32
Умереть одновременно с ней, эта мысль влекла его уже давно. Она была вызвана не романтическим пафосом, а скорее рациональным рассуждением: в случае смертельного недуга жены он решил сократить ее страдания; а чтобы его не обвинили в убийстве, намеревался умереть тоже. Потом она и в самом деле заболела, заболела безнадежно, и Йозеф уже не думал о самоубийстве. Не из страха за собственную жизнь. Нестерпимой для него была мысль оставить это столь любимое им тело на милость чужих рук. Если он умрет, кто защитит умершую? Как может один труп защитить другой?
Когда-то в Чехии он присутствовал при агонии матери; он очень любил ее, но как только из нее ушла жизнь, ее тело перестало его интересовать, ее труп для него больше не был ею. К тому же умиравшую обихаживали двое врачей, его отец и его брат, а он по значимости был лишь третьим в семье. Но на этот раз все было иначе: женщина, чью агонию он наблюдал, принадлежала ему одному; он ревновал ее тело и хотел позаботиться о его посмертной судьбе. Ему случалось даже упрекать себя: жена была еще жива, лежала перед ним, говорила с ним, а он думал о ней как об уже умершей; она смотрела на него большими как никогда прежде глазами, а мысли его были заняты ее гробом и ее могилой. Он казнил себя за это, как за непростительное предательство, нетерпение, потаенное желание ускорить ее кончину. Но он был не волен над собой: он знал, что после смерти жены заявится ее семья и потребует захоронить тело в семейном склепе, и эта мысль ужасала его.
Презирая похоронные формальности, они когда-то весьма небрежно составили свое завещание; распоряжения касательно их имущества были донельзя просты, а что до погребения, так они даже не упомянули о нем. Это упущение, пока она угасала, не давало ему покоя, но, стремясь убедить ее, что смерть она одолеет, он вынужден был молчать. Как признаться несчастной, неизменно верившей в свое исцеление, как признаться ей, о чем он думает? Как заговорить о завещании? Тем более что она уже часто бредила и ее мысли путались.
Семья жены, семья большая и влиятельная, никогда не любила Йозефа. Ему казалось, что битва, которая разгорится за тело жены, будет самой жестокой и важной из всех ему предстоящих. Мысль, что это тело может быть заперто в непристойной близости с другими, чужими, равнодушными телами, была для него нестерпимой, равно как и мысль, что сам он после смерти окажется неведомо где и уж, конечно, вдали от нее. Допустить это представлялось ему поражением, огромным, как вечность, поражением навсегда непростительным.
Случилось то, чего он опасался. Схватки избежать не удалось. Теща напустилась на него с криком: "Это моя дочь! Это моя дочь!" Ему пришлось нанять адвоката, потратить кучу денег, чтобы успокоить семью, второпях купить участок на кладбище, действовать быстрее других, дабы выиграть последнюю битву.
Лихорадочные хлопоты бессонной недели притупили его страдания, но произошло нечто более странное: когда она оказалась в могиле, принадлежавшей им обоим (могила на двоих, словно коляска на двоих), он мельком разглядел трепетный, едва видимый во мгле его печали луч, хрупкий луч счастья. Счастья оттого, что он не разочаровал своей любимой, что он обеспечил, для нее и для себя, их будущее.
33
Минутой раньше она была растворена в лучезарной синеве! Она была бестелесной, обращенной в свет!
Потом небо внезапно стало черным. И она, упав на землю, снова превратилась в тяжелую, сумрачную материю. Едва понимая, что произошло, она не могла оторвать взгляд от небесной выси: небо было черным-черным, неумолимо черным.
Одну часть тела сотрясал озноб, другая была бесчувственной. Это ужаснуло ее. Она поднялась. После нескольких долгих мгновений она вспомнила: горная гостиница; школьные друзья. Растерянная, дрожа всем телом, она отыскала дорогу. В гостинице вызвали "скорую", ее увезли.
В последующие дни на больничной койке ее пальцы, уши, нос, поначалу бесчувственные, стали причинять ей дикую боль. Врачи успокаивали ее, но одна санитарка развлечения ради стала перечислять ей все возможные последствия обморожения: в конечном счете могут ампутировать пальцы. Объятая страхом, она представила себе топор; топор хирурга; топор мясника; она представила свою руку без пальцев и отрезанные пальцы, лежащие тут же на операционном столе, перед ее глазами. Вечером на ужин ей принесли мясо. Она не смогла есть. На тарелке она представила себе куски собственной плоти.
Пальцы, пусть и болезненно, ожили, но левое ухо почернело. Хирург, старый, печальный, сочувствующий, подсев к ней на койку, сообщил о предстоящей ампутации. Она кричала. Ее левое ухо! Ее ухо! О Боже, кричала она. Ее лицо, ее красивое лицо с отрезанным ухом! Никто не мог ее успокоить.
Ах, все произошло совсем не так, как она хотела! Она думала стать вечностью, которая упразднит всякое будущее, а вместо этого будущее было снова здесь, неодолимое, безобразное, омерзительное, словно змея, что извивается перед ней, трется об ее ноги и ползет вперед, указывая ей дорогу.
В гимназии распространился слух, что она заблудилась и вернулась вся обмороженная. Ее ругали, как своевольную девицу, которая вопреки обязательной программе нелепо бродила, не обладая элементарным чувством ориентировки, чтобы отыскать гостиницу, видимую даже издалека.
Вернувшись домой, она отказалась выходить на улицу. Возможность встретиться со знакомыми повергала ее в ужас. Родители, отчаявшись, устроили ей неприметный переход в другую гимназию, в соседнем городе.
Ах, все произошло совсем не так, как она хотела! Она мечтала о таинственной смерти. Она сделала все, чтобы никто не смог догадаться, была ли ее смерть несчастным случаем или самоубийством. Она хотела преподнести ему свою смерть как тайный знак, как знак любви, пришедший из иного мира, понятный лишь ему одному. Она все хорошо предусмотрела, кроме, возможно, количества снотворного, кроме, возможно, температуры, которая, пока она засыпала, стала повышаться. Она думала, что мороз погрузит ее в сон и в смерть, но сон оказался слишком слабым; она открыла глаза и увидала черное небо.
Два неба разделили ее жизнь на две части: голубое небо, черное небо. Под тем, вторым небом предстояло ей идти к своей смерти, своей настоящей смерти, далекой и тривиальной смерти от старости.
А он? Он жил под небом, которого для нее не существовало. Он больше не искал ее, она больше не искала его. Воспоминания о нем не пробуждали в ее душе ни любви, ни ненависти. Думая о нем, она была словно под наркозом: ни мыслей, ни чувств.
34
Допустим, человеческая жизнь длится восемьдесят лет. Примерно на этот срок рассчитывает и строит свою жизнь каждый. То, что я сказал, знают все, но редко кто отдает себе отчет, что число отпущенных нам лет не простая количественная величина, некая внешняя характеристика (как длина носа или цвет глаз), а составная часть самого определения человека. Тот, кому довелось бы прожить в полную силу в два раза дольше, то есть, допустим, лет сто шестьдесят, не принадлежал бы к тому же виду, что и мы. Ничего похожего в его жизни не было бы, ни любви, ни амбиций, ни чувств, ни ностальгии, ничего. Если бы эмигрант, после двадцати лет на чужбине, вернулся бы на родную землю, имея еще сто лет жизни впереди, он вовсе не испытывал бы трепета Великого Возвращения, для него скорее всего это было бы не возвращение, а один из многочисленных поворотов на долгом пути его существования.
Ибо само понятие "отечества", в благородном и сентиментальном смысле этого слова, связано с относительной краткостью нашей жизни, предоставляющей нам слишком мало времени, чтобы привязаться к другой стране, к другим странам, к другим языкам.
Эротические отношения могут наполнить всю взрослую жизнь. Но если бы эта жизнь была гораздо длиннее, то разве пресыщение не задушило бы способность возбуждаться задолго до того, как иссякнут физические силы? Ибо между первым, десятым, сотым, тысячным или десятитысячным соитием огромная разница. Где предел, после которого повторение станет стереотипным, если не комическим, а то и невозможным? Но когда этот предел преодолен, что станется с любовными отношениями между мужчиной и женщиной? Исчезнут ли они? Или, напротив, любящие будут рассматривать сексуальную фазу своей жизни как варварскую предысторию подлинной любви? Ответить на эти вопросы столь же легко, сколь представить психологию жителей неведомой планеты.
Понятие любви (большой любви, любви единственной) также, очевидно, порождено тесными пределами отпущенного нам времени. Будь это время беспредельно, был бы Йозеф так привязан к своей покойной жене? Мы, обреченные на раннюю смерть, ничего про это не знаем.
35
Память также недоступна пониманию вне математического подхода. Основная величина здесь - это количественное соотношение между временем прожитой жизни и временем жизни, осевшей в памяти. Никто никогда не пытался просчитать это соотношение, впрочем, для этого и не существует каких-либо технических средств; тем не менее, не рискуя особенно ошибиться, я могу предположить, что память сохраняет лишь миллионную, миллиардную, короче, бесконечно малую долю прожитой жизни. В этом также частица сущности человека. Если бы кто-нибудь мог удержать в памяти все пережитое, если бы он мог в любую минуту вспомнить любой отрезок своего прошлого, у него не было бы ничего общего с людьми: ни его любови, ни его дружбы, ни его вспышки гнева, ни его способность прощать или мстить не походили бы на наши.
Никогда не перестанут критиковать тех, кто искажает прошлое, переписывает его, фальсифицирует его, преувеличивает значение одного события, замалчивая другое; эта критика правильна (она и не может быть иной), но она не столь значима, если ее не предваряет критика более элементарная: критика человеческой памяти как таковой. Ибо, в самом деле, что ей, бедной, подвластно в действительности? Она способна удержать из прошлого всего лишь ничтожно малую частицу, и никому не дано знать, почему именно эту, а не другую, поскольку у каждого из нас этот выбор совершается таинственным образом вне нашей воли и наших интересов. Ничто в человеческой жизни не будет понято, если упорно пренебрегать первейшей из всех очевидностей: такой реальности, какой она была, когда она была, больше нет; восстановить ее невозможно.
Даже самые объемистые архивы не в силах тут помочь. Рассмотрим старый дневник Йозефа как некий архивный документ, хранящий записи подлинного свидетеля прошлого; записи говорят о событиях, которые автор не считает нужным отрицать, но которые память тем не менее отказывается подтвердить. Из всего того, что описывает дневник, лишь одна деталь высветила отчетливое и несомненно точное воспоминание: он увидел себя на лесной тропе рассказывающим гимназистке небылицы о своем переезде в Прагу; эта короткая сцена, а точнее, тень этой сцены (ибо он помнил лишь общий смысл своих слов и то, что это была ложь), - единственная частица жизни, которая, погрузившись в спячку, сохранилась в его памяти. Но она изолирована ото всего, что предшествовало ей и что за ней последовало: какими словами, каким поступком гимназистка побудила его сочинить эти небылицы? И что произошло в дальнейшие дни? Сколько времени упорствовал он в своем вранье? И как он выпутался из него?
Захоти он передать это воспоминание как короткую, забавную, осмысленную историю, ему пришлось бы включить его в причинно-следственную цепь других событий, других поступков и других слов; но поскольку он их забыл, ему ничего не оставалось, как выдумать их; не для того, чтобы сжульничать, а для того, чтобы воспоминание сделать внятным; что, впрочем, он невольно и сделал для себя самого, еще когда склонялся над строками дневника: сопляк был в отчаянии оттого, что не находил в любви гимназистки никаких признаков экстаза; когда он касался ее зада, она отводила его руку; чтобы наказать ее, он объявил, что собирается переезжать в Прагу; огорченная, она позволила ему дотрагиваться до себя и заявила, что понимает поэтов, которые до самой смерти хранили верность; итак, все обошлось как нельзя более удачно, за исключением того, что неделю или две спустя девушка, обдумывая намерение своего друга переехать, решила вовремя заменить его другим; она стала подыскивать его, сопляк догадался и не смог совладать со своей ревностью; под предлогом ее поездки в горы, куда она должна была отправиться без него, он устроил ей дикую истерику; он выглядел посмешищем; она бросила его.
При всем желании быть как можно ближе к истине, Йозеф не мог утверждать, что его забавная история в точности совпадала с тем, что он пережил на самом деле; он знал, что это было всего лишь правдоподобное, наложенное на забытое.
Я представляю себе волнение двух людей, встречающихся много лет спустя. Когда-то они часто виделись и, следовательно, думают, что связаны одним и тем же опытом, одними и теми же воспоминаниями. Одними и теми же воспоминаниями? Тут-то и начинается неувязка: у них нет одних и тех же воспоминаний; из их встреч оба хранят в памяти два или три незначительных эпизода, но у каждого они свои; их воспоминания не схожи; они не совпадают; они не сопоставимы даже в количественном отношении: один вспоминает о другом больше, чем тот, другой, вспоминает о нем; прежде всего потому, что способность памяти у разных людей разная (что могло бы стать еще одним объяснением, приемлемым для каждого из них), но также и потому (и с этим куда труднее согласиться), что они друг для друга по-разному значимы. Увидев Йозефа в аэропорту, Ирена вспомнила мельчайшие подробности их давнего приключения; Йозеф не вспомнил ничего. С первой же секунды их встреча зиждилась на несправедливом и возмутительном неравенстве.
36
Когда двое живут в одной квартире, что ни день видятся и к тому же любят друг друга, их каждодневные разговоры согласуют их память: по молчаливому и неосознанному единодушию они предают забвению обширные зоны своей жизни и говорят и вновь говорят об одних и тех же событиях, творя один и тот же рассказ, который, подобно дуновению ветерка в листве, шелестит над их головами и постоянно напоминает им, что они жили вместе.
Когда Мартин умер, бурный поток забот унес Ирену далеко от него и от тех, кто его знал. Он исчез из разговоров, и даже обе его дочери, еще слишком маленькие при его жизни, больше не интересовались им. Однажды она встретила Густава, и он, дабы продлить их беседу, сообщил ей, что знал ее мужа. Это было в последний раз, когда Мартин оказался с нею рядом, сильный, значительный, влиятельный и послужил ей мостиком к ее будущему любовнику. Выполнив эту миссию, Мартин исчез навсегда.
Задолго до этого, в Праге, в день их свадьбы, Мартин поселил Ирену на своей вилле; поскольку на втором этаже размещались библиотека и кабинет, первый этаж он отвел для своей семейной жизни - мужа и отца; перед отъездом во Францию он передал виллу теще, которая двадцать лет спустя второй этаж, полностью обновленный к тому времени, предложила Густаву. Милада, навестив Ирену, вспомнила бывшего коллегу: "Здесь Мартин работал", сказала она задумчиво. Однако после этих слов никакая тень Мартина не возникла. Уже давно он был выселен из этого дома, он и все его тени.
После смерти жены Йозеф обнаружил, что без каждодневных разговоров шелест их прошедшей жизни ослабевает. Чтобы усилить его, он постарался оживить образ жены, но убогость результата его огорчила. У нее было с десяток разных улыбок. Он напрягал воображение, чтобы воскресить их. Но потерпел неудачу. У нее был дар забавных и быстрых реплик, восхищавших его. Ему не удалось вызвать в памяти ни одной. Однажды он спросил себя: если сложить те немногие оставшиеся от их совместной жизни воспоминания, сколько займет это времени? Минуту? Две минуты?
Вот еще одна загадка памяти, более существенная, чем все остальные: обладают ли воспоминания измеряемым временным объемом? развертываются ли они во времени? Он хочет представить себе их первую встречу: он видит лестницу, которая с тротуара ведет в подвал пивной; видит отдельные пары в желтой полутьме; и видит ее, свою будущую жену, сидящую напротив, в руке рюмка водки, ее взгляд устремлен на него, на лице робкая улыбка. Долгие минуты он наблюдает за ней, держащей в руке рюмку, улыбающейся, он внимательно разглядывает это лицо, эту руку, и на протяжении всего этого времени она будет сидеть неподвижно, не поднося рюмку к губам, ничего не меняя в своей улыбке. И в этом весь ужас: прошлое, которое мы вспоминаем, лишено времени. Невозможно пережить любовь, подобно тому как мы перечитываем книгу или просматриваем тот же фильм. Мертвая, жена Йозефа не имеет никаких измерений, ни материальных, ни временных.
Поэтому все усилия оживить ее в воображении вскоре превратились в пытку. Вместо радости, что ему удалось воскресить то или иное забытое мгновение, он впадал в отчаяние из-за безмерности пустоты, обрамлявшей это мгновение. Однажды он запретил себе это скорбное блуждание по кулуарам прошлого и отбросил тщетные попытки возродить жену такой, какой она была. Он даже подумал, что этой сосредоточенностью на ее прошлом существовании он предательски отсылает ее в музей утраченных вещей и устраняет из своей настоящей жизни.
Впрочем, у них никогда не было культа воспоминаний. Разумеется, они не уничтожали ни своих личных писем, ни ежедневников, где отмечали свои обязательства и встречи. Но им никогда не приходило в голову перечитывать их. Поэтому он решил жить с ней умершей так, как жил с ней живой. Отныне он посещал ее могилу не для того, чтобы предаваться воспоминаниям, а для того, что-бы быть с ней; чтобы увидеть ее глаза, которые смотрят на него и смотрят не из прошлого, а из настоящего.
Так началась для него новая жизнь: совместная жизнь с умершей. Новые часы стали упорядочивать его время. Приверженная к чистоте, она возмущалась беспорядком, который он повсюду оставлял за собой. Отныне он сам тщательно убирает дом. Ибо любит их жилище еще больше, чем при ее жизни: низкая деревянная ограда с маленькими воротами; сад; пихта перед темно-красным кирпичным домом; два кресла, одно против другого, в которые они усаживались, приходя с работы; подоконник, где с одной стороны она всегда держала горшок с цветами, с другой - лампу; эту лампу они оставляли зажженной на время их отсутствия, чтобы, возвращаясь домой, уже издали, с улицы, увидеть ее. Он чтит все эти привычки и следит, чтобы каждый стул, каждая ваза стояли там, где она любила их ставить.
Он вновь посещает их любимые места: ресторан на побережье, хозяин которого никогда не забывает напомнить ему, какую рыбу предпочитала его жена; в соседнем городке прямоугольную площадь с домами, окрашенными в красные, голубые, желтые цвета, чья скромная красота очаровывала их; или пристань в Копенгагене, откуда ежедневно в шесть вечера отчаливал большой белый теплоход. Там они могли долгими минутами недвижно стоять, провожая его взглядом. Перед отплытием оттуда доносилась музыка, старыми джазовыми мелодиями приглашая к путешествию. Со времени смерти жены он часто приходит туда, представляет ее рядом и вновь испытывает их общее желание подняться на борт этого белого ночного корабля, танцевать там, спать там и проснуться где-то далеко, очень далеко на севере.