Теперь только решить, что я скажу ему. Вот я зашла, поздоровалась… Тихо. Нет никого вокруг, только я и он. У нас будет возможность сказать друг другу… Что я скажу? Я скажу… Но почему обязательно нужно вести разговоры о музыке? Господи, боже мой… Он - человек. И я - человек. Я скажу… Я сначала скажу: это - я, написала письмо… А дальше?
Нет, музыки я не знаю. Действительно. И это его удивит. Ведь это вся жизнь его. О чем еще он захочет со мной говорить, действительно, и на каком другом языке сможет он со мной говорить? Если бы он знал, что я ни-че-го не знаю: жизнь прожила без этого, это люблю, понимаю, чувствую, но как-то сумела прожить без этого. И прожила. Одобрит ли он? Да и сможет ли он говорить с такой? Он просто, возможно, не будет и знать, бедняга, как, он просто не сможет придумать способа сделать это! Если б он знал, что я никаких названий не знаю, а этот вальс - это счастье какое-то - я случайно запомнила, когда в прошлом году сидела в парке и слушала радио. Он, наверное, будет думать, что это мой любимый вальс. А я… Авантюристка! Нет у меня самой любимой сонаты. Как у некоторых. Да и просто… Я ведь прелюд не могу отличить от ноктюрна. Что же он скажет мне? И что я скажу ему?
Я глазами скажу. Я буду молчать. И он поймет! Я посмотрю и скажу: "Хотите, я умру ради вас! Хотите, я брошу все и поеду в Москву? Хотите, я буду любить вас всю жизнь - здесь, в Киеве? Но, хотите, я буду всю жизнь - до конца моих дней! - вести все хозяйство! Я быстро, я это сумею, я очень быстро научусь все готовить. А хотите, я буду делать все, что вы захотите? О чем попросите? У вас же есть простые желания, которые есть у каждого простого человека? И я это буду делать, не споря, и очень, очень хорошо, вы будете мне благодарны. А я буду целыми днями слушать - и ходить никуда не нужно, - целыми днями слушать, как вы играете. Это такое счастье! Допустим, стою на кухне… Нет, поливаю цветы на балконе, стою на балконе, а в комнате - музыка. Где же еще мне музыку слушать? Где и как? И какой в этом смысл? Только так. Стоя у вас на балконе. А когда наработаюсь, а когда захочу отдохнуть, я войду, я тихо, скромненько сяду в сторонке, без фасона, я ничего не нарушу и буду слушать, о чем говорят ваши гости. И если вы захотите, вы всегда сможете посмотреть в мою сторону и встретить мой взгляд, самый преданный и понимающий в комнате. И никого не будет счастливее нас. Даже страшно подумать…"
Между тем возле гастронома "Диета" стояла машина и выгружали ящики с расфасованным мясным фаршем. Уже собралась небольшая очередь. Прохожие раскрыли зонты. Начал моросить дождь. "Я сошла с ума, - удивленно заметила Лера. - Нет, послушайте меня, я сошла с ума!". Она прибавила шагу. Очень удачно вскочила в троллейбус (в самый последний момент). Через час она была дома.
Дни потекли, побежали - и масса событий произошла за эти оставшиеся четыре дня: разнообразных, но, в общем-то, будничных, как бы знакомых на вкус. Они все и сейчас сохраняли свое значение. Но это Валерия фиксировала по старой привычке. Потому что стоило ей вспомнить, что ее ждет, как эти значения, нет, они не исчезали, они воспламенялись, вступая в противоречие с новым, родившимся в ее жизни значением, которое было туманным (как и положено любви), но это, однако, нисколько ему не мешало, как говорила Лера, сводить ее с ума. Стоит ли перечислять все события? Мы, во-первых, не сумеем оценить их по достоинству, если уж самой Лере это не удавалось, и не успеем оценить, потому что время ускорило свой ход и события, толкаясь, оттесняли друг друга, не давая толком к ним присмотреться. Ну, во-первых, она потеряла билет. Да, вот тогда, когда вышла из троллейбуса и в счастливом неведении, а заодно и в счастливом тумане, описанном выше, направилась к дому. Она обнаружила: нет, как и не было. Она сунула руку в карман. ("Почему положила в карман?") Она вообще уже утратила способность что-либо остро воспринимать. Она довольно спокойно, меланхолично начала возвращаться, прошла квартал, и второй, и третий, и нашла его. Белая узенькая бумажка, клочок с сероватым оттенком лежал у сугроба такого же цвета. Лера нагнулась и подняла его. Чудеса… А в понедельник оказалось, что у одной Валерии Демич работа по физике (у одной на весь класс) написана на пятерку, на что желчная Марья Давыдовна сказала: "Демич! Ты моя радость!" - а затем перевела свой тяжелый взгляд, задержав его в первую очередь на "мужицких" лицах. А она так и говорила обычно. Она сказала: "Ну, а вы что? Мужики!" Анна Ивановна в один из этих же дней начала шить для Валерии платье. Ни о чем не советуясь. Да, на свое усмотрение - ткань, фасон. Лера ее пожалела: "Ну, кто сегодня шьет платье? Все покупают готовое". - "А кто сегодня ходит в театр в рабочей, коричневой форме? Ты бы еще фартук надела. Ты это мне назло? Лучше белый! Вот бы народ потешался". Заболела Вита Карпухина. Каждый раз звонила и своим постоянно сорванным голосом болтала о всяких пустяках, а потом: "Ну, что?". Помолчав: "Ты идешь?". Валерия отвечала еле слышно: "Да". - "Что ты наденешь? Это нужно хорошенько обдумать. Послушай, мы ведь совершенно его не знаем, что он за человек, но ты мне скажи, если он вдруг повезет тебя в гостиницу… Ты мне скажи: ты поедешь?" - "Я не хочу ни о чем говорить", - говорила Валерия и, чувствуя, что умирает, вешала трубку. Непосредственно в среду почему-то взялись кухню белить. Пришли со смены в три. И с ходу - белить. Лере хотелось крикнуть: "Слушайте! Оставьте меня все в покое!" Но она почему-то рьяно взялась помогать. "Уроки! Уроки!" - вытесняла ее Анна Ивановна. "Да она еще куда-то собралась! - восклицал отец, стоя под потолком. - Ты идешь?" Отвечая, что она успевает, Лера все ж отлучалась не раз и сложила книги на завтра, но с каким-то щемящим чувством, будто прощалась, впопыхах решила, что наденет сарафан и белую блузку (да! но мамину, мамину блузку!), которая вдруг оказалась в баке с грязным бельем, и Лера спешно ее постирала хозяйственным мылом и развесила на горячем змеевике, а затем уже, успокоенная, вернулась на кухню и под мамино "ну, ты видел такое? но почему? почему? что, ей нечего надеть? слушай, она никогда не выйдет замуж! у нее уже замашки старой девы", принялась приводить в порядок окно, вынимая кнопки, снимая газеты, поскольку отец уже переместился к дверям, и, чувствуя, как отнимаются руки, сознание, сердце, повторяла себе еще изредка: "Спокойно, дорогая моя, спокойно", которое звучало уже откуда-то издали, потому что весь мир уже отдалился и померк.
- Как вы думаете, можно гладить на моем столе? Я говорю о стекле.
- Не поленись и сними!
- А почему ты решила идти одна? Мне не нравится, что ты ходишь поздно ночью одна.
- Поздно ночью!
- Ты все-таки слушай, что мама говорит.
- Но она совершенно еще мокрая. В тех местах, где потолще. Карманы, швы. Что это за ткань?
- Это прежде всего допотопная кофта. И допотопная ткань! Слушай меня, надень что-нибудь человеческое…
- Стоит ли говорить о таких пустяках?
- У Лерки своя арифметика. Ну что ты, действительно, жужжишь, жужжишь…
- Но ведь люди смеяться будут… А что на ногах? Там люди снимают обувь? Может, ты туфельки свои возьмешь? Мы завернем их в кулечек. А?
- Кто снимает. А кто не снимает.
- Так что, завернем?
- Нет, мама, я ничего в зубах нести не намерена.
- Все у нее "в зубах"… Все "в зубах"!
- Да пусть себе идет человек, как хочет и в чем хочет!
- Нет, эта кофточка - прелесть! Папа, ну посмотри на меня. Ну, скажи мне, почему ей не нравится?
Этот разговор стоял у нее в ушах, пока она шла по улице, лицо у нее было суровым, она шла, даже как-то скособочась, ссутулившись, шла и решала очередную задачу: почему человек притворяется? Да… Почему?
Этот город! И эта "зима"! К среде все окончательно растаяло, высохло, чисто и сухо. Миллион фонарей! Люди? Как дураки, не иначе, в шубах и зимних пальто.
Но зачем человек притворяется? Почему сейчас она делала вид, что ничего особенного не происходит? "Прелесть! Прелесть!" И откуда она брала этот голос и эту улыбку? С ней происходит. Но почему окружение нас заставляет…
Ее поразило это умение, как оказалось, корчить что-то из себя и щебетать, и отвращение к этой возможности, как к западне, вогнало ее, что нередко бывало с ней по разным причинам, в состояние холода и суровости, в то удивлявшее всех состояние, когда с места Демич не сдвинешь, когда слова из Демич не вытянешь, а только мрачный и неподвижный взгляд, за которым - бог весть что.
Опустевший троллейбус подвозил ее к площади, а сам приближался к концу своего маршрута. Она достала из сумки пудреницу, протерев зеркальце, посмотрела внимательно, подпудрила нос, затем облизнула губы, как это делала обычно мама, потом проверила, все ли в сумке в порядке, и, наконец, стала спокойно невидящим взором смотреть за окно и думать, как грустно, как грустно все на всем свете, чего ни коснись, и эта жалость к себе и ко всему вокруг была почему-то приятна, все казалось непоправимым, но менять ничего не хотелось.
- Ах-ах, какая подача… Мне нужен очень большой аргумент! - звонко сказала, сверкнув глазами, красивая женщина у самых дверей. Мужчина, стоя за ней, что-то лукаво бурчал, уткнувшись носом, губами в ее прическу.
Двери открылись…
"Странно, - подумала Лера. Потом опять удивилась: - Странно. Разве они не знают, что мужчине положено выйти первым?"
А когда она следом вышла на тротуар, задышала с наслаждением свежим воздухом и увидела вдалеке филармонию, то подумала: "Вид у нее какой-то странный сейчас. Нет, правда же, странный вид, - и она смотрела, сощурившись, пытаясь понять. - Ах, вот почему! А ничего не будет! Приснилось. Придумала. Переболела какой-то болезнью. А сейчас - просто еще раз схожу на концерт. А скучно как будет… Народу, народу как много. Но это все пустяки. Главное - выжить. Только бы выжить…"
Прозрачная, нежная, чистая, добрая, грустная музыка - какие еще простые слова можно не пожалеть для нее? - еще не звучала. Но все вокруг было полно предвкушения встречи с нею. В программе - Шопен! Среди тех, кто пришел сюда, не было ни одного, следует думать, кто бы не знал, что такое Шопен. А потому предвкушение было всеобщим и единодушным.
Здесь царила особая атмосфера.
Нет, здесь не спрашивали поминутно, не кидались наперерез: "Нет ли у вас лишнего билетика?" - как, например, на ступеньках перед цирком, там было около полусотни ступенек, внушительный ступенчатый холм, и было непонятно, как при этих поминутных бросках поклонники цирка уберегают суставы, конечности и не катятся кубарем вниз, или перед зданием Русского драматического театра в сезон престижных гастролей, там не было вовсе никаких ступенек, но зато там кидались наперерез уже в подземном переходе, где большинство пешеходов неслось, держа на прицеле центральный гастроном и центральный универмаг, и им даже в диковинку были чьи-то иные намерения, но эти, несчастные, как незрячие, все равно кидались всем, без разбору, наперерез.
Тут толпа перед входом пребывала почти в неподвижности, тихо колеблясь, допуская лишь неторопливые перемещения - навстречу друг другу, наверх ко входу. Тут вновь и вновь прибывающие чинно шли по ступенькам, потупясь, не позволяя себе самодовольно глазеть по сторонам, а если и были такие, то чужаки, новички, они обнаруживали себя мелочью, ухмылкой, верчением головы, да попросту всем. Не обнаружить себя было невозможно. Напрасный труд.
Интерес к классической музыке, как стали поговаривать в последнее время, вроде бы угасает в широких массах. Но сейчас, глядя на возбуждение у входа, пусть затаенное, пусть мастерски скрытое, этого сказать было нельзя.
Да, но все же один (совсем пацаненок, рыжий, веснушчатый, в светлой спортивной куртке нараспашку, с капюшоном) сделал шажок:
- У вас нет лишнего билета?
- Нет.
Она вошла внутрь, в вестибюль.
"Нет. У меня есть только мой билет. Только мой… Да. В девятом ряду партера. Прекрасное место. Так близко. Все, все будет видно. И если он вдруг обратится к залу: "Товарищи, кто написал это письмо? Я вот получил. Посмотрите! Есть тут в зале?.." - добежать, успеть отозваться будет так несложно…"
Но губы ее улыбались презрительно. Она сгибалась уже под грузом своей авантюры.
Она испуганно смотрела по сторонам.
Все эти люди, как она поняла сейчас, явятся для нее препятствием. Именно, именно так. Она должна будет через них - перешагнуть. В каком, в переносном? Да, в переносном, но очень серьезном смысле. Между ними, то есть ею и тем, кто сейчас, очень скоро выйдет на сцену, громадная пропасть. Такая, такая пропасть. (Эта мысль давно уже понята, все эти дни пришлось ее на себе тащить, и сюда на горбу ее притащить, лопатки расправить нельзя, спина уже ноет.) А что ее заполняет? Они, конечно, они. И не только они, и туда еще, дальше… их много!.. а сколько в Москве еще!..
- Деточка, возьмите у меня мою шубу. Мне ее не поднять, - попросила старушка с добрейшей, младенческой улыбкой.
- Нет, сначала вот эти вещи возьмите, - сказала Лера лихой гардеробщице. - А шапку? - спросила она у старушки. - Вот и шапку, пожалуйста, тоже. Можно будет так повесить, чтоб не упала?
- Все будет сделано, не вчера на свет народились, - зашипела вдруг гардеробщица.
Пять минут до начала.
- А ля гарсон? - спросила какая-то женщина. Другая пушила, взбивала расческой, стоя у зеркала, густые прекрасные волосы. Их было немного. Затылок был беспощадно острижен.
- Решила попробовать.
А люди все шли и шли.
Лера тоже, мельком, у зеркала… Но нет, отвернулась. Ее знобило.
Она направилась к лестнице. А когда начала подниматься рядом с другими, среди прочих (их было несносно, непозволительно много) по очень широкой и очень красивой лестнице, то вдруг поняла, почему знобит: блузка сырая.
Но сейчас - не до этого. Она поднялась. Ей не верилось: нет, тот самый зал… И ряд, действительно. А место? Пустое. Не занято. Она уселась. Ну, слава богу.
Кругом разговаривали. Шептались. Улыбались друг другу. Чинно, с достоинством. "Я не успела, ты понимаешь… Ты очень правильно сделала. Ты позвонила?.. Я ему позвонила… А что Геннадий?.. А он, как всегда… Извините, пожалуйста… Простите, можно вас, извините, извините…" Все это было, как гул. И через все это нужно было - перешагнуть.
"Нет. Я уже через все это перешагнула. Уже! Я здесь одна такая. Знобит. Но я здесь такая одна. И никто из них даже не… О боже, если б они… Да они б меня съели, съели. А как? Интересно? Они б зашипели со всех сторон. Как гардеробщица. "Но кто это? Как? Не может быть! Но кто сюда ее… Кто она? Кто такая? Где? - Вон, в девятом ряду. - Какая? Вот эта?!!" - Меня пожалеть нужно. А не толкать со всех сторон. И не ругать. Потому что - еще чуть-чуть - я сойду с ума, и меня не станет. И вы это все будете видеть. Как же вам будет, наверное, стыдно, всем".
Справа от Леры сидел немолодой муж, потом его немолодая жена. Слева - две женщины средних лет со строгими лицами. И еще - впереди…
Но вот на сцену вышел - зал затих - ведущий. А что он здесь делает, этот красавчик с румяным, круглым, как блин, лицом. Он здесь работает?
- Начинаем концерт лауреата международных конкурсов…
Дальше можно было не слушать. Даже нужно было! Ничего - отдохнуть, пока есть еще хоть один миг, нет, нет уже мига…
Он вышел. И сразу к роялю. Поклонился. Сел.
Она не знала, что он начал играть. Как называется. Это ведь важно все-таки, как называется. Что это? Если ноктюрн, то это ночные мысли, или ночная грусть. А если прелюд… Вот, забыла, она собиралась, хотела, забыла посмотреть в словаре, что же такое прелюд…
Хорошо, пусть прелюд.
Музыка не достигала ее сознания. Касаясь его, как ей казалось, не проникала вовнутрь.
Как же она прожила свою жизнь? Она никогда вот так не мечтала. И на подоконнике ночью не сидела, не думала. И духи ее не посещали. И все эти неуловимые то ли вопросы, то ли желания, на окне, на подоконнике, ночью - не было этого. И в сад при луне она не выходила. И этой тонкой души, так готовой на отклик, и вздрагиваний, и тишины, благодарности, благоговения - не было. А главное, не было такой продолжительности! Долгих раздумий, долгих мечтаний. Какое изящество в жизни этой души! И ее бы душа так смогла. Она это чувствует. Но когда? И где? Ведь для этого нужно где-нибудь специально так поселиться. И там, поселившись, быть хорошо обеспеченной. Чтобы свободно гулять, к примеру. Или же жить в каких-то очень спокойных и длинных днях. А она знает, у нее были такие, и все они были у нее пронумерованы. Но чтобы грустные чувства были так совершенны и так отшлифованы, такое не должно тебе сваливаться на голову, а быть постоянным, чтобы не дрожать, что рухнет, отнимут, нет, никогда ей не удавалось благополучно грустить, и не было тихого, но прочного чувства, что мир красив и ты в нем тоже красив, такой тишины у нее не было, мир шумит и гудит, да и одиночества, в сущности, настоящего, полного - не было… А это, наверное, так хорошо!
Зачем он играет все это? Он! У которого все это было, это слышно, и есть! Для кого?!
"А не для меня ли?.."
Но тут раздался гром аплодисментов.
Лера смотрела, как он, улыбаясь, отвесил поклон и быстро сел, прерывая хлопки, к роялю. Ведущий, слава богу, не появлялся, был устранен и сейчас непонятно что делал. Две строгие женщины слева почему-то, пригнувшись, поменялись местами. Кто и что понимал в этой музыке? Все понимали, кроме Леры. Супруги справа негромко переговаривались, и муж все время энергично кивал, он соглашался. Какой-то мужчина в восьмом ряду, с маленькой и почти облысевшей головкой, как сидел с закрытыми глазами, так и сейчас продолжал сидеть. И там же, в восьмом ряду красивая женщина, когда хлопала, улыбалась и смотрела на Виннера влюбленными глазами, и сейчас, когда все стихло, смотрела все так же. Лера придирчиво ее рассматривала. Очень красивая женщина. Однако похожа на маникюршу. Или на киноактрису. Но были и очень солидные и умные лица. "Сколько здесь директоров школ? И есть ли здесь наш директор?" Последний вопрос настолько ее заинтересовал, что она, повернувшись круто, посмотрела назад, но за короткое время найти не успела. Нет, Эльза Корниловна - вряд ли…
Так. Но что ее ждет после концерта?
Если "на бис" он сыграет вальс. Он возьмет ее за руку, посадит в машину. И повезет к себе в гостиницу?