляпе, которая в лунном свете казалась совсем черной.

Я слушала, обомлев, во все глаза глядя на Эмеренц, ничуть, как будто, не омраченную, скорее безразличную.

- О шляпе уговора не было, - добавила старуха, продолжая лущить горох, который непрерывно падал в миску. - Мы только о платье условились - и в чем потом будем хоронить. Комбинации черной у нее не было, я ей дала. Довольно чудной вид был у нее в этой шляпе, надвинутой на лицо. И туфли соскочили, туфель не нашла я. Нашли их потом?

Пересиливая себя, я спросила: так, значит, она уже знала о намерении Полетт?

- А как же, - отвечала Эмеренц, зачерпнув и пропуская горох между пальцами, прикидывая, хватит ли на нас всех. - Мы с ней решили: травиться не стоит, хуже. Я, когда у следователя служила - он все по таким делам ездил, - слышала, что отравившихся всегда возле дверей, у порога находят: раздумают и пробуют выбраться наружу. Да и мучаются долго… это богатым хорошо, у кого другие средства есть, таблетки там; районный врач таких не выпишет. Повеситься проще. Сама сколько раз видела - здесь, в Пеште: и когда красные вешали, и когда белые. И как они в петле дергались - что белые, что красные, и приговоры слышала, которые зачитывались всеми ими перед казнью, в которых они друг дружку честили. Нет, петля повернее пули, не так мучительно; могут ведь и не попасть, а ты и смотри, как опять целятся в тебя, а то еще и добить подойдут, в затылок выстрелят, если не умер сразу. Тоже видела, знаю.

Последний раз в Микенах, у могилы Агамемнона испытала я чувство, подобное охватившему меня в тот июньский день у Эмеренц, лущившей своими узловатыми пальцами горох. И гораздо более близкое историческое прошлое встало передо мной. Вереницей прошли в воображении сама Эмеренц еще ребенком, ее рано умерший отец и русалочьей красоты мать; отчим, оставшийся на галицийских полях; обугленные близнецы близ степного колодца… И представилась Эмеренц молоденькой девушкой, служившей у какого-то следователя - выходит, и не у одного. Не мог ведь один и тот же и белых, и красных вешать. Я спросила, неужели она не пробовала отговорить Полетт?..

- Вот уж нет, - сказала Эмеренц. - Да вы сядьте, горох поможете дочистить, а то мало получается. Зачем удерживать, если решился человек? Что ее тут ждало? На еду мы ей, правда, выкраивали. И из клетушки при доме при том ее не выгоняли, позволяли жить просто так, без платы. Даже общество у нее было, я ее сюда, к нам залучила. Но мы разве компания ей? Ни Шуту, ни Адель, ни я Полетт не устраивали, хотя мы всегда по-доброму ее выслушивали; всю ее дурацкую болтовню. Даже по-французски залопочет - и то не перебивали. Знали: она все свое, жалуется, что одинока. А кто, спрашивается, не одинок? Даже вдвоем все равно одинок, разве что еще не догадался. Котенка вон ей принесла: у нее там жильцы терпимо к животным относятся. Так она рассвирепела: это-де для нее "не общество"! Не знаю уж, кого ей еще нужно было. Глазки у котеночка разные: один - голубой, другой - зеленый. Взглянет - яснее всякого мяуканья, чего просит. Но не захотела котенка, потому что, говорит, не человек. Будто мы - не те же животные. Только похуже. Звери-то не клевещут небось, не доносят. А если и воруют, так поневоле: магазинов, столовых-то нет у них. Уж как я уговаривала: возьмите, даже если не спасет вас от одиночества, бездомный ведь, пропадет маленький такой - нет и нет; это, видите ли, не человек. Человек… пусть еще где поищет; тут мы только да кошки. Где я "человека" ей найду, на рынке, что ли, куплю? Теперь вот не одна… может с гробом обниматься… Шуту прислала вас? Или Адель, курица эта безголовая? Обе хороши: не догадаться, что замыслила Полетт… Она, правда, не говорила, но мне и не нужно говорить, мы с Виолой и так понимали, что к этому идет. Шляпы я с нее не снимала, не смотрела, вы уж за меня посмотрите, легкая ли смерть была. Я не пойду, не простила еще ей. Втроем тут ее ублажали - и пес ее любил. Терпели это ее нытье. Котенка ей отнесла… Не приняла, повесилась. И то: раз уж решила. Да и что ей было делать тут?.. Работать уже не могла, надорвалась: боль в животе донимала. А какая мастерица была! Что правда, то правда. Видели бы вы Полетт за гладильной доской! Лучше всех нас гладила. Ну вот и покончено с горохом. Идете уже?.. Увидите Шуту, пришлите ко мне; скажите, как закроет, пусть приходит помочь. Черешню буду сегодня на зиму закручивать.

Львы вздрогнули на воротах Микен, и глаза у них ожили: один - словно зеленый, другой - голубой, и пискнули микенские львы, подали свой жалобный кошачий голос. Неверными шагами двинулась я к выходу с единственным желанием: не столкнуться с Шуту - и одновременно уже соображая, как ее предупредить, Эмеренц ведь не преминет и ей все рассказанное повторить. Надо попробовать убедить обеих, чтобы хоть в полиции не выкладывали всего; иначе получится, что Эмеренц преспокойно предоставила несчастной кончать с собой - подбивала даже, снабжая практическими советами. Эмеренц меж тем достала котел вроде того бельевого, возле которого встретились мы первый раз, и занялась своей черешней.

- Эмеренц, - приостановясь, сделала я робкую попытку. - Подумаем, может быть, вместе, что в полиции сказать? Шуту ведь такое может ляпнуть…

- Да будет вам! - отмахнулась старуха. - Станут они время терять на лишние разговоры. Очень, думаете, нужна им какая-то Полетт. Какая-то старая дева, которая покончила с собой и записку вдобавок оставила, где все подробно объяснила. Я ведь и письмо заставила ее перед смертью написать, а как же. Ничего нельзя делать с кондачка, даже помирать. Мы всё с ней обговорили: и что надеть, и как написать… От мужиков вот уберечь только не могу, чтобы при вскрытии не щупали. Мужчин не знала Полетт, прозектор первым будет. Ну да им девственницы не в новинку, кого только ни вскрывают! Знаю я, и у прозектора служила.

Какие еще тайны хранила могила Агамемнона?.. О прозекторе Эмеренц мне тоже ничего не говорила.

- Ну до чего же вы непонятливая! Скажи кому, так не поверят, - продолжала Эмеренц. - Никак не втолкуешь вам. Думаете, жизнь вечно будет продолжаться и всегда возле вас будет, кто и сготовит вам, и уберет? И еды всегда будет вдосталь, и бумаги, которую можно марать, и любящий хозяин рядом? Так и будете жить-поживать, другого горя не зная, кроме разве того, что в газете поругают? Несладко, конечно, когда тебя честят. Только зачем тогда такое подлое ремесло выбирать?.. Любой прохиндей может помоями облить. Не знаю уж, чем вы себе известность заработали, только не умом. В людях совсем не разбираетесь. И Полетт проглядели, даром что вместе кофе пили. Вот я - знаю людей.

Черешня лавиной сползла в котел. Все вдруг приобрело отсвет поистине мифологический: ягоды эти с выковырнутыми косточками, как с выколотыми глазами, сироп, который начал вспучиваться, выбивать, будто кровь из раны, и сама Эмеренц, невозмутимо колдующая над котлом в своем черном переднике и платке клобуком, затеняющем лицо.

- Полетт я любила. Что-что? Да чего тут не понимать. И Шуту любила ее; Адель - так даже обожала, святая простота. Все мы ее любили, а вот поди ж ты. Чего-то не хватало ей. Конечно, мы, можно сказать, позажиточнее были, как-никак при месте; у Адели - пенсия; ну зато и помогали ей, когда сидели без заработка. Сложимся и дадим: дровами, продуктами, ужином там - обеспечивали всем. Не бедствовала. И все равно не хватало… Чего? Не знаю уж. И котенка не захотела, хотя я и его бралась кормить. Ныла, ныла - и вот не выдержала. Тут уж не поможешь. Уж коли жизнь надоела, нечего и удерживать. Продиктовала ей, что полиции написать. Она и написала: я, Полетт Добри, незамужняя, ухожу добровольно из жизни по причине возраста, болезни и полной своей одинокости. Имущество и вещи оставляю моим приятельницам: Этельке Вамош, вдове Адели Кюрт и Эмеренц Середаш. Вот так. А утюг я еще ночью унесла, чтобы не спорили потом из-за него. Ясно кажется теперь? Что тут еще понимать.

Назад Дальше