34
Запоминать встречи с людьми в хронологическом порядке можно с помощью примет времени и места, но так делают или пытаются делать только тогда, когда стараются их запомнить для определенной цели - для записей, или для архивных сведений, или для мемуаров, или для автобиографии, или для истории мира, в котором живешь, или истории человеческой расы, с которой доводится сталкиваться и которую доводится изучать, и хочется придать ей четкий порядок, который ведь несвойствен природе, даже противопоказан.
Память человеческая идет своим путем и останавливается на чем-то произвольно, независимо от того, где была предыдущая остановка и где будет следующая.
Утром ты вспомнишь, как когда-то давным-давно ты ехал в фургоне и слышал, как возница пощелкивал вожжами, чтобы лошадь чувствовала руку хозяина, а вечером ты вспоминаешь, как на прошлой неделе увидел незнакомца, которого - тебе сразу показалось - видел на улице двадцать - тридцать лет назад, и тогда, как сейчас, тотчас подумал: "Мой отец", но не слишком пристально вгляделся в него ни в первый раз, ни во второй и не придал слишком большого значения тому, что подумал об отце и что думал об отце не больше мгновения, и переключился на другие мысли, воспоминания, образы реальные и загадочные.
Мир для всякого входящего в него - случайное сборище знакомых и незнакомых людей, средоточие идей, деклараций, тайн, устремлений, тревог, радостей, комедиантов, печали, шуток, песен, звуков, знаков препинания, которые расставляют птицы, летая и расхаживая по веткам, заборам, по ступеням вокзальных лестниц.
Послания от таких зверей, как кролики, белки, суслики, ведущих удивительный образ жизни, существ с удивительными глазами. От свободных зверей. Они не то, что кошки и собаки, пленники домов и людей, не то, что коровы и лошади, козы и овцы, которые и не подозревают, что их удел - служить человеку и кормить его.
А в центре всего этого - ты сам, новичок, начинающий знакомство с этой реальностью. Ты сам. Ты понял, что, увидя однажды эту реальность, ты видишь ее снова и снова, потому что прозрел. Видеть сейчас и раньше, потому что вот она, тут, и была уже раньше, она и сама по себе, и уже стала частью тебя, и ты запоминаешь ее, нарочно или нечаянно.
И потому в принципе от любого писателя, вознамерившегося написать о людях, с которыми ему довелось встретиться, ждут, что вспоминать он будет о них в хронологическом порядке. Если это шумный эксцентрик, склонный к самовыражению, он предпочитает начать сначала; к примеру, знаменитый живописец заявляет, что он помнит, как вдруг осознал себя, это случилось как раз, когда сперматозоид отца встретил яйцеклетку матери, а его бдительное око зафиксировало все это, и с тех пор он неустанно следит за всем. За всем и вся, а затем он рисует на полотне так, как он видит, и именно это - верное видение, ибо жизнь вовсе не такая, какой кажется другим. Все изуродовано, вещает он, все - лишь частица всеобщего искажения; вселенная целиком - сплошное уродство, разрозненные обрывки того, что изначально было целым, вселенная - взрыв этих жутких обрывков, их жуткое кладбище, затопленное в жутких океанах, которые в миллиарды раз больше, чем озеро Ватоке близ Фресно, каким оно было в 1919 году.
А потом этот жуткий эксцентрик - это, конечно, я сам и только что все придумал - заявляет, что у памяти нет никаких правил. И впрямь владелец книжного магазина на Монтолоне, которого я раньше принимал за француза, а он оказался армянином, начинает исчезать из памяти - образ улыбающегося господина, сидящего за конторкой и принимающего мелкие монетки в обмен на старые книги, подлинного друга, которого стараешься надолго запомнить, постепенно блекнет и стирается. Очень скоро после того, как я сделал свое открытие и стал беседовать с ним на армянском, я начал забывать тихого господина, казалось, его никогда и не было, а ведь нет сомнения, что именно тот молчаливый человек достоин оставаться в моей памяти, а не этот - всего лишь один из соотечественников, учтивый и гордый.
Так Жирар становится Грайром, а подлинный язык всех людей, язык молчания, материализуясь в звуки, превращается в армянскую речь.
35
В самый первый раз, когда я приехал в Париж, в апреле - мае 1935 года, меня встречал на вокзале Сен-Лазар низкорослый суетливый французик, который по виду больше смахивал на англичанина или немца, потому что был толстый и невероятно серьезный, будто ему поручили очень важное дело, может, даже шпионить или выполнять задание секретной службы; к тому же на нем был черный котелок.
К этому времени я научился издали определять, кто меня встречает, и на сей раз, увидев человека с газетой в руках, сразу все понял. Я не ждал, что меня будут встречать на вокзале, хотя в Саутгемптоне представитель бюро путешествий посадил в лондонский поезд человек шесть или семь, в том числе и меня, а в Лондоне нас встречал другой представитель бюро путешествий, который посадил нас в автобус, который и доставил нас в маленькую захудалую гостиницу, где за постель и завтрак мы платили, в пересчете на доллары, около полутора долларов.
Да, было времечко! Я, конечно же, чувствовал себя, что называется, миллионером.
И вот на парижском вокзале стоял человек и кого-то высматривал.
Я пошел прямо к нему, и он спросил:
- Сароян?
Он произнес мое имя на европейский манер, а ведь именно так и надо его произносить.
Потом он сказал:
- Добро пожаловать в Париж. Для вас приготовлена прекрасная комната в отеле "Атлантик" на рю де Лондр. Пойдемте пешком?
У меня был всего один чемодан, который он счел своим долгом взять, и мы отправились в отель пешком. Мне и в голову не пришло, что эта прогулка обеспечивала ему скромный заработок, около доллара, ибо ему дали деньги на такси.
Он привел меня в отель, мне понравилась комната, он уведомил меня, что поезд, теперь уже на Вену, будет на следующее утро, в удобное время, а там меня снова встретят и проводят в гостиницу.
- Я приеду завтра утром за час до отхода поезда, - сказал он и раскланялся, приподняв котелок, а я подумал, глядя на него: "Ну что ж, старина, неплохо быть знаменитым. Прямо как в кино. Вот он я - путешествую по миру, и все оказывают мне знаки внимания, все улыбаются мне, вглядываются в мою фотографию на паспорте, а потом - в лицо и аккуратно выводят мое имя в журнале регистрации, понимая, чувствуя, что это не просто имя, а имя знаменитого человека, оно принадлежит гражданину мира, человеку искусства, писателю, наблюдателю, мыслителю, одному из бессмертных. Оно принадлежит мне".
Но в этом лишь доля шутки. Я испытывал одновременно необыкновенный подъем сил и почти полное изнеможение, потому что старался не пропустить никого и ничего. А вот теперь сказались дни, что я плыл по океану, часы, что я бродил по Лондону, сотни людей на пароме через Ла-Манш, в поезде, на вокзале, на улицах Парижа, все эти люди, все эти сцены навалились на меня с несокрушимой силой, захлестнули меня - такого раньше я за собой не замечал, хотя нечто подобное, только не в столь острой форме, происходило со мной постоянно.
Сколько раз я видел людей, похожих на человека в черном котелке, встречавшего меня на вокзале Сен-Лазар, и я неизменно к ним располагался, хотя каждый из них плутовал немножко. Ничего особенного, всего небольшой трюк: прогулка пешком два квартала с чемоданом, который он несет сам, чтобы сэкономить, то есть заработать около доллара.
Невинность этих людей всегда казалась мне даже лучше, не будучи столь же чистой, чем невинность никогда не грешивших.
36
Я работал один год на винограднике с армянином по имени Назарет Гарасян, в прошлом он был борцом; он принадлежал к числу тех немногих людей, у кого я чему-то научился, потому что он часто делал передых и говорил:
- Если противник захватит тебя, попытайся почувствовать ритм работы его мышц, понять, когда они у него напряжены, а когда расслаблены, и, улучив минуту расслабления, вырывайся изо всех сил, и, уверен, ты сможешь вырваться.
- Да, сэр, - обычно отвечал я, - но, вырываясь, можно ведь макушкой угодить ему по челюсти и нарушить правила игры.
- Нет, сэр, - обычно отвечал мне бывший борец. - Делая рывок и высвобождаясь, ты тем самым автоматически отводишь его от своей головы; но предположим, все-таки его подбородок оказывается на уровне твоей макушки и ты действительно наносишь ему удар по челюсти, тем лучше, мой мальчик. Не беспокойся, ты едва ли почувствуешь силу удара, а он очень даже вероятно упадет замертво от удара в челюсть.
- Да, сэр, - обычно отвечал я, - я запомню ваш совет.
А потом мы могли молчать минут десять, даже двадцать, а то и целый час, потому что обработка мускатного винограда требует внимания, да к тому же, завороженные красотой винограда, мы предпочитали молчать.
Но рано или поздно борец армянин выпрямлялся и говорил:
- Если ты внизу, а он навис над тобой, и вот-вот твои лопатки коснутся мата, и он выиграет раунд, да поможет тебе бог, вот и все, что я могу сказать.
- Да, конечно, - обычно отвечал я, - но неужели ничего нельзя сделать, чтобы помешать ему положить меня на лопатки?
- Почему же, можно, - обычно отвечал старый борец, - но это не так уж легко, почти невозможно, все в борьбе происходит очень быстро, а когда ты теряешь равновесие, где взять силы - ты ведь лежишь, тебе не на что опереться, собраться для контратаки. Остается выход, но это уже скорее искусство, чем спорт, лично мне удалось сделать этот финт за свою долгую карьеру профессионального борца раз пять - из ста случаев.
- А что же это за выход? - обычно спрашивал я.
- Исчезнуть, - отвечал Назарет Гарасян, бывало. - Именно так. Исчезнуть, выскользнуть из-под противника. Как это удается, я никогда не мог понять, хотя изучал вопрос со всех точек зрения. Я весил, когда боролся, двести сорок фунтов, был сплошные мускулы и хрящи, а как тут исчезнешь?! И тем не менее именно это я проделывал по крайней мере раз пять. Я лежал уже на земле, а мой противник - на мне. Однажды я боролся с самим Льюисом Душителем, другой раз - с Джимми Лондосом, а еще со Станиславом Шабиско, и внезапно я оказывался не на спине, а сверху, стоял на ногах, а мой противник поворачивался, чтобы сообразить, куда же я делся. И всякий раз я спрашивал себя: "Ну как же это получается?" А потом бой продолжался, и я выигрывал. В те времена из трех поединков два были отменные, думаю, ты и сам это помнишь.
- Да, - обычно отвечал я, - да, я, конечно же, помню. Но после того как вы столько размышляли над всем этим, к какому выводу вы пришли? Как же у вас получалось, что вы вот так исчезали? Что же это за удивительное исчезновение? Вы ведь не нарушали правил?
- Знаешь, - сказал Назарет, - в конце концов я пришел к выводу, что дело тут в христианстве. Ведь Христос тоже исчезал. Это - другое чудо. Ведь неспроста же мы первые приняли Иисуса. Дело тут в христианстве.
- Конечно, сэр, - обычно отвечал я, - но ведь ваши противники тоже были христиане, все как один.
Борец подымал на меня глаза, внимательно выслушивал меня, а потом говорил:
- Это правда. Но ведь мы, армяне, христиане, вот в чем дело. Иисус, конечно, поможет и христианам ирландцам, грекам, полякам, но только после того, как поможет армянам.
Мне так и не представился случай воспользоваться советом борца.
Во всяком случае, мне так кажется.
Но кто сказал, что я христианин? Что касается меня, то я считаю - или принимаешь религию, или нет, правда, отвергая ее полностью, ты погружаешься в пустоту. Случайные встречи с живыми святыми и сукиными детьми подстерегают нас на каждом шагу.
Холодным днем
Перевод Н. Бать
Здравствуй, М…
Сообщаю тебе, что в Сан-Франциско сегодня очень холодно и я замерзаю. В комнате такой холодина, что как только сяду писать рассказ, меня тут же сковывает холод, вот и вскакиваю и делаю зарядку. А это значит, что пора принимать какие-то меры для обогрева пишущих рассказы. Положим, иной раз в сильные холода я пишу очень даже здорово, а иной раз - ничего не выходит. Та же история и в самую распрекрасную погоду. Хуже нет, когда день вот так пролетает впустую, а рассказ не написан, потому сейчас и пишу тебе - сказать, что ужасно злюсь на погоду. Думаешь, я сижу в теплой, уютной комнате, в нашей солнечной Калифорнии, как ее принято называть, и про холод только сочиняю. Я сижу в очень холодной комнате, солнца нет и в помине, и говорить могу только о холоде, потому что холод - сейчас самое главное. Я замерзаю от холода и клацаю зубами. Интересно узнать, что же такое предприняла Демократическая партия для замораживания пишущих рассказы. Ведь все прочие сидят в тепле. А нам остается надеяться лишь на солнце, но зимой солнце ненадежно. Словом, попал я в переплет: хочу писать, а из-за холода не могу.
Прошлой зимой как-то среди дня выглянуло солнце, лучи его проникли в мою комнату, упали на стол и согрели и стол, и комнату, и меня. Я быстренько согнулся-разогнулся и сел писать рассказ. Но день-то был зимний - не успел я добраться до конца первого абзаца, как солнце опять нырнуло за облака, и опять я пытался писать в холоде. Рассказ так здорово получался, и я, хоть и знал, что он не будет напечатан, непременно должен был его дописать, но к тому времени промерз насквозь. Лицо посинело, руки-ноги еле двигались, до того застыли. Комната была полна дыма от выкуренной пачки "честерфилда", но дым и тот замерз. Облака дыма клубились вокруг меня, а в комнате не потеплело. Однажды за работой мне пришло в голову достать бочку и разжечь в ней огонь. Я решил сжечь полдюжины книжек из моей библиотеки и таким образом обогреваться, пока пишу свой рассказ. Нашел я старую бочку, приволок в комнату, но когда начал подыскивать книги, которые не жалко сжечь, - таких не нашлось ни одной. Книги у меня все старые и дешевые. Всего их около пятисот, и многие мне стоили не дороже десяти центов каждая, но когда я взялся подыскивать книги для топлива по заглавиям, так ни одной и не нашел. Была у меня толстая, тяжеленная книжища по анатомии на немецком языке - вот бы славно горела! - но стоило открыть ее и прочитать эти прекрасные слова: Sie bestehen aus zwei Hüftgelenkbeugemuskeln des Oberschenkels, von denen der eine breitere и так далее, - как рука не поднялась ее сжечь. Слишком многого я от себя хотел. Немецкого языка я не знаю, из текста не понимал ни единого слова, но очень уж выразительно он звучал, такое просто невозможно предать огню. Года за два или три до того я купил эту книгу всего за пять центов, при том, что весу в ней фунтов шесть, как видишь, не прогадал бы даже, если б купил ее на топливо, и конечно, надо было вырывать из нее страницы и жечь.
Но я не мог этого сделать. В книге тысяча с лишним страниц, я собирался их жечь по одной, наблюдая, как сгорает каждая, но стоило мне представить себе, что весь этот текст уничтожается огнем, а этот точный язык исчезает из моей библиотеки, - я ничего не мог с собой поделать, я храню книгу по сей день. Бывает, устанешь читать великих писателей, откроешь эту книгу да и прочтешь на языке, которого не понимаешь: Während der Kindheit ist sie von bimförmiger Gestalt und liegt vorzugsweise in der Bauchhöhle. Сжечь тысячу страниц такого языка? Даже помыслить об этом - святотатство! А я еще и словом не обмолвился о великолепных иллюстрациях!
Тогда я стал подыскивать дешевую беллетристику.
Как известно, такой литературы у нас - пруд пруди. Девять книг из десяти - дешевка, макулатура. Ну, думаю, в моей библиотеке наверняка найдется по меньшей мере с полдюжины такой дешевки, и я спалю эти книжки и буду греться и писать. И вот я выбрал шесть книг, по общему весу равных немецкой книге анатомии. "Том Браун в Оксфорде", продолжение "Школьных дней в Регби", под одной обложкой. В первой 378 страниц, во второй 430, так что все эти странички горели бы довольно долго, но дело-то в том, что я эту книжку так и не удосужился прочитать, и подумал: какое я имею право сжечь книгу, которую даже не прочитал. Хотя и похоже было, что проза эта ерундовая и сжечь ее вовсе не грех, я не мог этого сделать. Я прочитал:
"При первых ударах колокола шпиль башни дрогнул, покачнулся, а гулкий звон, то веселый, то скорбный, то жалобный, вылетал из узких окошечек прямо на грудь ласковому юго-западному ветру, что резвился вокруг старой серой колокольни Энгельборнской церкви".
Прямо скажем, проза не первоклассная, но и не так чтобы вовсе никудышная. И я положил книжку обратно на полку.
Следующая книга - Инез, "Сказание об Аламо", посвященная техасским патриотам. (Инез также автор книги "Беула" и еще "Св. Эльм".) Об этой писательнице знаю лишь одно: когда некая школьница принесла в класс книгу "Св. Эльм", ей сделали суровый выговор. Было сказано, что подобные книги развращают девушек. И вот я открыл книжку и прочел: