Аншлаг - Нелла Камышинская


Нелла Камышинская
Аншлаг

К вечеру делалось очень холодно. В десятом часу даже в центре города было безлюдно. Прекрасная площадь на развилке больших магистралей - Крещатик, спуск с Печерска и Владимирский спуск к Подолу - сейчас лежала в оцепенении. Тишина, ветерок, мороз. Одинокий красный глазок, пользуясь сонным безразличием площади, описал круг с завышенной скоростью и покинул ее, затем пешеход, пользуясь тем же, пренебрег подземным переходом и пересек ее сверху. Ночь обещала быть долгой.

И вдруг посыпался снег! Но откуда-то вырвался сильный ветер. И снег перестал идти. Он присыпал большую клумбу в центре площади, частично застряв между комьями. Улегся у подножий деревьев. Ветер менял направление, то врываясь в Крещатик, то уносясь к Днепру за парком, откуда он, собственно, и примчался и где сейчас, вероятно, было весьма невесело. Но вскоре и он унялся.

И все? И больше никаких событий? Тишина, ветерок, мороз.

Нет, в уголочке площади, уже на выходе, уже у спуска к Подолу, приютилось светлое здание, маленькое, старомодное, в два этажа, похожее издали на симпатичный купеческий особняк. Через десять, пятнадцать минут в этом здании откроются двери…

Впрочем, почему же так? Совсем не маленькое. Оно просто поставлено так, оно вышло на площадь торцом. Так необычно. Но вроде бы очень давно, в средневековом городе именно это было вполне обычно, тогда, говорят, брали налог за количество окон, удостоенных чести смотреть на улицу, и все, изощряясь, старались платить, конечно, как можно меньше.

Кажется, что торцовый фасад освещен неверным, будто бы лунным светом. По бокам здания башенки. Рядом с крыльцом и над ним несколько великолепных арочных окон… Мы не будем больше томить, да, верно, в этом здании - филармония.

Постепенно холод набирает силу. И что-то незримое - ночь? зима? - спускается ниже, ниже. И сонное оцепенение площади, домов, улиц так глубоко, что, кажется, дело идет к длинной полярной ночи.

А между тем здесь, в укрытии, за надежными стенами, что там? Бушуют аплодисменты? Или грохочет оркестр? Быстро сюда, к афишам, сколько их тут; так что там у них, вот, четырнадцатое декабря. Так вот что у них: Ференц Лист. Концерт из симфонических произведений Ференца Листа.

Прекрасно.

А в данный момент? Во втором отделении - что? Концерт для фортепиано с оркестром. О, значит, в данный момент там сидит на сцене пианист в черном фраке перед черным роялем, и, поскольку, судя по времени, уже назревает финал, он, соревнуясь с оркестром, извлекает из инструмента самые мощные звуки, оркестр же…

Нет. Это уже было. Это было, вероятно, тогда, когда посыпался снег. Потому что сейчас открылись дубовые двери и вышли люди в зимних пальто, и стали спускаться вниз по ступенькам. Видимо, многие здесь повстречали знакомых. Теперь они, стоя перед домом, прощались, о чем-то уславливались и образовали постепенно толпу, а из дверей выходили всё новые, новые, все в темном, по-зимнему. Говор негромкий. Вот потянулись они вдоль площади и через площадь, и от лиц их, светясь, уплывал в сторону светлый парок. За углом стояли два служебных автобуса, но им предстояло явно здесь ночевать, такси с заведенным мотором, ему предстояло отвезти пианиста, он был гостем, и несколько частных машин, принадлежащих, как видно, кому-то из музыкантов.

Две девичьи фигурки одиноко побрели по Крещатику и, дойдя до троллейбусной остановки, как-то не сразу, нехотя остановились.

Это были Вита Карпухина и Валерия Демич.

Они долго молчали. Кто-то еще стоял поодаль так же, как и они, в ожидании. Обе молчали, ежились. Одна задумчиво осматривала город, другая носком ботинка водила по пятну на асфальте. Наконец, одна из них произнесла:

- Как ты думаешь, сколько ему лет?

Другая пожала плечами: "Понятия не имею".

Из чего только сотканы девочки? Из чего только сотканы мальчики? - как-то так говорится в одной замечательной детской английской песенке. Там - из лягушек, булавок, конфет, улиток… Из чего только сотканы люди? Как хотелось бы нам знать! Но в том-то и дело, что даже целой жизни не хватит на то, чтобы рассказать, из чего соткан один человек. Рассказ получился бы даже длиннее самой жизни того человека, потому что мы живем быстрее, чем рассказываем.

Из чего была соткана Валерия Демич? На этот вопрос нелегко ответить еще и потому, что ей было шестнадцать, а как раз на шестнадцатом в рост пошло воображение, и потому в настоящий момент этот человек представлял собой совокупность идей и желаний, совершенно - в пределах единого целого - непредставимых.

Вероятно, поэтому Демич чаще всего бывала хмурой.

Да тут кто угодно лишится улыбчивости! Преодолевать постоянно, пусть даже и мысленно, какие-то дьявольские расстояния, носиться от крайности к крайности. И не иметь возможности присесть, передохнуть как следует. Шутка сказать, какие концы! Только присел, тут опять - срывайся, несись на зов в какую-то даль, и ведь непременно же в самый, в самый дальний конец, куда-нибудь к черту на кулички. Неудивительно: хмурая. Не то что веселья, тут говорить не захочешь. Чтобы было понятно: она мечтала жить на Крайнем Севере, сражаться с бураном, ходить по улице, держась за канат, и чтобы про нее говорили "рубаха-парень", "это свой парень!", и чтобы совершенно утратить женский облик, ее пленяло мужское братство, оно было ей по душе, как ей подсказывало воображение; но с такою же страстью она мечтала изредка и о крайнем юге, со всеми сопутствующими атрибутами: средневековый уклад в семье, паранджа, многодетность, а что? она бы могла, она подчинялась бы беспрекословно, она работала бы, не разгибая спины, двенадцать, восемнадцать детей, она бы работала в поте лица, чтобы всех накормить, и она бы все успевала, ей нужно было, чтобы "в поте лица". Какую она видела в этом сладость? Но север-юг - это так, пустяки. Это были еще, так сказать, совершенно праздные грезы. Это еще от детства. Но была и действительность. Хотя сейчас ее сверстники бесцеремонно звали ее, как и прежде, Валерой, но это прозвище ей уже не слишком шло, потому что сложилась в ней постепенно холодная и, как чудилось всем, таинственная молчаливость, степенность. Учась хорошо, она хладнокровно сносила провалы в учебе, такое бывало, она хладнокровно сносила обиды, и когда после внезапного инцидента шла хладнокровно на место, ей вслед непременно кто-нибудь шептал, делая жест рукой: "Демич!" - что означало: "Каков стиль! Посмотрите. Только она так может". И ей тоже нравилась эта манера, что давалась легко, видно, была в крови. "Истуканша", - иногда говорили, злясь, ребята. Такая прекрасная, с замедленными жестами, возможно, несколько излишне мрачная, но вполне миловидная "истуканша". Но вот она становилась в очередь - неважно за чем: за железнодорожными билетами, за овощами, - и малейшая искра, оставлявшая всех остальных равнодушными, сжигала ее дотла, вернее, "ту", утвердившуюся, как ей казалось, в ней на века: она вступалась за обиженных, она требовала звенящим голосом справедливости, но она никогда ничего не могла добиться, или почти никогда, ей противно было потом вспоминать свой дурацкий голос, она вспоминала, краснея, лепет, крик, заикания, и всегда, прибегая домой, запиралась в ванной и плакала. Но - опять магазин. И опять все сначала. Из чего была соткана Валерия Демич? Да, да, из разных причуд. Но такая ли уж это редкость? У всех есть причуды. И поостерегитесь к ним относиться пренебрежительно. Они-то, они скорее всего способны выразить человека. Демич, к примеру, страстно любила угощать того, кто входил в их дом, независимо от того, кто попался; бывало, входил человек на одну минуту, и если был не против, она розовела от счастья, у нее дрожали руки. Соседский ребенок, товарищ по классу - какие-то бублики, вишни, прекрасно, конечно, если чай, но можно и горсть дешевых семечек, все, что есть в доме, - чушь какая-то, нелепость, и она розовела не только от удовольствия, она подозревала, она даже знала наверняка, что нелепость, но страсть была сильнее. Она же следила и за разными тюбиками в доме, в том числе и тюбиками с зубной пастой. Устроившись поудобнее, она долго разглаживала тюбик концом зубной щетки, мучилась, удаляя все складки, иной раз мельчайшие, чтобы после разглаженную часть можно было аккуратно свернуть. "Чем ты занимаешься?" - "Но здесь же пропадает такая уйма пасты!" - отвечала она. Никто не знал о ее чудачествах. За исключением, конечно, родителей. В той школе, лучшей в районе, где она училась, к ней относились серьезно. К ней относились спокойно и с уважением. Спокойно, потому что за Демич была душа спокойна, как говорил о ней толковый учитель математики. Она хороший работник, у нее есть рабочая гордость, с ней все ясно, короче, это надежный участок. И еще была весьма лестная для нее формулировка: цельная личность. Что это значит, со всей определенностью мало кто ответит даже из людей, проживших целую жизнь. Не смогла бы ответить и Демич. Но ясно было, что это похвала. И похвала эта тешила ее самолюбие.

Но если цельность означала твердую цель, то тогда это о ней.

Такая цель у нее была. Нет, отнюдь не сверкающие вершины! Хорошо бы, конечно, господи, кто же откажется, просто вершину она еще не выбрала, вообще она с миром еще не разобралась, это дело нелегкое, цель эта звучала весьма прозаически, правда, никто ее не искал и не выбирал, потому что она была тут, она лежала в ней самой, натура так была нацелена, и не звучала она вовсе, поскольку в словах никто не пытался ее выражать, она никого бы не разволновала, да и вряд ли сама Демич отдавала себе отчет в этом, она просто двигалась, двигалась каждый день в одном направлении: работать, работать в поте лица, не покладая рук, не разгибая спины. Как еще у нас говорят? Как вол, не зная ни сна, ни отдыха, не зная меры, больше, круче, больше, всегда. Вот такая натура, как это ни удивительно. Вот таким было тайное, вернее, глубинное ее устремление. Оно отразилось, конечно, на всем. Оно сказалось, пожалуй, даже и в таком пустяке, как походка. То есть речь идет не о жизненной поступи, а о походке как таковой. Но возникает вопрос: можно ли такую женщину любить? Этот вопрос ее волновал. Не часто, но иногда он ее все же, пугая, задевал своей тенью. Она сидела. Она смотрела растерянно перед собой. Ну, и еще - "истуканша"…

Но Вита Карпухина ее же любила?

Вита: такая большая и крепкая! С такими тонкими, как у ребенка, льняными, не вьющимися волосами…

У Виты Карпухиной было очень доброе сердце. И Валерия это знала.

Они расстались в троллейбусе. Валерия вышла.

Вокруг было белым-бело.

Еще из окна троллейбуса они увидели, как падает снег. Теперь она вышла. И обомлела: необычайный и непередаваемый вид. Мимо нее пробежали двое, смеясь. А снег все падал и падал. Первый снег пахнет так сильно, как свежая краска, как море, как свежий хлеб, как что-то очень сильное, думала Лера, Лерок, как называли ее дома и где сейчас, недовольно поглядывая на часы, дожидались ее мама и папа. И она пошла.

Пахнет, как правда. Резко, свежо. Когда-то она ехала днем в троллейбусе, а впереди сидела женщина в черном берете и с нею маленькая девочка. Годика три-четыре, не больше. Они говорили, и Лера услышала… Нет, это было не днем, это был очень светлый вечер, потому что уже стояла луна. Женщина показала девочке: "Посмотри, какая луна!". Девочка ей кивнула: "Да. Она как будто пушистая". Лера тогда удивилась. Девочка долго сидела молча. И вдруг сказала: "Мама, знаешь, на что похожи мысли? На слонов". - "Почему на слонов?" - "У слонов есть клыки? Мысли такие же сильные. И такие же белые". Лере это запомнилось. Тогда она, помнится, ахнула и, разумеется, тут же подумала: "Ну и детки пошли".

А сейчас? Снег пахнет, как правда, а на что похожи те звуки? Снег - это ладно… А на что похоже то, что случилось с нею сейчас?!

Вот что на нее обрушилось! Совершенно случайно, не придавая никакого значения, пожав плечом, она протянула руку и взяла два билета в филармонию, вчера, у встретившегося ей соседа, он не мог пойти, шел продавать, предложил, и Лера сказала: "Хорошо, давайте". Билеты были дешевые, но было прекрасно видно, балкон, первый ряд.

Там было очень удобно сидеть, можно было положить руки, локти, наклониться удобно, положить подбородок на руки. Можно было не слушать, а просто смотреть. Или же делать и то и другое - и слушать, и смотреть. Но музыка оказалась своенравной и очень властной: она не позволила отвлекаться. И она заговорила о том - с удивлением обнаружила Лера, - о чем никогда разговоров не было. Ни соглашаться, ни возражать не хотелось, да ей это было и не нужно, она желала говорить только одна! А тебе предлагалось только сидеть и мучиться.

Лера знала, что композитор жил в девятнадцатом веке, так, значит, это "та" жизнь? Но почему же тогда… Нет, очень быстро сообразила Лера, это вечная жизнь. И музыканты - она даже попыталась их сосчитать - каждый день бывают там? Репетируют, разбирают эту жизнь на отдельные элементы. И что же эти звуки делают с ними? Ничего? Не у кого было спросить. Она наклонилась к Вите: "Здорово. Да?" Вита, нахмурившись, ей кивнула. "Как называется это, ты не помнишь?" - "Нет. Нужно будет купить программку". Все это в голос, не шепотом, потому что иначе они друг друга не могли услышать. Сейчас, вспоминая со стыдом, как они много переговаривались, - но только вначале, в самом начале, и только в первом отделении, а во втором уже кончено, все, онемела, - она поняла сейчас, что это она просто цеплялась за Виту, а вообще нужно было Витке сказать: "Слушай, давай уйдем, неинтересно, зачем это нам!" - и уйти, почему она так не сделала, ведь в прошлом году, когда попали на какой-то квартет, ушли же, и тут, уже в самом начале, ни на кого не глядя, - подумаешь, погуляли бы, тоже мне деньги, ушли бы, ушли…

Потому что потом - и с этим как-то теперь придется справиться - произошло нежелательное.

Белый город приглашал гулять. Не идти домой, а гулять, бродить по улицам. Воздух стал нежен. На Валерии был пуховый платок, и она вдруг сняла его. Ей было жарко. И она повторяла все время: "Спокойно, Демич. Спокойно".

А произошло следующее.

Но сначала, сначала все было так подготовлено, так славно, и так разудало. Великолепно! Музыка ее напугала. И потащила куда-то! И - с концами… Так они говорили. Она распахнула какие-то дали: ни спросить, ни ответить, что за дали? Названия не было. И в эти дали устремилась какая-то сила. Она там, буйствуя, прожила целую жизнь. То молила о чем-то, падая ниц, то, вскочив, грозилась все, все сокрушить, то гордилась своим одиночеством, то молила нарушить его наконец-то. Что это было такое? О чем? И откуда взялись они, эти края? Где именно, где они были? И было видно: темнеет даль, глубоко, настойчиво… Странно: горели люстры. Для тех, кто устроился на балконе, люстры висели перед самыми глазами. Но не смогли помешать. Такая темная. И много полутонов, видеть их было вовсе невыносимо. А сила, ворвавшаяся и вопрошающая, неистово требовала у нее ответа. Но холодная даль была безответна, она звучала сама по себе.

Лера думала: когда это кончится?

Она беспокойно посматривала по сторонам: как остальные? Все как будто бы понимали, что делают. Она же страдальчески не понимала! И среди многого прочего (что было закрыто, что не давалось, что, пугая, мучая, никак не могло разрешиться и, видимо, в принципе было неразрешимым) она не могла понять, почему музыканты соглашаются так жить? И почему им не страшно? Либо привыкли, либо, скорее всего, относятся к музыке несерьезно? Это же не правда, а придумано. Искусство!

В антракте говорить не хотелось, ни о чем, абсолютно, простояли в фойе у стенки. Вита взглядывала на свою подругу и тоже, как и она, хмурилась и не смотрела на окружающих. Вид у обеих был, как у заговорщиков. Хотя еще никакого явного повода не было!

Во втором отделении музыканты снова вышли на сцену. Не глядя на публику, расселись. Дирижер поклонился. И тут легкой походкой вышел высокий молодой человек, он быстро пробрался между сидящими музыкантами, отвесил поклон и сел за рояль.

И когда из-под пальцев его родились первые звуки, Лере стало понятно, что сейчас произойдет. Он сейчас на себя возьмет этот тяжелый труд. Это он сейчас устремится в ту темную даль. Он все повторит, он окажется там, он будет там, в одиночестве, это он будет там вопрошать, тайно и тщетно надеясь, и, не находя ответа, он представит все, что нам надлежит услышать. И увидеть!

А зрелище было, действительно, прекрасным! На балконе перестало быть холодно. Зал стал горячим. Жарко горели люстры и, когда попадались случайно на глаза, бесшумно выстреливали розовыми и голубыми лучиками. Чернел рояль. И человек за роялем не смешивался с остальными. Наконец-то был виден прекрасный живой человек. Светлые пятна лица и рук приковывали взгляды. Публика сделалась очень нарядной. Почему этого раньше Лера не замечала? На верхушках колонн сверкала яркая позолота. А музыка временами становилась игривой и легкомысленной. Но все это было обманчиво! Ничего хорошего это ему не сулило! И совсем он не был молодым человеком. У него было усталое худое лицо. А волосы, как она теперь разглядела, были седыми, во всяком случае, серого цвета, а значит, сплошь пересыпанными сединой. А под конец уже, когда музыка стала и вовсе веселой и победной, его лицо исказилось, лицо покрывала нежная влажная бледность, и потому удивительно были видны все черты, прекрасно видны даже тем, кто смотрел с балкона. Все аплодировали. Он поклонился с улыбкой. Потом еще что-то сыграл "на бис". И больше уже ничего не играл.

Они не спешили. Ушли почти что последние.

Спустились вниз, на первый этаж, где фойе и гардероб…

Но, однако же, как называется то, что случилось с нею сегодня вечером, Валерия Демич и сейчас не могла понять.

Первым делом она решила, что пойдет на его сольный концерт, который должен был состояться через несколько дней, восемнадцатого декабря. Завтра она прямо к двенадцати часам благоразумно, прямо к открытию кассы, поспешит и купит себе билет. Благо завтра воскресный день (да и деньги, что там, ничтожные).

И вдруг она поняла: она влюблена. Она быстро оглянулась, не идет ли кто сзади. Потом остановилась и посмотрела наверх: окна еще горели, кое-где. Она развернула платок - это никуда не годится: снег на голове уже лежит холодной лепешкой - и вдруг закрыла лицо платком и заплакала. Но, закусив губу, перестала, стряхнула снег с волос, продолжая, однако же, всхлипывать, надела платок и пошла, нет, потащилась домой.

Дальше