…Старлаб отделился от стены. Упал на стул. За стеной открыли воду. "Вот какая она, человеческая любовь". Только сейчас он заметил, что не снял пальто.
Ненавидя это потное пальто, облепившее его, Старлаб вышел из комнаты. Больше он сюда не придет, думал он, идя по коридору.
Он вернулся через месяц. Только для того, говорил он себе, чтобы узнать, что значит "со звуком". Не повезло. На вопрос вязаной шапки "со звуком или без?" он снова брякнул: "Без". И все повторилось.
"Когда заказываешь со звуком, играет свадебный марш", - объясняли коллеги в курилке. Он кивал.
- И всегда что-то приношу с работы, - говорила Тварь. - Расческу почти новую, волос лучше стал. Я одно время лысеть стала. А сейчас расческу возьму - и на душе светло. Причесываюсь, причесываюсь, думаю: все будет хорошо. Книг сколько принесла… с работы. Любишь читать? И я люблю. Особенно про любовь и семью. Я уже, знаешь, такую хорошую библиотеку у себя собрала, три полки, и все - с книгами. Одна полка с грустными, другая - со смешными, а третья - про воспитание детей и развивающие игры. Вот таскаю домой книги, девчонки даже смеются: что ты, как дурочка, все книги да книги. Сами они бутылочки от духов приносят, одна даже рваный пеньюар, два дня на него в слезах любовалась. Жалко, не можем вспомнить, откуда все это богатство. Может, если б знала, тоже бы пеньюарами завалилась, хоть не в них счастье. Зато, знаешь, какой я классный руль от автомобиля на прошлой неделе принесла. Берешь в руки - и прямо как в автомобиле себя чувствуешь: р-р-р!
Склонилась над ним:
- А вчера тебя с работы принесла, и еще книжку. Думаю, что такое тяжелое в мешке, неужели диван? Открыва-а-аю… - Медленно подняла край одеяла. Старлаб поежился и улыбнулся. - …а там - целый мужчина; я просто обалдела! Думала, не может быть; наверное - трупик. Девчонки иногда отдельные руки в дом тащат, головы всякие. Потом сами же не знают, куда девать. А одна наша, ну, вот эта, как бы Люся, тоже принесла, вроде тебя, все тело на месте, потом пригляделась: головы нет! Повертела-повертела - жалко выбрасывать, а что делать. Ни слова от него не дождешься, ни помощи по хозяйству. Только целыми днями на диване лежит, мух собирает. Поэтому я про тебя тоже вначале подумала, что ты тоже такой. Потом - нет: грязненький, ладошки порезанные, карманы пустые, но - целый, живой… Живой… Ты о чем-то задумался, милый?
Он думал о потолке.
В центре торчал крюк для отсутствующей люстры. Около крюка было написано пальцем по закопченной поверхности: "Не вешаться! Жизнь прекрасна!"
Сколько он пробудет здесь, среди простыней? Где дверь в этой квартире? Что подумают на работе? Сегодня выходной. Завтра его начнут искать. Если его найдут здесь, он должен будет объяснять. А если не найдут? Сколько он пробудет здесь, среди простыней и странного запаха из кладовки, где сушатся его брюки?
Пока Тварь возилась с брюками, он обследовал квартиру.
Входной двери не было. "Жизнь прекрасна", - пела Тварь, замачивая окровавленные брюки. Единственное окно не открывалось. Грязное стекло; кажется, пятый этаж. Место незнакомое. Сегодня выходной. Но завтра его будут искать. Доберутся до телескопа, вытряхнут оттуда Обезьяну. И Обезьяна расколется. Во всем. И в этой книге тоже.
Книга.
Обезьяна читает, скорчившись в телескопе, книгу. Отрывает страницу, поджигает, чтобы прочесть следующую.
- Слушай, ты сказала, кроме меня там была еще какая-то книга?
- Странная, - Тварь обнюхивала книгу. - Я поставлю ее на полку с грустными книжками. А этот Обезьяна…
Старлаб вздрогнул.
- …этот Обезьяна - твой родственник?
- Ты что! Он животное. Живет в телескопе. Откуда ты про него узнала?
- Из книги, откуда же еще. Тут про него написано. И про тебя тоже. Сейчас подержу книгу - будет и про меня.
- В смысле?
- В смысле, каждый, кто держит эту книгу, кто отдает ей свой запах, становится ее автором. И героем. Смотри… Сейчас я хочу, чтобы в этой книге было написано о том, как мне хорошо.
Она приложила книгу к левой груди. Слегка потерла бумагой о кожу.
- Подожди, - Старлаб схватил за запястье руку с книгой. - Кто вначале это все написал? Там была драма и еще дневник одной женщины. Она писала о том, как родилась. Что отца у нее не было. И что она делала открытия, а мать была похожа на медузу.
- На медузу?
Тварь читала, шевеля ноздрями. Иногда долго втягивала в себя воздух книги.
"Так я росла. Комнаты, в которых отсутствовал отец, обрастали мелкими страхами. У страхов был запах пота и сердцебиения. Оставаясь одна дома, я играла с этими запахами. Доставала их из темных углов, вдыхала, бросалась от них в другую комнату. В отсутствие отца я училась наслаждаться страхом самостоятельно.
Труднее было учиться словам. "Яблоко", - повторяла я про себя тысячу раз в день, пытаясь связать эти уродливые звуки с мягким царством запахов, обитавших на поверхности и в мякоти плода. "Яблоко!" На следующий день я просыпалась уже без этого слова. Словно ночью кто-то вырезал его маникюрными ножницами из моей памяти.
А ведь кроме яблока были и другие предметы.
Были: ЛОЖЕЧКА (запах маминых пальцев, металла, хозяйственного мыла, моих неловких губ); ЗАЙЧИК (запах стареющей ваты, шерсти и других детей, гладивших и кусавших его до меня); НЕЛЬЗЯ (запах огня, маминой пудры, фарфорового китайца)... И другие мертвые звуки, издаваемые матерью и остальными людьми.
Все это нужно было запомнить. Запомнить было невозможно.
Когда я стану медузой и приволоку себе однажды теплого, в крови, мужчину…"
- Что?
Она еще раз провела страницей возле носа.
- Прости, милый. Кажется, нечаянно прочла свой собственный запах. Или запах крови просочился со следующих страниц. Он если попадет в книжку, все пропитает.
- Ты сказала "медузой"...
…Когда я стану нынешней и буду в бессонницу предаваться похоти воспоминаний...
Бессонницы начались еще в детской кроватке, в которой я спала, а, точнее, не спала. Мир слов нависал надо мной, лез волосатыми пальцами в рот, царапал ногтем язык.
"Я знаю, что у нее все в порядке, - говорила мать врачам, - я это хорошо знаю. Это она специально, чтобы меня с ума свести, старается-молчит. Не понимает, тварь, если я с ума сойду - кому она со своей молчанкой нужна будет?"
После этих слов я не могла заснуть и лежала с открытыми глазами, чувствуя, как мои удлинившиеся за лето ноги упираются в спинку кроватки. Я не спала, я старалась запомнить слова. Под утро я засыпала, и снова кто-то выскребал из меня весь словесный мусор, накопленный за день. Я просыпалась свежей; ароматный мир вертелся передо мной, как волшебный шар; мать сходила с ума.
Сколько мне было лет? Семь или восемь. Хотя для тех, кто живет запахами, время движется по-другому. Или не движется.
Так продолжалось до одного солнечного дня, когда в квартире появился мужчина.
Матери дома не было, она ушла отдохнуть от домашних дел на работу. Мужчина взломал дверь и вошел. Принюхался. Через плечо у него болталась спортивная сумка. Я смотрела на него из кроватки. Я догадалась, что сейчас он унесет все эти "ложечки", "китайцев", "книжки" и остальные слова, которыми мама так меня мучила.
Мужчина остановился посреди комнаты и увидел меня. Я улыбнулась. Он остекленел: он не знал, что в квартире есть я. Обо мне вообще мало кто знал - ведь я все время молчала. Потом он успокоился и вздохнул: "Не кричи, ладно? И я тебе не сделаю ничего плохого. У меня такая же дочка, как ты, и ей нечего кушать".
По его запаху я поняла, что он врет. И еще, что ему очень хочется, чтобы у него была дочка. Он бы читал ей сказки, учил воровать, просил принести рассол по утрам.
"Не будешь кричать?"
Я кивнула. Он стал быстро освобождать комнату от загромождавших ее слов. Потом решил обыскать мою кроватку. Подойдя вплотную, он поднял меня и перенес через комнату. Он мог просто сказать, чтобы я вылезла сама. Но он решил, что я глухонемая. И не знал, как воры должны обращаться с глухонемыми детьми. Поэтому он протянул ко мне ладони, которыми только что рылся в трюмо, и, обхватив, вынул меня из кроватки. Потом перенес через комнату. Я чувствовала, как дрожат его руки.
И тут он посмотрел на меня. До того, как опустить на диван. Взгляд длился полсекунды, но больше было и не нужно.
Он опустил меня на диван, сам стал шарить в моей кроватке. Я смотрела на его сутулую спину. На короткие ноги в пахнущих тишиной и бедностью брюках. Не найдя ничего, он засобирался. Перед тем как уйти, попросил знаком молчать. Я снова улыбнулась. Прихватив сумку с награбленными словами, растаял в подъезде.
С этого дня я стала медленно, но неудержимо запоминать слова. Одного затравленного мужского взгляда, одного прикосновения дрожащих мужских рук оказалось достаточно.
Вбежавшую мать я встретила громким словом: "Яблоко!"
При этом запахи не исчезли. Просто они научились маскироваться, когда нужно, под слова. Зависнув над полом в руках вора, я сделала открытие. Мужчина-вор тоже боялся слов. Для этого он и выбрал эту профессию, профессию сумерек и тишины.
Тогда я поняла (глядя на рыдающую на полу мать, вспоминая глаза и ладони вора), что цель женщины - стать мужчиной. И добиться этого можно только сделав мужчину - женщиной. Нет, не похожим на женщину, не одетым, как женщина, а...
"Что ты там говоришь?" - всхлипывала мать, сидя посреди комнаты.
"Нет, ничего", - отвечала я.
Она не заметила, что я начала говорить.
Я вылезла из кроватки, подошла сзади к маме и резко развернула к себе. "Я решила стать мужчиной, мама, - сказала я, глядя в ее испуганные, раскисшие
глаза. - И ты мне в этом должна помочь".
Через неделю она отдала меня в школу. Как мальчика. Метрики, справки - все это было переделано, подделано, подчищено. Для взяток продали бесполезное обручальное кольцо, которое было зашито в матрас моей кроватки. "Ничего, мама. Я вырасту и подарю тебе волшебное кольцо. Оно будет выполнять твои желания…"
"А когда у тебя грудь начнется и остальное, что мы людям скажем?" - плакала мать, десятый раз водя утюгом по мальчуковой школьной форме.
В школе, действительно, пришлось трудно. Не хватало запаса слов. Тяжелый запах хлорки, которая сугробами мокла в школьном туалете, запах горелого масла из столовой - все это убивало остальные запахи. Но главное, не хватало слов. Того запаса, который я набрала после объятий вора, не хватало. Новые слова испарялись за ночь, как дешевый бренди в маминой рюмке.
Через полгода выход был найден. Я подружилась с мальчиком, с которым никто не дружил, потому что он был самым умным в классе. У него были длинные рыжеватые волосы, длинный, с шишечкой на конце, нос, и два огромных книжных шкафа, чье содержимое постепенно перетекало в его лобастую голову.
Как все умные и одинокие дети, он часто болел. Я навещала его. Сидя около его постели, вдыхала запах лекарств, варенья, мочи и разглядывала его лицо. А он рассказывал содержание последней книги.
Однажды он снова заболел, я сидела у его кровати, родителей не было. Он быстро, срываясь в кашель, рассказывал; потом уснул. Я тихо встала, надела пальто. Постояла возле двери, слушая, как трещит счетчик. Потом бросилась обратно в комнату и влетела к нему под одеяло. Он проснулся и испугался. "Я хочу тоже болеть, - объяснила я. - И знать столько, сколько знаешь ты". Он кивнул и потянулся ко мне. Испуганные, слезящиеся от любопытства глаза. Дрожащие пальцы.
Мы лежали обнявшись. Я даже не сняла пальто. Нам хватало губ. "Ты разве не мальчик?" - спросил он, гладя меня, как собаку. "Мальчики разные бывают", - ответила я. "Я знал", - кивнул он.
Он был умный.
Услышав, как открывают входную дверь, я вылетела из кровати и бросилась в коридор. "Уже уходишь?" - слышала я сквозь сердцебиение вопросы входивших родителей.
После этого я стала учиться все лучше. Моя вторая жизнь, как и прежде, протекала в мире запахов. Иногда между миром слов и миром запахов с хрустом возникала трещина, и я снова начинала хуже запоминать. Тогда я внимательнее вглядывалась в лица мужчин, отыскивая нужные глаза, запахи, нервные движения рук. И расставляла капканы. До тех пор, пока не чувствовала на себе дрожащую мужскую ладонь и взятые в осаду глаза не капитулировали, блаженно прикрыв веки.
Так я смогла окончить школу, потом университет, защитить диссертацию.
Лишь один раз я ошиблась.
Потеряла голову от античных форм. От ложного классицизма голых веснушчатых рук. От солнечной головы тритона.
Последствия были убийственны. Мрамор оказался душной плотью. Никакой дрожи в ладонях. Все ловко и уверенно. Возвращалась пустая, в жмущих ботинках. В голове позвякивали сотни ненужных, как груда булавок, слов. Словарь запахов был пуст. Лишь какие-то случайные запахи - асфальта, пыли и его дешевых духов - задержались на опустевших страницах. Сердце сходило с ума; хотелось подпрыгнуть и, наплевав на жмущую обувь, закружиться.
Села на бордюр, разревелась. Первый и последний раз. Видя плачущего юношу (короткая стрижка, металлические цацки), прохожие целомудренно отворачивались.
Дома сидела мать. Бутылка, стоявшая перед ней, искажала лицо. "Пришел, сынок?" - засмеялась она. Она вообще стала часто смеяться.
Ночью приснился сон: иду в свадебном платье по полю, полному ублюдочных ромашек. Ромашки ничем не пахнут. Поле ничем не пахнет. Проснулась злая, в слезах.
Хуже всего, что мой мраморный подонок стал звонить (я не поднимала). Вторая серия? Нет, я не любитель сериалов. "Не любительница", - поправляли меня в трубке. Капли холодного пота. Начинался шантаж. Если бы со мной были запахи, я бы смогла... "Ну давай встретимся", - слышала я из брошенной трубки. Животное!
И тогда я в первый и последний раз стала молиться. Я молилась Афродите Урании, широкоплечей, мужеподобной богине. Я нарисовала ее контур на стене (в углу смеялась мать), и стала молиться и исповедоваться. Меня замутило. Запахло чем-то непривычным. Закричала мать, и я увидела, как в стене, в контуре, открылись синие глаза. Я поднялась, подошла к ее глазам. Мне показалось, что они смотрят со страхом. Синие глаза с желтоватым дымком вокруг зрачка. Я прижалась к контуру и не могла отойти. Потом медленно сползла по стене, упала на скрипучий стул, отключилась.
На следующий день я проснулся от наплыва запахов. Они вернулись ко мне. Мир снова приобрел четвертое измерение; я кружился по комнате. Все запахи были на своих местах; их словарь разворачивался передо мной, как прозрачный промасленный свиток.
Праздник отравляло только то, что я должна была везти в больницу мать. После вчерашнего она все показывала на стенку и жаловалась. "Была дочка - стал сын, была стенка - стал человек". Бросалась к тому месту, где стояла раньше моя кроватка, искала обручальное кольцо. На месте кроватки теперь желтела куча хлама, который мать притаскивала с улицы.
В больницу, куда мы приехали под вечер, поступил еще один пациент. Я увидел его издали, сомнений не было. Мой тритон извивался в руках потных санитаров.
"Я - рыба! - вырывался он. - Выпустите меня в воду, я задыхаюсь..." На следующий день об этом случае сообщили газеты. Студент университета сошел с ума от любви; стал называть себя именами разных животных, пока не внушил себе, что он рыба. В лечебнице, куда его доставили, несчастный умер на следующее утро, задохнувшись.
"Какая же я сволочь, - думал я. - Какая же я мразь". А на душе становилось все спокойнее и спокойнее.
- Я не могу больше читать. Мне пора. Суп в холодильнике.
Тварь бросила книгу на кровать, поднялась. Была уже одета, собиралась уйти.
- Послушай, - он приподнялся, - ты никогда не слышала о медузах?
- О медузах? Конечно. Читала. Плавают в воде. Зачем ты спрашиваешь?
Он чувствовал, как меняется ее голос. Как ускоряется и крошится речь.
- А об убивающем взгляде ничего не слышала?
- Нет, - резко покачала головой и собралась идти.
- Стой, что это?
Снял с ее плеча обрывок веревки, который он сначала принял за украшение платья.
- Не знаю, - сделала шаг назад. - Жизнь прекрасна. Все равно прекрасна. Не знаю.
Быстро вышла из комнаты. Он рассматривал веревку.
- Послушай...
- Не дергай меня, я должна накраситься...
В дверном проеме было видно, как она, уже в пальто, стоит по пояс в зеркале. Быстро рисует на лице. Он положил веревку на кровать, рядом с книгой.
- Послушай, только скажи, где здесь дверь, а то...
И осекся.
Из зеркала смотрело безобразное, изуродованное косметикой лицо. Красные, черные, синие полосы.
- Я прошу тебя, - оскалилось пятнистое отражение, - оставь меня в покое!
Старлаб застыл. Не отрываясь, смотрел, как привычными движениями она покрывает лицо новыми пятнами. Глаза ее были залеплены пластырем.
- Сил нет... - отошла от зеркала, и, хватаясь за стену, подошла к книжному шкафу. - Была дочка, стал сын. Был сын... Стала стенка... Окно...
Толкнула книжный шкаф, он завалился набок, посыпались книги.
За шкафом было окно.
Закатное солнце ошпарило глаза. Тварь забарабанила ладонями в толстое стекло.
- Сил нет... Был сын...
Словно в ответ, зазвучала музыка. Музыка первой стражи.
Рамы стали медленно открываться.
Тварь стояла у окна, раскинув руки; ветер разбрызгивал волосы; солнце исчезало. Вскочив на подоконник, сделала шаг вперед.
4
Жил-был Старлаб. Был он невысокого роста, тонок в кости, с подвижными, будто спешащими куда-то пальцами. Глаза имел неясного светлого цвета, как небо при перемене погоды. Правда, никакой определенной погоды в его глазах так и не устанавливалось. Тихо разглядывал он окружавшую его жизнь, тихо участвовал в ней.
Как все мужские особи в Центре мира, он прошел все этапы естественного отбора и дорос до человека, даже до Старлаба. Половину своего рабочего времени он проводил перед зеркалом, упражняясь в созерцании своего лица, остальное тратил на абитуриентов или разглядывал кожуру мандарина. Раз в год писал нудный, как осенняя слякоть, отчет и проходил эйдосографию. Перед эйдосографией он с вечера ничего не ел, утром шел, с брезгливой нежностью неся завернутые в газету баночки. В лаборатории сдавал их сотрудникам отдела кадров и садился в очередь. Там сидели другие научные работники в трусах; рассказывали анекдоты и не смеялись. "Прошлый раз у меня определили пятьдесят эйдосов, - говорил кто-то
рядом, - а теперь, боюсь, и сорока пяти не будет". Когда доходила очередь Старлаба, он поднимался и шел. Заходил, отвечал на вопросы. Ложился, расслаблял мышцы, впускал в себя тонкую иглу шприца. Вставал, прижимая сырую ватку. Потом давал опутать себя разными датчиками; начиналось измерение красоты. Пять эйдосов, десять эйдосов… Стрелка ползла вверх, дрожали пальцы. На тридцати пяти эйдосах стрелка замирала. Аппетитное облако служебного повышения снова проплывало мимо. Старлаб надевал носки, брюки, рубашку, прощался и уходил. В "Удостоверение человека" ставился новый нарядный штампик, можно было спокойно жить до следующей эйдосографии.