Веселый мудрец - Левин Борис Наумович 42 стр.


Небольшая, затерянная в полях Полтава становилась как бы средоточием мыслей и чувств многих и многих почитателей украинской поэзии. Котляревский видел, понимал: слово его не осталось втуне, оно порождает новые ручьи и речушки, зерно, брошенное еще в прошлом веке в родную почву, произрастает могучим колосом, и никакому граду его не побить. Эго радовало и вместе с тем заставляло относиться к себе строже, неудержимо знало: иди, Иване, смелее, дальше! Не жалей сил, времени, жизни для великого, святого дела...

Друзья сердились, что не приходит в гости, не показывается из дому, сидит словно рак-отшельник. Он же не мог оторваться от работы, которая давно превратилась в главное дело его жизни; чем бы он ни занимался, где бы ни был - дома, в дороге, - все время думал о своем детище.

Он торопился писать, словно предчувствовал: в следующем году опять не удастся хорошо поработать. Торопясь, делал ошибки, которые тут же исправлял, иные же выискивал позже, когда снова и снова перечитывал написанное.

Это были упоительные часы, мучительные и сладостные. Особенно хорошо работалось поздними вечерами, когда город утихал, замолкал трезвон колоколов: густой, переливчатый - большого, "кизикермена", в Успенском соборе, и тонких, голосистых - в Николаевской и Спасской церквах, когда гасли девичьи хороводы на Панинке и Мазуровке, прекращался грохот экипажей. В окна смотрелась полная луна, падали в ночном небе звезды. В соседней комнате не слышно шагов - мать уже прилегла, отдыхает, и кухарка задремала в своей каморке, только ему опять сидеть до рассвета.

Закрыв глаза, чувствовал на лице теплое дыхание свечного пламени, колеблемого едва заметным ветерком, залетавшим в открытое окно. Так и сидел иногда несколько минут, иногда полчаса, пока искал подходящее слово, а найдя его, старался сразу же записать, повторял вслух, чтобы проверить, как оно звучит, отвечает ли строю речи, не вылезает ли из строки лишним слогом...

Частенько ходил в пансион. Однажды задержался там почти до вечера - вместе с Капитоновичем чинил окна. К вечеру весь Дом светился, будто освеженный теплым майским ливнем: нарядный, праздничный - любо поглядеть. В другой раз, вспомнив, что не приведены в порядок дрова, вместе с пильщиками начал пилить чурбаки и успокоился только тогда, когда последний полешек был уложен на место, - теперь зима пансиону не страшна, пусть даже самая холодная.

И все же, как ни отвлекали Котляревского от работы над поэмой различные дела, за месяц в тиши своего кабинета он успел написать больше, нежели за весь истекший год. Почти пятьдесят строф - и все для пятой песни; правда, все написанное следовало еще пересмотреть самым тщательным образом и переписать, а кое-что и переделать заново, но вчерне около пятидесяти строф были готовы.

Новые строфы положил в особый картон - зеленый, с аккуратным обрезом, в нем лежали черновики только "Энеиды", других бумаг здесь не было. Спустя неделю он снова заглянет в этот картон, извлечет на свет божий все написанное, прочитает, и, разумеется, многое поправит, и еще раз положит в тот же картон - уже на более длительное время. Пусть отлежится, он же как бы отстранится от написанного, чтобы, вернувшись снова к рукописи, посмотреть на нее свежим глазом, словно совершенно посторонний.

Именно так он понимал работу поэта: написанное читать и перечитывать по нескольку раз, причем обязательно свежим глазом, проверять каждое слово на звук, цвет и запах, лишь тогда можно избежать фальшивого и ненужного.

В один из последних дней июля написал Гнедичу, что работа, как бы там ни было, движется, но, когда будет завершена, сказать пока не может, поелику все скрыто во мраке будущего...

19

Молва - как ветер: сегодня здесь, а завтра - за тридевять земель, летит, мчится, и не существует для нее никаких преград.

Еще недавно, месяц тому назад, кто-то говорил о Доме для бедных в гостином ряду, а на прошлой неделе о том же Доме вспомнили на бале у генерал-губернатора, затем в губернской канцелярии, а позавчера приказчик графини Разумовской, сопровождавший в Кременчуг хлебный обоз, обронил и в Кременчуге слово; возможно, в тот же день другой проезжающий встретился с приятелем в Миргороде и в перерыве между чарками пересказал услышанное о весьма интересном заведении в Полтаве; весть покатилась дальше - по трактам и проселкам, добралась в Пирятин, Яготин, Прилуки, Золотоношу и бог знает куда еще. И пошли гулять по волостям и уездам, по селам и городам обширнейшей по тому времени Полтавской губернии любопытнейшие рассказы о полтавском пансионе... Дети в нем постоянно присмотрены, ухожены и пригреты. Поверите - непослушные мягче воска становятся. И делается сне без малейшего принуждения, по доброму слову, о пресловутой "березовой каше" там забыли и думать. А всему этому Дому лад дает тамошний надзиратель, сказывают, отставной от военной службы капитан. Детям он - отец родной, все перед ним равны, нет любимчиков, нет отверженных, обо всех имеет радение, болеет, переживает.

- Может, слыхали, голубушка?- говорила на днях в своей усадьбе в Павленках соседке, вдове недавно скончавшегося секунд-майора Головиной, тоже вдова - владелица небольшого имения и свечного завода Боровская, мать двоих детей, уже год как находящихся в Доме для бедных. - Надзиратель, мужчина в соку, до сих пор, говорят, одинокий. Впрочем, может, и не совсем одинокий, кто их, мужчин, поймет, - вздохнула, игриво повела подсурьмленной бровью. - Но я не о том, прости господи. Дело наше вдовье - известное. Слыхала я, как он, то есть надзиратель, распорядился: ни на какие работы к учителям на дом не ходить. Те - к директору с жалобой, так, мол, и так. И что вы думаете - помогло? Сам Огнев спасовал. А что сказать, ежели правда? Зато дети без урона. И я, мать, спокойна.

- Никогда такого не бывало.

- И я говорю. Ну, а дети к нему липнут. Мои приезжают домой, так только и слышишь: Иван Петрович да Иван Петрович, он сказал, он посоветовал, он не велел...

- Погодите-ка, Фекла Фоминична, какой Иван Петрович? Капитан, говорите? Не Котляревский ли? Да, симпатичный человек. А что о нем еще знаете? Так я вам скажу. Книжку он смешную пропечатал. И называется она "Энеидой". Сама видала у Бутковых.

- Сего не докажу, но уверена: он может, ибо человек, видно, умелый и вхож, говорят, к "самому", на чай по утрам ходит, без него их сиятельства за стол не садятся.

- Сего не слыхала, - усмехнулась секунд-майорша, женщина не старая, с несколько увядшими чертами лица; заметив, однако, как пунцово вспыхнули маленькие уши Боровской, поспешно закивала: - Все может быть. Да, конечно, и на чай, и на кофей приглашают. Да я бы сама... - Осеклась, замялась. И Боровская понимающе усмехнулась: мол, знаю тебя, святошу, рассказывай.

Такие и подобные им речи велись в дворянских гостиных, в домах купцов и чиновников, и немудрено, почему к новому учебному году, где-то в середине июля, не стало отбоя от желающих поместить свои чада в Дом для бедных, причем просились не только малоимущие, но и весьма состоятельные владельцы обширных поместий. Сам граф Трощинский поместил в пансион, кроме Василия Шлихтина, еще троих своих дальних родственников и просил лично надзирателя отписывать ему почаще об их успеваемости и поведении.

Средней руки землевладелец Остроградский из Кобелякского уезда приезжал к Ивану Петровичу и просил о переводе своего сына из частной квартиры в Дом для бедных. "Но у нас тесновато, а на квартире все же вольготнее". Остроградский не согласился: "Пусть у вас потеснее, да зато буду знать, что сын мой чему-нибудь, кроме математики, научится. Пока ведь только математику и знает, к другим же предметам равнодушен". - "Чем же могу помочь?" - "Очень многим, сударь. Возьмите под свое наблюдение, самое наистрожайшее. Я слышал, были у вас такие, что не желали книгу в руки взять, а теперь - первые ученики..."

Пришлось уступить настойчивому отцу, и в Доме для бедных поселился Миша Остроградский, лобастый, несколько замкнутый, рослый не по годам первоклассник, принесший впоследствии немало хлопот надзирателю, но и немало радости.

Были и другие, настойчиво стремившиеся определить в Дом для бедных своих чад. Пришлось отказывать: в пансион при всем желании больше шестидесяти воспитанников не втиснешь. Получив отказ, родители не успокаивались, шли к губернатору, жаловались, а ежели тот не помогал - Тутолмин в самом деле ничем не мог помочь, - добивались приема у правителя края, но и всемогущий Лобанов-Ростовский был бессилен, мог разве только посоветовать съездить в соседние города: Чернигов, Прилуки, Харьков, Елизаветград...

И все же одному из претендентов, приехавшему к тому же слишком поздно, в конце ноября, Котляревский не посмел отказать, более того, сам был ходатаем за него перед директором училищ.

Тот день, как нарочно, был особенно хлопотным.

Все началось с самого утра. Едва Иван Петрович переступил порог пансиона, как Настя-кухарка пожаловалась: печь, наверно, "сказылась", дым "выедает глаза". Пришлось послать за печником, чтобы исправил дымоход. Затем выяснилось, что на обед нет говядины. Пожаловался на горло Коля Кирьянов. Иван Петрович не пустил его на занятия и вызвал лекаря: оказывается, Коля вчера шлепал по лужам в драных сапогах, пришлось отправить его обувь в сапожный цех.

Время после завтрака еще оставалось, и Котляревский решил проверить уроки у двух воспитанников. Выбор пал на Папанолиса и отбившегося от рук в последнее время Шлихтина. Папанолис бойко ответил на все вопросы, зато Шлихтин урока не подготовил, пришлось заставить его сесть заниматься.

- Еще раз такое повторится - пошлю письмо его сиятельству, - пообещал Иван Петрович. Вася взмолился, клятвенно заверил, что больше такого не будет; он побаивался гнева своего высокого покровителя - дальнего родственника графа Трощинского.

После уроков был большой учительский совет с участием не только преподавателей, но и помощников надзирателя. На совете Иван Петрович, разумеется, никогда не оставался равнодушным свидетелем происходящего, хотя не раз давал себе слово ни во что не вмешиваться, и, случалось, вступал в спор с преподавателями, а иногда позволял себе не согласиться и с самим Огневым.

На этот раз речь шла о неуспевающих. Назвали Остроградского. Он отставал по языкам, не успевал и по истории.

Как всегда, первым начал Квятковский. Распалясь, латинист стал кричать, называл Остроградского "позором гимназии", поскольку тот не учит латыни, пренебрегает ею. Какой же, спрашивается, будет прок из его учения? И вообще Квятковский натерпелся, с него хватит. Подумайте, как можно спокойно слушать такое: "Мне латынь не интересна"? Вы понимаете, господа: "не интересна"?

- Не могу больше. - Квятковский, тяжело отдуваясь, словно очень долго бежал и все время в гору, плюхнулся в кресло.

- Что же вы предлагаете? - спросил Огнев.

- Я предлагал, - ответил Квятковский, - и не однажды притом. А вы, Иван Дмитриевич, мольбам моим не вняли, и поэтому ныне мы пожинаем плоды.

- Собираем, - поправил коллегу Рождественский.

- Ах, оставьте.

- Так что вы предлагаете? - снова спросил Огнев.

- Я трижды предлагал и снова говорю то же самое: отчислить, только отчислить.

На совете присутствовали преподаватель французского и немецкого языков Вельцын, математики - Ефремов, российской истории - Рождественский, русской словесности и риторики - Бутков, рисования и черчения - Сплитстессер, по левую руку от директора, в большом кресле, обитом зеленым сукном, восседал законоучитель отец Георгий. Все они, как один, согласились с предложением Квятковского, не сказал пока своего слова лишь сам Огнев, молчал и Котляревский.

Иван Петрович терпеливо ждал: а вдруг кто-нибудь скажет слово в защиту ученика, судьба которого висят на волоске? Но все помалкивали, считая дело решенным. Сейчас выскажет свое мнение Огнев - и Миша будет исключен. А верно ли это? Виноват ли он? Пожалуй, все виноваты, и он, надзиратель, в том числе. Хозяйственные хлопоты отнимают время, не остается свободной минутки, чтобы поговорить с Мишей. А ведь Миша - это господам преподавателям известно - неплохо, очень даже неплохо знает математику, в учебнике Фусса нет, пожалуй, ни единой задачи, которую бы он не решил. Выгнать человека, конечно, легче, чем посидеть с ним лишний час, поработать.

Иван Петрович говорил обычно коротко и только по существу. Выждав, когда все выговорятся, он обратился к Ефремову, сидевшему с ним рядом: что можно сказать об успехах гимназиста Остроградского в математике. Ефремов пожал плечами:

- Наивный вопрос.

- Прошу, сударь, ответьте.

- Да будет вам. Математику Остроградский знает, хоть я и поставил ему четыре: упрямится и решает задачи по-своему.

Иван Петрович кивнул: понятно - и, уже обращаясь ко всем, сказал, что лично он против отчисления Остроградского из гимназии.

- Мы все, господа, виновны, что Остроградский не успевает, виноват и господин Квятковский, хотя, разумеется, признать этого никогда не решится.

- Помилуйте, в чем я виноват? - Квятковский удивленно приподнял густые, сросшиеся на переносице брови.

- Позвольте вам заметить, - очень спокойно и дружелюбно продолжал Иван Петрович, - вы не привлекаете к своему предмету, а скорее отталкиваете, заставляете зубрить, а подростку надобно знать, что он учит, его очень интересует смысл. Одни вас терпят, а другие - вот такие, как Миша Остроградский, - терпеть не хотят... Простите, Павел Федорович, но я был на ваших уроках и в этом убедился. Мы с вами говорили не раз, а вы упрямитесь. Вот и плоды...

- Увольте меня от ваших нравоучений, - сорвался Квятковский. - Кто вам дал право учить меня?

Котляревский не ответил; пусть решает Огнев, он же сказал свое слово и, ежели потребуется, будет настаивать: ни в коем случае не торопиться с отчислением, он лично уверен - Миша переменится...

Огневу рассуждения Котляревского показались убедительными, он и сам был противником зубрежки, стремился, чтобы воспитанники знали, что учат, тогда - верно говорит надзиратель - у них появится интерес к наукам. Сплитстессер, Ефремов и Бутков поддержали предложение Котляревского...

Иван Петрович сидел в жарко натопленной комнате, прислушиваясь к тому, что делалось в коридорах пансиона, и мысленно продолжал спор, начатый на учительском совете. Раздумывал, с чего начнет разговор с Остроградским, уже собирался послать за ним, как внезапный шум у ворот заставил его подойти к окну. То, что он увидел, нисколько не удивило: еще один проситель приехал, и, как видно, издалека. Запыленная дорожная карета вкатила во двор и остановилась у самого крыльца.

Кучер, молодой дворовый мужик, придерживая полы суконного армяка, проворно соскочил с козел и распахнул забрызганную грязью дверцу. Из кареты вышел сначала старик - в длинном, волочившемся по земле тулупе, затем мальчик лет двенадцати-тринадцати, в теплом, крытом плотной серой материей кожушке и мягких козловых сапогах.

Игравшие во дворе воспитанники тотчас окружили приезжих, наперебой начали показывать, как пройти к пану надзирателю, жались на крыльце к перильцам, чтобы старику в широком, как колокол, тулупе можно было протиснуться в узкую дверь. Дежуривший в тот день Дионисий встретил приезжих в полутемном коридоре, осведомился, к кому они пожаловали, затем предложил раздеться, снять в передней верхнюю одежду. Котляревский вышел навстречу приезжим. Подумал, как ни трудно, а придется и на сей раз отказать в просьбе, какая будет просьба - он уже догадывался: конечно, о приеме чада в пансион. Зачем еще стучаться к надзирателю пансиона вместе с отроком гимназического возраста?

Иван Петрович был, как всегда, приветлив. Предложил старику кресло у камина, чтобы тот мог согреться с дороги, мальчика усадил на узком кожаном канапе - тоже поближе к камину, в котором потрескивали березовые поленца. Сам же подошел к столу, отодвинул на угол стопку книг, картон с бумагами - списками воспитанников и перечнем покупок на сегодня и на завтра, поставил поближе пепельницу-корытце, резную коробку с табаком, но закуривать не стал, ждал, когда старик, гревший над огнем руки, заговорит.

Тот не заставил себя долго ждать, скользнул взглядом из-под широких черных бровей по книжным шкафам, пригладил ладонью усы и сказал:

- Забились мы издалека, из самой Золотоноши. Знаете, где она? Можно сказать, на краю света.

Старик выждал: что скажет надзиратель? Но тот промолчал, и старик продолжил: он с хлопцем почти пять суток на колесах, правда, кони у них добрые, но все равно дорога по осени - не разгонишься, разбитая, расквашенная, кисель киселем, ночевали, где заставала ночь, большей частью в корчмах, пропахших бог знает чем, с петухами поднимались, только в Майорщине переночевали по-человечески, к знакомым попали. И вот они тут, в славной Полтаве, и он не знает, может, их дорожные мытарства напрасны, поздно надумали, чада господские давно уже посещают классы. Он ведь и говорил барыне, предупреждал, а она свое: "Поезжай, может, возьмут и нашего хлопчика..."

- Что сказать вам, пан надзиратель, еще? Барыня у нас добрая, а все не мужик, где ей до своего покойного, тот был голова. Теперь в вашей воле - оставаться нам тут или поворачивать. А ежели можно, то, бога ради, припишите до своего "куреня" и нашего казака.

Да, Котляревский не ошибся: еще одна просьба о приеме в пансион, в котором уже и так повернуться негде, хотя ежели подумать, то в третьей спальне, кажется, можно примостить кровать, для этого, правда, придется выставить второй стол. Но это - крайний случай, столы для занятий тоже необходимы.

С ответом не торопился, не хотелось сразу огорчать нежданных гостей, к тому же из Золотоноши, одно лишь упоминание о которой заставило чаще забиться сердце. Подумав, он сказал:

- Бывал я в ваших краях когда-то.

- И давно, позвольте полюбопытствовать? - оживился старик.

- Давненько...

Котляревский отчетливо вспомнил последний свой день в доме пана Голубовича. "Никогда не забуду вас, дорогой учитель..." - написанные на клочке из тетради торопливым полудетским почерком слова эти, наверное, навсегда остались в сердце. Сколько прошло времени, а не может их позабыть. Никогда они больше с Марией не встречались, и, как ни странно, он и не пытался встретиться. Зачем? Разве не навсегда он ушел из дома своей первой и единственной любви? А она? Наверное, и она не пыталась найти его; где бы он ни бывал, вестей от нее не слыхал. Да и то сказать, где ей найти его дорожку: он был военный я куда только не бросала его судьба в прошедшие годы. Армия. Война. Штурм Измаила. Внезапная отставка. Несладкая жизнь в столице. И вот уже больше года здесь, в Полтаве. Немало пережито. Пора бы подумать и о себе. А думать некогда. Каждый день, каждый час - в постоянных хлопотах и заботах.

Черные, в редких сединах волосы упали на высокий лоб Котляревского, закрыли глаза. Старик, умудренный жизнью, не решался прервать размышления господина надзирателя, он только едва слышно покашливал. Мальчик тоже сидел тихо, не шевелясь.

- Давненько... - Котляревский, сделав над собой усилие, отогнав видения прошлого, смущенно улыбнулся: - Простите, задумался.

- То не беда, с кем не бывает. Это мы прощения просим, пришли и не назвались.

- Да, простите, меня Иваном Петровичем кличут. Котляревский.

- А я управляющий имением, Афанасий Поликарпович Попенко, а хлопца Тарасом зовут, по прозвищу Прокопович, сын покойной экономки нашей, царствие ей небесное.

Назад Дальше