27
Дни моей юности в Сан-Франциско можно назвать богемными - среди моих знакомых сверстников было очень много таких, что посвятили себя искусству, надеялись завоевать имя в роли писателей, поэтов, драматургов, художников, композиторов, скульпторов или просто пройдох, и жили они не очень-то роскошно.
Каждый над чем-нибудь трудился. Около двух десятков человек регулярно виделись друг с другом, специально не сговариваясь. Среди нас, встречавшихся около года, была и молодая женщина. Она поразила нас своим обаянием, устоять перед ней не было сил, но мы ничего о ней не знали. Очень скоро она приоткрыла нам кое-что о себе, после чего те, кто хотел познакомиться с ней еще ближе, отступили - кто в изумлении, кто в гневе, а кто и с симпатией и преклонением.
Ее имя говорило если не о значительности, то о солидности ее социального положения, быть может, была она даже из богатой семьи.
Она работала в Музее военной славы, занималась там рекламой или чем-то в этом роде. Еще она писала для всех газет, но чаще всего для "Кол", дневной газеты, которая давно захирела, наверное, потому, что ее редактор Скуп Глисон был верен романтической традиции редакторов великих американских газет. Он отличался мягкостью, мог быстрее других раздобыть материал, без промедления писал репортаж, что давало ему некоторое преимущество перед конкурирующими газетами, тогда, в начале тридцатых, их было четыре; правда, одна наполовину подчинялась "Икземинер", основной газете Херста, выходившей в Сан-Франциско.
Эта юная особа, со своей стороны, постоянно норовила вылезти с какой-нибудь историей, которая принесла бы ей успех у Скупа Глисона, если не у доктора Уолтера Хайла, ее босса, руководителя Музея военной славы.
Однажды она написала милую, хорошую вещицу с настроением, как сама она выразилась, о стариках итальянцах, вышедших в отставку и убивающих время за игрой в домино в маленьком кафе и так бурно сводящих счеты, не сведенные еще в Неаполе, что то и дело их приходится разнимать, чтобы они не задушили друг друга, но после получасовой прогулки они возвращаются в кафе и садятся за новую партию в домино.
- Честное слово, - сказала она нам, - я и не знала, что так бывает. В моей семье ничего подобного не было. Если уж кто-нибудь из нас задумал убить, так не остановишь. У меня есть младший брат. Даже не знаю, где он теперь, убежал из дому лет десять назад после стычки с отцом. Тогда ему было всего шестнадцать. А мой отец до сих пор не может о нем слышать.
В этой девушке все было удивительно, притягательно, красиво - и фигура, и цвет лица. Она так смотрела на вас, будто все ее существо рвалось к вам без промедления, что, естественно, заставляло каждого мужчину, видевшего ее, сказать себе: "Внимание!" А потом спрашивать: "Ба, да кто же это?"
На самом же деле она мечтала только о том, чтобы проявить себя в искусстве, и писательство, она считала, - область, где она может преуспеть. Сначала рассказы в духе
Кэтрин Мэнсфилд, потом романы в духе Виллы Катер.
Одно время я частенько сиживал с ней, мы пили пиво и болтали, и, конечно же, она все больше и больше раскрывалась; а была она чудаковата, к примеру, ее преследовали странные страхи.
Она была уверена, что очень скоро среди ночи к ней в спальню ворвется негр, от ужаса ее бросит в дрожь, а когда чуть позже она проснется и через минуту-другую вспомнит, что с ней произошло, - она снова ужаснется, побежит к дверям и запрет их, а потом найдет записку: "О мадам, вы были так восхитительны, что я больше ничего не взял". А через несколько недель она обнаружит, что беременна. И не будет знать, как быть. Ведь она католичка и делать аборт не имеет права. И, конечно же, она не сможет признаться во всем отцу или матери. Ей придется сделать выбор: или покончить с собой, или родить.
У нее было два-три подобных страха, и когда она рассказывала о них, что-то ужасное искажало черты красивого лица, и сама мысль заняться с ней любовью уже казалась дикой.
28
В 1959 году я оказался в Париже; я до этого съехал из дома на взморье по адресу 24848, Малибу-Роуд - цифра на объявлении о продаже дома сразу заворожила меня; потом съехал из номера 1015 (конечно, это похуже, чем 24848, но, теряя в красоте цифры, само помещение имело преимущество благодаря размерам, высоте потолка, холлу и кладовке), так вот, я как раз съехал из номера 1015 отеля "Роэлтон" по 44 Вест 44-й улицы в Нью-Йорке (тоже ведь изумительно звучит - 44 Вест 44) и отправился на итальянском судне в Венецию, остановясь сначала в Лиссабоне, чтобы побродить по городу, где все напоминало мне прогулки с детьми за два года до этого, потом в Сицилии - в ее самом западном городке, названия которого не помню; Мессина - самый восточный город, я никогда не забуду Мессину; Палермо, ах да, Палермо - вот как зовется самый западный город Сицилии, потом в Неаполе, и везде я гулял, потом - в Патрасе, который неподалеку от Миссолонги, где, полагают, скончался Байрон, сражаясь на стороне греков во время одной из их обреченных войн с Турцией, но кто же его знает, этого Байрона, его имя, его гибель окружены легендами, а потом я приплыл в Венецию, сошел с корабля, покатался на гондоле, они там снуют повсюду, доехал поездом до Белграда и здесь, в Белграде, купил себе небольшую машину - но к чему я все это говорю, почему никак не доберусь до цели?
Просто кто бы ты ни был, в том-то и суть, что достигнуть цели - самое трудное в путешествии, и если ты собираешься или по крайней мере надеешься ее достигнуть - надо отправиться в путь, что я и делаю. Я заплатил тысячу четыреста долларов наличными за автомобиль с немецким мотором и итальянским корпусом и сел за руль; я ехал, ехал, потом остановился в Канне и начал там играть в карты, и очень скоро мои денежки попели. Я разорился - двенадцать тысяч долларов я хлопнул, да еще был должен пятьдесят тысяч долларов вашингтонскому инспектору по налогам. Что же делать?
Я поехал в Париж и обнаружил, что уже апрель. Апрель 1959 года. (Значит, это было ровно тринадцать лет назад.)
Дело было плохо, я вел жизнь миллионера, ел икру и пил водку, жил в отеле "Георг V", играл в Клубе авиаторов, транжирил, проигрывал.
В конце концов я начал работать, чтобы вернуть потерянное. А "начать работать" для меня означает сесть за письменный стол и начать писать.
И я добился своего - выпутался из передряги, закончил работу, на которую согласился ради денег, заработал маленько и начал возвращать инспектору.
На оставшиеся деньги я жил. Снял большой дом, чтобы перетащить туда детей на лето, но перед тем, как они приехали ко мне, в конце июня, если не ошибаюсь, я стал завсегдатаем Клуба авиаторов на Елисейских полях в доме номер 101, где играли в баккара и шмен де фер, ну и перезнакомился со всеми. Небольшое достижение. Скорее, вовсе никакое не достижение. В игорном доме, хочешь не хочешь, знакомишься с его завсегдатаями. И замечаешь, когда появляются новички и когда они исчезают, как правило, в полном смятении и отчаянии.
Среди завсегдатаев был Джинго из Марокко и Сергиус из Нигера, мать его была турчанка (так он нам сказал), а отец - крупный политический деятель. Сергиус частенько совершал автомобильные путешествия до Амстердама, и говорили, что он провозит туда контрабандой бриллианты. Но у него вроде бы никогда не было денег для азартной игры или для того, что мне казалось азартной игрой, хотя он садился с игроками в шмен де фер, ждал, когда наступит его черед, ставил два или четыре доллара, рассчитывая сделать четыре хода кряду и выиграть соответственно четыре, восемь, шестнадцать, тридцать два доллара. Однажды я прикрикнул на него:
- Иди снова, выиграешь.
Он пошел и выиграл на свои два доллара - шестьдесят четыре, но рисковать дальше побоялся, трусишка.
Мне нравились Сергиус и его товарищ Джинго, потому что, завидя меня, они расплывались в улыбке, такой жуликоватой и шельмовской, что я не мог не рассмеяться. И смех у них был ужасно заразительный. Вы наверняка такого не слыхивали, в нем звучали идеальная невинность и полнейшая безответственность.
29
Знать про знаменитостей, не сводя с ними знакомство, - вот чем обычно довольствуются незнаменитые люди, а если кто знакомится со знаменитостью или сверхзнаменитостью, это для него просто потрясение: будто неземное, легендарное, какое-то высшее существо вдруг приняло форму простого смертного. И выясняется, что у бедняги плохие зубы, странный запах, и весь он добыча немощей, и весь поражен безумием, состоит из неистовых, обезумевших клеток, сбившихся в обезумевшее целое, которые составляют его, постыдно неправдоподобного и совершенно неприемлемого.
Десятилетний парнишка, никогда не видевший своего отца, когда тот вдруг объявляется, испытывает примерно то же, что и человек, познакомившийся со знаменитостью.
Так это мой отец? Взгляни на него, бога ради. Он - ничто, он - никто, у него волосатые пальцы, неправильный нос, от него несет табаком, он смущенный какой-то. И это он? Тот самый человек, о котором я так много слышал, так много думал, мой отец, большая часть меня самого? Так это мой отец? Кто бы мог подумать?
Во Фресно однажды в День изюминки королем парада был Том Микс. Потом Монт Блю. Потом Берт Лителл. То были самые знаменитые люди, которых я видел воочию в те дни, когда мне не было еще двенадцати, и за исключением того, что они ехали в колеснице вместе с королевой Дня изюминки, местной девочкой, выбранной самыми почетными семьями города, Том Микс, Монт Блю и Берт Лителл были такие же, как простые смертные. Но я видел их в немом кино.
Том Микс был самый красивый, жаль, тогда мы не знали, что он грек (я уже потом это слышал). Мы бы могли говорить друг дружке:
- Видишь Тома Микса в колеснице? Он грек.
Увы, мы бы заблуждались. В общем-то, он оказался не греком.
Берт Лителл был просто хороший актер - сначала в немом кино, потом в звуковом и на сцене.
Но в кино и на сцене он никогда не вызывал в незнаменитых людях чувства, которые я пытался описать: как это живое чудо, знаменитость и вдруг вроде нас, простых смертных, ходит по земле?
А случается, от некоторых знакомств становится просто дурно. Вот о чем я толкую.
Становится просто дурно из-за славы новых знакомцев, а все потому, что от славы или от того, что тех привело к славе, тем самим долго было дурно. А ты чувствуешь это, и тебе это передается.
Представьте, вы вдруг знакомитесь с Наполеоном - но не с одним из тех миллионов милых людей, которые в силу странного каприза настаивают, что они - Наполеоны. Эти тоже вызывают в вас ощущение дурноты, но, наверное, по другим причинам. Хотя причины не такие уж и разные.
Ибо оригинал в общем-то так же безумен, как копия.
А все потому, что каждый решает стать кем-то, а ведь не нам выбирать, кем стать, и вот ты беспомощен, ты в ловушке, ты немощен, ты безумец.
Или представьте себе, что вы встречаете где-то в 1944-м Адольфа Гитлера; это кого угодно доведет до обморока.
Подобные люди - фантастические, абсурдные варианты человеческих существ.
И вот однажды, еще до того, как научились читать наскальные надписи, которые предвещали, что очень большая война между Германией, Россией и Францией, очевидно, не ограничится "линией Мажино", а втянет весь мир, особенно Соединенные Штаты, меня вместе с полсотней других писателей, актеров, антрепренеров пригласили в "Гайд- парк" на ленч с господином Франклином Делано Рузвельтом, и я увидел прославленного господина.
Но при виде его я не упал в обморок, а просто пытался понять, почему он хочет казаться милым, шутливым, душевным - мало ему того, что он великий, или считает, что он великий, или непременно станет великим после того, как "выиграет" войну?!
30
Черный Джек был маленький человечек, который написал книжицу про то, как половину своей сорокавосьмилетней жизни провел якобы в американских трудовых лагерях, куда попал за грабежи. В суде ему предъявили эту книжку, хотя он никогда никого не грабил, может, два-три раза и стянул, что плохо лежало, но никому не причинял вреда, стянул, чтобы несколько деньков прокормиться. Но его схватили, и, попав в машину почтенного американского судопроизводства, стоящего на страже американского общества, он понял на собственной шкуре, что такое время, время по-американски.
В конце концов он написал письмо Фремонту Олдеру, издателю "Сан-Франциско Кол", газеты, принадлежащей Уильяму Рэндольфу Херсту. Старина Фремонт Олдер любил встревать в судебные разбирательства и обвинять юридическую и карательную систему в коррупции и бесчеловечности. Именно так. Он напечатал из номера в номер на первой полосе очерки о том, как тяжело несчастному человеку в Америке - в данном случае Черному Джеку. Он опубликовал несколько писем Черного Джека и рядом - несколько его фотографий, на которых Джек был запечатлен раньше и теперь. И наконец, Фремонт Олдер убедил Черного Джека, когда его выпустили на свободу, что он должен вести работу среди бедняков. Разъяснять, как вредно нарушать закон.
И конечно же, Черный Джек согласился, хотя нетрудно догадаться, что он предпочел бы просто оказаться на свободе.
Но когда издатель крупной газеты бросает ради тебя вызов всему миру, добивается твоего освобождения, ты пожизненно попадаешь в зависимость к нему и к его идеям о том, чего стоишь ты вместе со своей жизнью.
Я рад, что повстречал Черного Джека, он делился со мной, рассказывал мне о себе, о днях, проведенных в тюрьме, о своем благодетеле, о судьях, полицейских, законе, обществе.
Он сказал:
- Маленький человек чаще становится вором, чем человек среднего роста, потому что маленькому не нравится быть маленьким.
Конечно, для меня это было откровение - но он сам был маленьким, ростом с двенадцатилетнего парнишку, и говорил искренне, исходя из личного опыта.
И еще он добавил:
- Конечно, я был виновен - ведь я воровал, но я никогда не был преступником. Хотите знать правду, вот она: во всех тюрьмах, где мне пришлось сидеть, я видел лишь полдюжины преступников - остальные просто дураки, точно такие, как те, что на свободе, точно такие, только они не на свободе, а в тюрьме.
Это было интересно. Мне тоже всегда казалось, что человек в тюрьме немногим отличается от остальных. Попасться и очутиться в тюрьме может любой, это вопрос, так сказать, техники. Но тем не менее, как только тебя схватили, ты выходишь из большой игры и попадаешь в малую. Ты становишься преступником, пусть только формально.
Мне было двадцать два, когда я познакомился с Черным Джеком, и в эти годы я уже понимал, что людям в тюрьмах не очень-то сладко. Может, на вид все ч>>дно, а если покопаешься, то нисколько не ч>>дно.
Правда, мне тогда еще не приходило в голову, что это относится не только к заключенным, но ко всем. Черный Джек растолковал мне простую истину.
А теперь я убежден, что цивилизация, придумавшая тюрьму, куда прячут человека, какой бы он ни был, - дикая цивилизация, хотя дикари и не играют в эти игры. Они убивают на войне или во гневе, но не крадут у человека душу, не убивают ее разлукой с друзьями, такими же сукиными детьми, как он сам.
Я провел с Черным Джеком всего несколько часов - с полдвенадцатого до полчетвертого: мы сидели за ленчем в клубе "Ротэриан". Джек рассказал мне обо всем, и его печальный рассказ слегка скрасил мне этот ленч в обществе напыщенных болванов в огромном зале.
Спокойный маленький человечек с чувством собственного достоинства, а душа его была разбита. И все же я был поражен, когда спустя меньше года прочитал в "Кол", что Черный Джек покончил с собой - бросился в залив Сан-Франциско.