- Ничего. Легкая самостоятельность ему не помешает.
- Нет. Иди и уложи его. Сейчас вечер?
- Да. Восемь часов.
- Иди. Иначе я буду нервничать. Что не показано.
- Хорошо. Я велю Павлику ложиться спать и сразу сюда.
И снова я то проваливался в сон, то снова всплывал, и сон мешался с явью, и всплывали такие подробности прошлой жизни, что я, знакомый с некоторыми закономерностями сновидений, понимал, что это подключается бодрствующая моя память.
И я видел двенадцатилетнего мальчика, худого, длинноносого, с прической под ноль (таково положение тогдашней школы, до седьмого класса стрижка под ноль, профилактика вшивости), у мальчика тонкая шея и плоский затылок, чуть кривоватые ноги - последствия голода раннего детства, на нем шаровары из какой-то непонятной ткани - свалявшиеся шарики ткани легко сощелкивались, и странная же куртка с какой-то вовсе немыслимой кокеткой. О, претензии нищеты: регланы, кокетки, бобочки.
В руках у мальчика сетки, а в сетках кастрюльки, одна побольше, другая поменьше. По мальчику, как по Канту, можно сверять часы. Потому что он идет в столовую, которая открывается после перерыва в три часа. Мальчик не хочет стоять в очереди, потому приходит ровнехонько к открытию столовой. Там со скидкой в двадцать пять процентов отпускаются обеды на дом.
И что удивительно: мальчик не стесняется носить эти сетки с кастрюльками через весь город. И этому есть объяснение: он сознает себя кормильцем. Да, узкие покатые плечи, нечистые шаровары (они не стирались, они просто выбрасывались, когда снашивались до дыр), опорки в галошах, в руках сетки - сирота.
Это его ежедневный маршрут в течение двух лет, пока мальчик не стал подростком и не начал взбрыкивать - ему надо было проходить мимо окон Светы Панченко, в которую он был тайно влюблен.
И что еще удивляет: над мальчиком никто не смеялся, даже одноклассники. Опять же - сирота. Почти все росли без отцов, но они отцов и не знали, а тут положение особое - мальчик растет без матери, которую хорошо (о, даже слишком) помнит.
И мальчика в столовой ни разу не обсчитали. А потому что все официантки, и повара, и буфетчицы поочередно спрашивали: а где твоя мама? Она лентяйка? Нет, ответ, полный сдержанного достоинства (и это достоинство чуть подчеркивается, но лишь в той мере, чтоб достать сердце спрашивающего и не отпугнуть его стыдом), нет, моя мама не лентяйка, она умерла.
Излишне говорить, что мальчику дают куски получше и побольше. Потому что мальчик - живой пример другим детям. Вот он растет без матери, а не хулиган, вежливый и честный.
Да, честный. Однажды он выкинул номер: буфетчица передала ему десятку, и на следующий день мальчик ее вернул. Чем поверг всех в изумление - в среде, где упавшее с воза законно считается пропавшим, возврат денег - явление необычное. Так что некоторое время посудомойки выглядывали увидеть такого необыкновенного мальчугана.
Он сейчас напоминал мне маятник. И я хотел погладить мальчика по стриженой голове, я хотел заглянуть в его глаза, я хотел спросить, знает ли он, что ждет его в дальнейшей жизни.
И это так просто, одной минуты достаточно, чтоб проскочить время от того мальчика до меня, сегодняшнего. Только поставь пластинку со словами "Студенточка, заря вечерняя" или же "Я понапрасну ждал тебя в тот вечер, дорогая", и отлетят тридцать лет.
На что ты надеешься, мальчик? На бесконечный праздник? На то, что если захочешь есть, в любой момент сможешь это сделать? Знаешь ли ты, что станешь доктором и иного дела у тебя не будет? И в сорок три года ты получишь инфаркт.
Мне стало невыносимо жаль мальчугана, и я проснулся от собственного стона.
- Что с тобой, Сева? - услышал я испуганный голос Нади.
Было утро, и в палату проникал с улицы жидкий свет.
- Все в порядке. Выходит, почти сутки продрых.
- Боль есть?
- Все в порядке. Только обалдение от лекарств. Ты всю ночь сидела?
- Подремала. Выпал глубокий снег.
Я неестественно выгибал шею, но увидел лишь клок тусклого неба.
Тут включили свет, больные начали шастать в туалет и обратно и шумно готовиться к завтраку.
- А как же Павлик?
- Велела самому проснуться, позавтракать и отправляться в школу.
- Ты иди домой. На работу надо?
- Нет, на эти дни отпросилась.
Она посчитала мой пульс.
- Шестьдесят четыре. Я, и правда, сбегаю домой. Хоть в порядок приведу себя. А потом покормлю тебя.
- Я ничего не хочу.
- Не настаиваю. Я побежала.
Сразу после завтрака пришла Людмила Владимировна. Обход она начала с меня. Что и понятно - молодой инфаркт.
Поговорили о моих нагрузках - вот где я мог сорваться. Физические или душевные?
- Душевные, Людмила Владимировна.
- Как себя вести, вы знаете.
- Да.
- Не поворачиваться даже с боку на бок. Ваша койка, как бы ваша галера - прикуйте себя к ней. Для ассенизации есть судно. Надеюсь, вы уважаете чужой труд.
- Да, вставать я не буду.
Да, вставать я не собирался. Во-первых, был слаб, во-вторых, не настолько уж я был равнодушен к себе, чтоб расстаться с жизнью добровольно и по собственной глупости.
Сил не было даже на возмущение: ах, как же так, вчера был здоров, а сегодня вколочен в койку. Чего уж тут клясть судьбу и ручками всплескивать - если несчастье возможно у другого человека, то почему не у тебя.
Нет, конечно, в груди что-то поднывало, вроде обиды на несправедливость судьбы - вот почему тяпнуло именно меня, да в сорок три года.
Душа моя была тускла до того, что не было судорожного панического страха смерти. Нет, в душе что-то ныло, и все возмущалось во мне от сознания, что я мог вовсе исчезнуть, это уж чего зря геройствовать.
Но ведь недаром десятилетиями изживал из себя страх смерти. Нет, чтение не проходит бесполезно. Оно, как известно, учит хорошо жить и хорошо умереть. Это мне сумел внушить Монтень. Как и стоики, которых я читал именно чтоб выжать из себя страх смерти. Именно выдавливал из себя каплю за каплей. Юношеского страха - до холодного пота, до тошноты, до судорожной рези в подвздошье - сейчас не было.
Скажу больше: в последние годы сумел воспитать себя до того, что боюсь не так даже смерти, как унижения плоти. Вот крайний случай: скажи мне Людмила Владимировна - если вы встанете, мы вас выпорем - не встану никогда. Страх унижения остановил бы меня. Страх смерти - дело иное.
Начальный звонок был вчера, когда от боли то пресекалось, то всплывало мое сознание. Смерть - это если бы сознание пресеклось навсегда. То есть это было бы лишь смещение во времени. Но я бы этого не ведал. Мгновенное пресечение сознания - и только.
Ах, как я уговаривал себя прежде: в смерти нет ничего страшного, нужно только погасить воображение и представить смерть мгновенную, а не долгую, отсечь подробности в виде скорбных лиц друзей и родственников, резиновых этих жгутов при внутривенных вливаниях, проскальзывающие через узкое горло капельницы лекарства.
Подробности эти явились вчера, есть они и сейчас - вот я неестественно выгибаю шею, чтоб видеть белый свет, а встать не могу. И что же? А можно сказать не без гордости, что подробности эти не испугали меня.
О, самообман, о, жалкие утешения сознания.
Хмарь рассеялась, и стало видно голубое небо. Нет, я за жизнь не держусь, но отдал бы что угодно, только бы быть не в палате, а на улице - потянуть ветку и подставить лицо легкой снежной пыли.
О, самообман, о, жалкие утешения сознания.
Более того, вот вся моя правда: пусть не на улице, пусть в палате, только бы всегда видеть сияние этого голубого неба.
И тогда меня захлестнула отчаянная жалость: да почему именно я, ведь всегда был здоров, не переедал, не курил, не пил, плавал и бегал на лыжах, ну, почему же именно мне так не повезло.
И чтоб уж вовсе не раскваситься, я эдакую хитрую игру ума затеял: вот скажи мне, какая высшая сила перед отлетом - сделай то-то и то-то, что прежде полагал подлостью и предательством, и жизнь твоя потечет дальше, так любой ли ценой удерживается жизнь?
Ох, уж эти игры испорченного чтением ума! Жутко и вольно становилось от сознания, что нет, жизнь удерживается не любой ценой. Конечно, душа верещала бы и корчилась, но сейчас можно было признаться - жизнь удерживается не любой ценой. И только ради этого понимания стоило всю жизнь читать книги.
Вскоре пришла Надя. Поначалу она не могла найти верный тон - что и понятно, потрясена и никак не поймает стерженек новой роли - сиделки при больном муже. Сперва она говорила со мной, как с ребенком-недоумком, ах, не суй пальчик в огонь, будет бо-бо, ах, не делай пи-пи на книги - вот горшочек, но я этот тон не поддержал, и тогда Надя нашла нечто противоположное - тон пожилой классной дамы, правда, с некоторым подтруниванием над собой, и это была вполне приемлемая манера. Скорбных ноток в ее опеке не было, и уже за это я был ей благодарен.
Выходя из палаты, Людмила Владимировна вспомнила обо мне и присела на краешек моей койки.
- Ваши-то опять нашелестели. Алферова ругали на медсовете.
- А что случилось?
- Девочка-фельдшер оставила на дому аппендицит. Привезли через день с тяжелым перитонитом. Мужик возьми да и… - заговорщицки, одними губами шептала она.
- И сколько ему?
- Пятьдесят три. Но это полдела. А вот еще.
О преемственности смен
В восемь часов утра педиатр поехала на вызов. В полдевятого она освободилась. По рации ей передали еще один - у годовалой девочки температура. Подъехали к огромному дому, а там вырыт огромный котлован - метров триста идти пешком. Конец смены, доктор вызов не обслужила, а передала его сменщице. Сменщица же не спешила - вызов-то не ее, с прошлой смены, пока она собрала сумку, да пока чай попила, так что когда приехала, дома никого не оказалось.
Потому что мать девочки, не дождавшись "скорой", взяла дочку на руки - ей и котлован не помеха - и помчалась в детскую поликлинику. Но пока подошла очередь, девочка так потяжелела, что ее сразу положили в больницу. Вызвали из области реанимационную бригаду, девочку увезли в областную больницу, где она вечером умерла.
Случай этот будет разбирать лечебно-контрольная комиссия, это само собой, но мать девочки хочет подать в суд на доктора, который не поехал на вызов.
- Не понимаю, Татьяна Федоровна - толковый педиатр. Мы четыре года в одной смене проработали. Ничего подобного никогда не было, - не мог поверить я.
- Я думаю, она спешила в город к последней электричке перед перерывом.
- Дичь какая-то. Не обслужить вызов - не понимаю. Не было прежде такого.
- А теперь у вас есть все, - и Людмила Владимировна ушла.
Пришла девочка снять электрокардиограмму, мы с ней знакомы не были, и я не стал смотреть свою ленту.
Мы с Надей на бездельные разговоры уже не отвлекались, она читала роман "Челюсти", а я с горечью думал о том, что вот пророк, который предполагает худшее, всегда почему-то прав.
Я ведь очень хотел ошибиться, предсказывая, что при алферовском руководстве неизбежны проколы. Но я не думал, что будет их столько и что ошибется Татьяна Федоровна. Не поехать на вызов - год назад такое было невозможно. Непрофессионализм начальника невольно рождает непрофессионализм у подчиненного. И вот какие платы! Непрофессионализм на швейной фабрике рождает платья-уродцы. Но они будут висеть нераспроданными и только. За наш непрофессионализм горчайшие платы.
Я даже не мог представить, как будет оправдываться Татьяна Федоровна, оправданий нет. Затмение нашло, бес попутал - единственное оправдание. Нет, у этого беса есть имя - Алферов. И самое горькое: ведь проколы на этом не кончатся, и опять платы и платы.
Тут вошла Людмила Владимировна. Лицо ее сияло, глаза стали вовсе васильковыми.
- Я хочу посоветоваться с вами, Всеволод Сергеевич, - сказала она как-то загадочно, глазами приглашая Надю принять участие в нашем разговоре. - Вот если вчера на кардиограмме был инфаркт, а сегодня его нет, о чем бы вы подумали?
- О том, что девушка спешила домой и перепутала ленты.
- А если ошибки нет?
- Я бы подумал, что у больного не инфаркт, а стенокардия Принцметала.
- И вы будете правы, - торжественно сказала Людмила Владимировна.
- Нет инфаркта? - с робкой надеждой спросила моя бедная жена.
- Нет, Надя, нет.
Тогда Надя отошла к окну, какое-то время молча смотрела во двор, а потом горько, даже и с истерическим надсадом разрыдалась.
- Ну, ну, Надя, ну, милая, - говорила ей Людмила Владимировна, - из двух зол нормальные люди выбирают меньшее.
Профессионалы, мы понимали, что и эта стенокардия - тоже не подарок, да для сорокатрехлетнего мужика, которому, кстати, до пенсии еще пахать и пахать, а уже первые звоночки, да еще какие, доложу я, звоночки, эта стенокардия, канальство, имеет склонность к повторению, и жить с такой угрозой - тоже, конечно же, не сплошной мед, эта стенокардия обязательно перейдет в инфаркт. Все лишь вопрос времени. Сколько? Год? Пять? Никак не больше…
Но эти угрозы - будущее, а живем мы в настоящем - вот, к месту! - мы жить не в будущем хотим, а в настоящем, и потому не спим, чтоб не проспать рассвет. Будущее - оно вон где, за каким еще дальним поворотом, а настоящее, оно рядом, и потому понятны рыдания моей жены - о, бедная моя жена, о чем ты горько плачешь? Не нужно в текущий момент трепетать, что муж сделает неверное движение, и сердце его расползется, не нужно пытаться удерживать выскальзывающую его жизнь - в ближайшее мгновение она не выскользнет.
Надя молча склонилась и поцеловала меня в лоб, так поздравляя.
- Исходя из этих новостей, каковы мои планы? - спросил я.
- Надо подлечить вас, - ответила Людмила Владимировна. - Подержим недельки три. Как всех.
- Это всего лучше, как всех. Но вставать я могу?
- А береженого бог бережет?
- Обожаю поговорки. "Не пей воду из колодца - пригодится плюнуть". Надю мы, пожалуй, отпустим к страждущим?
- Да, Надя, иди домой и выспись, - сказала Людмила Владимировна и вышла из палаты.
- Да, Надя, иди. Вечерком подошлешь ко мне Павлика. Может прийти Андрей.
- Вчера приходил. Я запретила навещать тебя. Ты спал. Было не до него.
- Но сейчас мне как раз до него.
- Он написал хорошую повесть?
- Нет, плохую.
- Ты скажешь правду?
- Это уж обязательно.
- Я вечером принесу еду.
- Ничего не надо.
- Я разберусь.
Странное было у меня чувство, когда я остался один. Умом я понимал, что должен радоваться: в сущности, здоров, угрозы дальнейшие - это только угрозы, и меня должна бы захлестнуть оглушительная радость, но был лишь слабый ее оттиск, скорее, приятное сознание, что можно помаленьку вставать и не чувствовать себя беспомощной колобашкой.
То есть я был именно тускл.
Потому что до этого мгновения все силы были направлены на то, чтоб не улететь напрочь, теперь же передо мной была не вообще жизнь, но конкретная, знакомая, со всеми ее подробностями и поворотами обстоятельств.
И потому я вправе был спросить себя - а что дальше-то? Как тащиться далее, если жить мне стало скучно? Да, везунчик, и еще какой, и скажи любому инфарктнику, что у него нет инфаркта, так он от радости в пляс пустится, а этот (я про себя) тускло пережевывает скудные соображения, капризничая при этом - принять ему или не принять неожиданный подарок судьбы. Ему милостиво сказали - живи покуда, так он еще сомневается, так ли хорошо будет ему жить. Нет-нет, не сомневайся, жить хорошо, чего там, жить замечательно.
Но снова это были лишь доводы тусклого ума.
Держась за тумбочку, я поднялся и подошел к окну.
А за окном сверкал зимний день. Внезапно ударил мороз, на земле, на деревьях, на крышах домов лежал глубокий снег. Голубое небо было подпалено солнцем, тугим, в малиновой разлитой короне. Снег разрезали красные полосы, и ровно струился в небо красный дым.
И, представить себе, я еще сомневался, хорошо ли жить на свете, не слишком ли тускло жить? Да, хорошо, хорошо, замечательно. Ну, как птичка. Особенно если ты беззаботен, как птичка - хорошая погода, хороший корм, вот ты и чирикаешь. Да, жизнь прекрасна, если у тебя ум птичий.
Да, странно человек устроен: несколько часов назад готов был отдать что угодно, только бы выйти отсюда, но сейчас почти здоров - и прочь прежние клятвы!
Вдруг пошло оживление - подготовка к обеду, все, кто мог ходить, воодушевились, стали доставать сетки и кулечки, потянулись к холодильнику да и пошли на обед.
Принесли еду и мне - кислые щи, котлету с гречкой и горячий компот. И я все съел. Не могу сказать, что с силой протолкнул в себя пищу. Съел да и все тут.
Тогда мне пришла в голову шальная мысль: я не истощен, болезнь моя не связана с пищей, так дай я поставлю на себе эксперимент - средних лет мужчина, временно бездельничает, так хватит ему казенной пищи или нет? Обоснованы ли повсеместные жалобы на скудость больничного питания? Такой экспериментатор выискался.
После обеда меня пришли навестить старший фельдшер Зоя Федоровна и Сергей Андреевич. Уже знали, что у меня инфаркта нет, потому обошлось без скорбных нот. Сергей Андреевич принес свежие газеты, не забыв указать мне, что именно следует почитать.
Потом пришел Павлик. И как же он был испуган. Что понятно - всегда здоровый папаша лежит беспомощный, в казенной одежде и небритый.
Совсем недавно он меня спросил:
- Папа, а кто лучше врач - ты или Пирогов?
Однажды по телику показывали боксера Стивенсона, так Павлик спросил:
- Папа, а ты этому Стивенсону отколешь?
И сейчас все-таки что-то осталось от его детских преувеличений, потому понятно потрясение мальчика. Кумир, вызывающий жалость, - это уже бывший кумир.
Коротко расспросив Павлика о его школьных делах, велел ему бежать домой.
И принялся ждать прихода Андрея. Да, волновался, это несомненно.
И в пять часов Андрей пришел.
И с испуганным видом переминался он у порога, искал глазами, где ж это умирающий учитель, я помахал рукой и улыбнулся, и на лице Андрея вспыхнула улыбка облегчения - учитель улыбается и ручками двигает, значит, не так плох, как говорили.
Сиротски присел на краешек кровати.
- Не бойся, Андрюша, у меня нет инфаркта. И мы сейчас поговорим о деле. Попробуем выйти в коридор. Здесь не разговоришься.
- А вам можно?
- Мне все можно.
Я взял с тумбочки чистую и глаженую полосатую пижаму.
- Выведешь меня. Больная старость опирается на трепещущую юность, - приговаривал я, надевая больничную форменку, - смычка прошлого с будущим, порока с добродетелью, седины в бороду с бесом в ребро, - все приговаривал я, и Андрей улыбался, понимал, что я готов к разговору.
Мы прошли в столовую. Нет, все-таки столовая - это слишком громко сказано. Мы прошли именно в то место, где принимают пищу.