Ноль три - Дмитрий Притула 13 стр.


Распахнутость серебристых и золотых просторов, прощальная грусть, беспредельная восторженность - в эти дни он так прекрасен, что случись остаток жизни быть с ним в разлуке, вспоминать станешь не эти дымы, не сквозные ветры, не декабрьскую безнадежность, но свечение легкого серебра, но золотую распахнутость печали, но непокидающее на все оставшиеся дни утешение - ты жил в этом городе, и тебе не так страшно умирать.

Проклятый город - и стойко должен зуб больной перегрызать холодный камень! - божественный город.

Сейчас ночь была тиха и волшебна. Начало светать, и каждая частица воздуха сияла, и где-то вдали чуть угадывалась медная муть солнца, и Нева была неподвижна, и на противоположном берегу смутно проступали купола Смольного. Сияющее легкое дыхание белой ночи. Нежное блаженное время. Фантастический, волшебный город. В тот момент, после трудной работы, я обожал его невозможным захлебом.

12

Может показаться странным, что я как будто забыл про Андрея. О нет, вовсе не забыл. О нем и о Павлике я думаю постоянно. А только за лето Андрей и забегал к нам несколько раз. Все был занят - сперва сессия, потом на месяц лагерь.

Но однажды, в начале августа, пришел торжественный, как бы и довольный собой, и принес вторую часть рукописи - сорок страниц. Особенно не засиживался - хотел, чтобы я поскорее прибился к рукописи.

Разумеется, я прибился в тот же вечер. И не могу сказать, что чтение это уж очень порадовало меня.

Андрей как-то странно построил эту часть повести. Год до восстания рассказал скороговоркой - хватило и пяти страниц, зато само восстание и день перед ним рассказаны подробно. Что, конечно же, объяснимо - главный день в жизни Каховского. И еще бросилось в глаза то, что я заметил и прежде, при чтении первой части: Андрей находчив и раскован, когда у него в руках точные мемуарные данные. Когда же приходится полагаться на воображение, он становится робким, как закомплексованный посредственный ученик.

Хотя, конечно, ход, который придумал Андрей, показался мне интересным: автор рассказывал параллельно, чем занимался четырнадцатого декабря - с утра до встречи на Сенатской площади - два человека, Каховский и Милорадович.

Снова оговорюсь, что это малоблагородное дело - пересказывать своим языком чужое произведение.

Хотя день, проведенный Милорадовичем, рассказан как раз неплохо (об этом дне хорошо рассказано в воспоминаниях Башуцкого, адъютанта Милорадовича).

И Андрей подробно, по Башуцкому, описал, как граф спал на узкой, без боков кушетке, в батистовой рубахе. И какие дурные предчувствия томили Милорадовича утром: ему более не удастся бывать у Катеньки Телешовой, прелестной танцовщицы, он слишком рано войдет в траурную залу и только один вот этот перстень (кивнул граф на перстень) ляжет с ним в могилу.

В восемь тридцать Милорадович был в полной парадной форме, грудь его изнемогала от двух дюжин главнейших наших и европейских звезд и крестов (причем Андрей их перечислил), и был граф в голубой андреевской ленте (это Андрей подчеркнул дважды, потому что сюда, в эту ленту, Каховский и всадил пулю).

Я успел загадать, удержится ли Андрей от иронии по поводу Телешовой, опустит ли он вообще это место. Нет, спекулятивный оттеночек был необходим Андрею - понимание вкусов читателя. Нужны ведь кое-какие подробности, желательно, конечно, пикантные. Нет, не удержался, не опустил. Как же! Зван на кулебяку! Любил ее со всей горячностью юноши, чистейшая любовь (ну прямо шпарит по Башуцкому), все завидовали и насмехались над ним.

Граф любил приговаривать похохатывая: для меня еще пуля не отлита.

"Отлита, уже отлита!" - восклицает Андрей.

На площади стоят московцы, и перед ними ходят несколько человек в штатском платье. А вон человек в армяке. Тонкое нервное лицо, в карих глазах печаль, нет, не печаль даже, но беспредельная, многовековая тоска (это, возможно, несколько манерно, но ведь первая вещица юного автора). У него непропорционально длинные руки (деталь, думаю, придумана Андреем). Он нервически подвижен, при ходьбе подпрыгивает и странно дергается (тоже, думаю, придумано Андреем). И за пояс заткнуты пистолеты. А в пистолеты уже вогнаны пули.

Да, это Каховский.

Тут время как бы отматывается назад, и Андрей описал, как Каховский провел вечер и ночь перед восстанием.

Андрей дал внутренний монолог Каховского в том духе, что одно дело - со всеми вместе, при толпах зрителей, тут роль цареубийцы я сыграю героически, с настоящим выстрелом, со всамделишной кровью, и совсем другое дело - убийца-одиночка. Если Рылеев разумеет меня кинжалом, то как бы он сам не укололся, готов жертвовать собой, но Отечеству, ступенькой же к возвышению Рылеева не лягу.

Вот такой примерно монолог (и каким иным он может быть, если взять из воспоминаний Бестужева?).

Воля, сжатая в пружину до последнего предела. Всю ночь был в нервном возбуждении, но сердце его было легко, как пух. Восторг, необъятный подметельный восторг, ах, какое славное дело ожидает нас, если и придется пострадать, то ведь за Отечество любезное, ах, как хорошо.

Все утро, словно в бреду, вспышками памяти, урывками сознания, и все более сжимается пружина воли, и взрыв энергии возможен в любой момент, вот только бы дотерпеть до настоящего дела.

На площади на Каховском крестьянский армяк, подпоясанный шарфом, за который заткнуты два пистолета и кинжал. Андрей вскользь заметил, что, видимо, Каховский понимал себя вальтерскоттовским рыцарем, и тогда понятен армяк - рыцарь народнее, чем сам народ.

А вот снова Милорадович. Его помяла чернь, и он требует себе лошадь, лошадь эта неспокойна, а граф в седле тяжеловат, и тяжелы его ругательства. И он излишне красиво приподнимается в стременах, и он излишне истово крестится и радостно кричит: "Слава богу, здесь нет ни одного русского солдата!". Забыл, забыл граф, что играет роль отца-командира не на сцене, но в жизни, так это мимоходом бросил Андрей.

И снова человек в армяке с заткнутыми за пояс пистолетами. Пружина его воли сжата до последнего предела, она в любой момент готова распрямиться, и тогда непременно произойдет взрыв.

Да, замечает автор, счастлив человек, который понимает величие текущего момента, который в точный миг ощущает себя существом историческим, способным хоть отчасти изменить ход истории, этот сладостный миг - вершина человеческой судьбы и счастья.

Я, помню, умилился наивности Андрея, но и позавидовал ему, а это прекрасно, когда человек верит в такой счастливый звездный миг.

Надо заметить, что события того дня Андрей описал довольно изобретательно. То он дает события глазами Милорадовича, то глазами Каховского, то одной-двумя фразами напомнит и о своем присутствии, ну, чтоб показать свое отношение к происходящему.

С замиранием сердца приближался я к главному для меня месту: как Андрей оценит выстрелы Каховского в Милорадовича и Стюрлера.

Вот этот миг: сочувственное солдатское молчание, да они же замерзли в одних мундирах (это внутренний монолог Каховского), сейчас граф уговорит их разойтись, и всему придет конец, и бесславно закончится этот день возможного торжества и восторженного действия. Да можно ли такое допустить?

И в суматошный монолог ярким пятном впечатался Оболенский - после бесполезных уговоров он схватил у солдата ружье и с возгласом "Прочь!" ткнул штыком лошадь графа, зацепив при этом и седока.

И внезапный взрыв Каховского - больше нет никаких преград, и никого не следует щадить, потому что сминается и гибнет Вселенная, и не может быть пощады, если гибнет дорогое сердцу дело. Что будет потом - это во тьме оглушения. Потом не будет ничего (прямо тебе "времени больше не будет"). Есть только сейчас - взрыв воли, ураган, сметающий все на своем пути.

И, подкравшись к лошади, встав к графу вплотную, Каховский выстрелил, и пуля вошла в андреевскую ленту, в левый бок.

И сразу же за суматошным мельканием сознания Каховского наступает странная заторможенность - и все идет медленно, словно против законов природы. И медленно, словно у барышни перед обмороком на провинциальной сцене, падали руки графа, и медленно же, заторможенно перегибалось туловище.

Но сразу затем включилась привычная скорость, и раненая лошадь рванулась, ноги Милорадовича тяжело брякнули шпорами о землю, и Башуцкий едва успел принять на себя потяжелевшее тело графа.

А далее, словно в каком-то немыслимом мелькании - приход лейбгвардейцев, и выстрел Каховского в Стюрлера, их командира, а потом - распад, угасание дня, крушение надежд.

И сухая информация. Ночевал Каховский у Кожевникова, пятнадцатого утром поехал к себе домой - у Вознесенского моста, гостиница "Неаполь", в доме Мюссара, откуда днем пятнадцатого был казаком увезен в Зимний.

И я понял, почему, по Андрею, Каховский стрелял в Милорадовича. Объяснение общепринятое и привычное: иначе нельзя было спасти восстание.

То есть это был революционер, который ради высокого мог отдать собственную жизнь. Да, характер у него был взрывной, неуправляемый, но ведь революции нужны и такие люди. Каховский мог, конечно, стать и цареубийцей, но лишь как член революционной организации.

Странное у меня было ощущение после чтения этой части повести. Вроде бы все описано изобретательно, без ученической тусклости, а некоторые места так и просто хороши - вот мне, к примеру, понравилось это медленное перегибание туловища Милорадовича и бряканье шпор (именно бряканье), да и поведение Каховского, перепады его настроения описаны не худо, а местами даже умно, однако отчего-то не было во мне радости. Напротив - сидела во мне легкая, едва уловимая обида. Так бывает, когда улетучится очередная надежда.

Потому что повсюду чудилось мне авторское лукавство.

Но это подозрение я отбросил - все мы строги к чужой совести, к своей-то, небось, менее строги.

Что меня порадовало в Андрее, когда мы встретились с ним на следующий день? А в нем появилась уверенность в себе. Он уже не трепетал от страха. Что и понятно - кое-чему научился за несколько месяцев работы и, естественно, появилось самоуважение. К тому же впервые он делал что-то такое, чего я никогда не делал. Два его очерка не в счет - это компиляция, которая, конечно же, и мне по силам - это он понимал. Повесть - дело другое. Читая посредственную вещицу, каждый из нас говорит, а и я так могу, только жаль время тратить. Думаю, это ошибка. Попробуй - не выйдет. Это только кажется, что несложно.

Теперь я уже не боялся сбить парнишке руку - он разогнался и уверен в себе - и сперва прошел по фразам, которые мне не понравились.

Андрей со мной согласился - доверяет моему вкусу, что приятно.

- Главное вот что, Андрей. Тебе мешает то, что ты историк. Когда описываемое тобой подтверждено документами, мемуарами, ты волен, раскрепощен, и тогда интересно. И я ясно вижу, что происходило в тот день. Когда же нет материалов, ты становишься сухим, и тогда скучно. Милорадовича ты писал по Башуцкому, и я все картинки вижу. Каховский же у тебя бледен. Будь вольнее, ничего не бойся. Прости за цинизм - будь не только смелее, но и бесстыднее, ты же писатель.

- Да, вы правы, Всеволод Сергеевич. Боялся обжечься. Вроде протяну руку и сразу отдерну.

- Вот сейчас у тебя пойдет следствие. В чем был Левашов? Николай? Ты почему-то не описал, как к восставшим шли священники. У всех это красиво описано: морозец, ясный день, горят кресты, панагии - красиво.

- Вот потому и не описал, что красиво, - легко засмеялся Андрей.

- Это убедительно, - сразу согласился я. - А теперь поговорим о некоторых принципиальных вещах. Конечно, описывать весь тот день подробно - не входило в твою задачу, к тому же все это описано прежде и описано замечательно. Но я пытаюсь понять, почему у тебя скороговоркой сказано об убийстве Стюрлера. Он бежал, как я понимаю, позади своего полка и уговаривал разойтись. Хорошо, с Милорадовичем - это у тебя спорно. Каховский стрелял в него, чтоб спасти восстание. Но уж Стюрлер-то не был опасен, прогнать его с площади не составляло труда. Однако Каховский выстрелил в него и поначалу этим гордился. Это он потом говорил, что мясничать гадко, а поначалу именно гордился. Как же так, Андрей?

- Это у меня такой замысел. Композиционная, что ли, хитрость. Каховский уже в крепости, и перед ним снова и снова в подробностях проходит день четырнадцатого декабря. Я надеюсь таким образом избежать однообразия.

- И еще, я помню, Каховский ударил в лицо кинжалом свитского офицера.

- Вы мне как-то жаловались на свою память. И делали это напрасно. Да, был штабс-капитан Гастефер. Каховский его вот так ударил, - и Андрей ловко показал, как ударил Каховский - рукояткой, плашмя.

- Видишь, а я этого не знал. Думал, именно кинжалом в лицо. Ты должен был это объяснить читателю. Еще помню - по мемуарам ли, по материалам ли следственной комиссии, неважно, - что Каховский и сам не мог внятно объяснить, почему ударил свитского офицера. То ли тот отказался кричать "Ура Константину", то ли просто показался подозрительным. Согласись, мотив любопытный: человеку с кинжалом в руках кто-то кажется подозрительным, и он пускает кинжал в ход.

- Но ведь он сразу опомнился, пожалел Гастефера и отвел его в каре.

- Не кажется ли тебе, что и это верный штрих к портрету героя: сперва ударил, а уж потом пожалел, именно в таком порядке.

- Вот тут, Всеволод Сергеевич, я не согласен с вами. Да, было так, как вы говорите. Но мне это показалось деталью, которая мельчит действие. К тому же эта деталь принижает героя.

- А тебе непременно нужно, чтоб он был безупречным рыцарем?

- Нет, конечно. Но все-таки мне хотелось вырвать его из тогдашней повседневности. Я вот о чем думал все это время. Читателю надоела в книгах повседневность, он в ней и так барахтается. Один физиологический очерк - это хорошо, а десять физиологических очерков - явный перебор, и это скучно. Более того, я предчувствую в литературе новый всплеск романтизма. Сейчас успех может иметь только что-то необычное, загадочное. Читателя сейчас может заинтересовать только яркая судьба, решительные поступки, необычная среда, то есть то, что далеко от повседневности.

- Странно мне слышать это от тебя.

- А почему, собственно?

- Нет, конечно же, подобные рассуждения я встречаю не впервые. Так всегда говорят люди, когда сталкиваются с трудной книгой или трудным фильмом. Трудных книг и фильмов потому стало мало, что люди слишком уж хотят необычной судьбы и ярких поступков. Но ведь ты-то еще недавно говорил нечто противоположное.

- А вы хотели бы, чтоб я всю жизнь говорил одно и то же? Вот сейчас я как раз думаю, что правы читатели и зрители, желая окунуться в новую среду, чтобы увлечься ярким героем и на время позабыть о собственной блеклой судьбе и тусклой жизни.

- То есть в идеале читатель должен как бы грезить наяву или находиться в летаргическом сне? И я понимаю, почему бешеный успех имеют самые посредственные романы, которые пишут полуграмотные люди. Эти романы не имеют касательства к жизни обыденного человека. Но ведь мы, Андрюша, надеемся не на посредственную повесть, а на что-то интересное, не так ли?

- Да уж, конечно, надежды, как говорится, имеют место, - усмехнулся Андрей. - С чем, с чем, а с надеждами у нас хорошо.

- Но главная надежда - на вещь правдивую. И поэтому я снова прошу тебя: не лукавь, не думай о печатании. Человек ведь хитро устроен. Он немного слукавит, он чуть отступит от правды, а уж оправдания тут как тут. Мол, и всякий человек идет на компромисс - с собственной ли жизнью, с судьбой ли, с историей. Можно где-то чуть нажать на героизм Каховского, а где-то что-то умолчать, но все-таки я надеюсь, что ты не пойдешь на компромисс ради печатания и успеха.

- А я надеюсь, Всеволод Сергеевич, что не даю вам повода причислить меня к негоциантам, - чуть даже и обиделся Андрей.

- И еще помни, Андрюша, что ты пишешь не только за себя, но и за всех нас, безмолвных. Только так ты и должен смотреть на себя. Я, твоя мать, Павлик, твои друзья - мы безмолвны, и ты взялся что-то за нас сказать. Помни, пожалуйста, об этом и будь серьезным.

- По правде говоря, мне казалось, что я как раз излишне серьезен. Именно из-за серьезности маловато артистизма.

- Этого ты не бойся. Это совсем другая серьезность. Словом, старайся, мальчик. Думай не о некоем усредненном читателе, а о нас: обо мне, о своей матери, о Павлике. Мы хотим тобой гордиться, а Павлик - брать с тебя пример. Помни об этом и старайся говорить только правду.

Нет, нелегко мне было, когда Андрей ушел. Господи, как же я сочувствовал этому мальчику. Нет, он не сам по себе, он часть моей жизни.

И я корил себя - был высокомерен, слишком уж мы чувствительны к чужой совести, лучше бы все усилия направить на совесть собственную, но я все равно знал - и в дальнейшем буду предъявлять Андрею только самый серьезный счет.

Оплатит он его или нет - вопрос другой, но предъявлять его я буду непременно. Потому что эта ставка - его дальнейшая судьба - для меня очень высока. И в этой ставке не только жизнь его или его матери, и ее надежды, но и моя жизнь, и мои надежды. Если я не стану предъявлять ему высокий счет, никто не предъявит. Уж так в его и моей жизни все скрутилось. Развязать этот узел невозможно. И остается только ждать.

13

Напомню, что мой разговор с главврачом не был бесполезным - смены после этого разговора заполнялись полностью. Правда, я и поплатился переводом из кардиологической бригады, но тут уж ничего не поделаешь. По Заходеру, кто хочет честно рисовать, тот должен чем-то рисковать. А за все то есть надо платить.

Уже смены неплохо заполнялись, как пошли жалобы. Что и понятно на все нужно время. Пока человек собрался жаловаться, пока письмо шло в газету или в облздрав, да пока шло обратно - нужно время.

Жаловались главным образом на то, что мы приезжали с большой задержкой. Была и еще одна жалоба, но она как раз относилась к другому эксперименту Алферова - к замене врача кардиологической бригады.

Значит, женщина написала, что ее муж чувствовал себя сносно (правда, ныло в груди, почему, собственно, и вызвали "скорую"), приехала врач Федорова и начала лечить ее мужа, и чем больше лечила, тем человеку становилось хуже и хуже. И по дороге в больницу муж умер.

Я посмотрел листок - клиника тяжелого инфаркта.

Это только неопытному человеку может показаться, что все врачи лечат по одной схеме, по утоптанной дорожке ходят. Опытный же человек из листка поймет, о чем думал врач (если он, конечно, в это время думал о больном). Можно даже судить о его характере, темпераменте, не говоря уж о знаниях. Терпелив он или нет. Добр или жесток. Выдержан или суетлив. Тот будет вводить лекарства помаленьку и ждать результата, а тот вкатит весь коктейль сразу, чтоб лишнее не торчать у постели больного. Тот в нетяжелом случае пощадит вены больного, думая о временах, когда эти вены будут необходимы, а тот сразу начнет с внутривенных вливаний.

Я не мог понять, о чем же думала Федорова на том вызове. Я понимал только, что она растерялась, боль не проходила, и Федорова бросалась в крайности. В самом деле, нельзя же одномоментно и возбуждать, и успокаивать, снижать давление и повышать его.

А она - знающий врач и, следовательно, шараханье шло не от незнания, а от растерянности. Еще и жена больного стояла рядом, покрикивала на доктора и заламывала руки. Оно и понятно - вон целую тарелку лекарств накололи, а мужу все не легче.

Назад Дальше