- Ополоумел? Не знаешь, зачем будить? Лед! А птичьего молока тебе не нужно? Лед! Я его ждала, дура стоеросовая! Ха-ха!.. Ха-ха-ха!..
Тут я должен предупредить, что Демидов никогда не был женским угодником. Летом - я знал это по рассказам хозяйки - в наш городок приезжали курортники. Их приезжало чуть больше, чем вмещал маленький пляжик из разноцветной, главным образом белой, гальки, и они с рассвета теснились, выбирая места почище, потому что Демидов вытаскивал на пляжик смолить свои баркасы. Не было другого клочка у нашего скалистого берега. После этого курортники весь сезон носили смолу на пятках.
Когда его сейнер приставал к причалу, непосвященные модницы в ярких сарафанах встречали рыбака и спрашивали, почем рыба. И когда они ругались из-за смолы и когда приценивались, он просто не удостаивал их ответом, а проносил мимо две-три упругих кефали в куске сети, как в авоське, исполненный к приезжим красавицам ленивого презрения. Ну, что с них взять? Дикари! А они считали его грубияном, хотя он только молчал. Рыбу, отборных лобанов, он нес для себя или кидал через прилавок Лиле, прямо в подол, если останавливался по дороге выпить пива.
И понятно, как оторопела Лиля, услышав про какую-то женщину, для которой ее Андрей ищет лед. Весь Камушкин считал Андрея ее Андреем…
- От дура! От дуреха! - повторяла она, хохоча.
- Все вы - дуры, - прогремел Андрей.
- Почему?
- Роди разок - узнаешь.
- Андрей! Андрей!
Мы уже спускались вниз, с "палубы". Впереди меня бухали тяжелые сапоги. Лиля кричала нам вслед.
Среди разных загадок человеческой жизни для меня больше других так и осталась неясной одна - почему все самые тревожные вещи случаются в самое неурочное время? Было часа четыре до рассвета. И лупил дождь. Крепко и беззаботно спал городок. Наглухо запечатанные двери домов прятали возможных помощников Маши, замок на почте отрезал нас от мира. Я лично подумал о милиции. Наш милиционер Никодим Петрович представлял собой бессонную власть, и со всей полнотой той силы, которой он был наделен, должен был исторгнуть из недр земных полведра от вселенских запасов льда.
Но мы остановились у дверей клуба. Могуче и насмешливо ахало в темноте море. Лишь оно не спало. И мы не спали. И надо было что-то делать. Качнувшись, Демидов стукнул плечом в дверь. Она не очень-то хотела разламываться, но все же дрогнула. Раз! Два! Три! Четыре!
Бить в такую дверь, как бить волне в берег.
Пять! Шесть!
Ни о чем не спрашивая, я помогал Демидову. Еще, еще! Все серьезней мы понимали, что происходит. И если для этого нужно сломать дверь, значит, это нужно. И мы ее сломали, не пощадив гордости Камушкина - клуба рыбацкого колхоза "Луч", местного очага культуры. Наверно, мы сломали бы и дверь госбанка.
Демидов наугад кинулся сквозь темный вестибюль к лестнице. Я ничего не понимал, но был благодарен ему за то, что он обдуманно двигается. Я только следовал за ним и зажигал свет, скользя рукой по стене и натыкаясь на выключатели. Последней я зажег люстру в зале.
На стенах висели портреты великих писателей и композиторов. Они безмолвно взирали, как Демидов выкатывает из-за стойки буфета здоровущую бочку, над которой торчала, качаясь ванькой-встанькой, головка мороженицы. Мороженое! Его привозили на катере откуда-то из более счастливого прибрежного пункта, где был молокозавод. И более населенного, потому что наш Камушкин - какой город? С гулькин нос. Местечко. Но у нас тоже любят есть мороженое. И вот его привозили.
Выдернув опустошенный железный футляр мороженицы и пустив его катиться, куда охота, Демидов опрокинул бочку набок. По истертому подошвами танцоров паркету потекла вода. А на дне бочки, перевалившись, хрупнул лед.
Вот когда я и впрямь пожалел, что у нас ничего нет, кроме рук.
- Давай! - сказал Демидов, кивнув в угол.
Там, в бадейке, под портретом Римского-Корсакова, рос фикус. Я наступил на край бадейки ногой и, натужась, выдрал бедный цветок с землей, а потом и остальную землю вывернул на пол.
- Вон банка-то пустая! - сказал Демидов, - Голова!
Оказывается, он кивал на мороженицу.
Но в бадейке лед нести было удобней, у нее уцелела после моих действий ручка. Никогда не забуду, как Демидов скидал в нее скользкие рыжие куски льда и, толкнув ногой, сказал мне:
- На!
Внизу, в освещенном вестибюле, я наткнулся на хромого старичка с палкой. Это был сторож, стерегущий одновременно два объекта, клуб и столовую, точнее - спящий то там, то там. Он что-то крикнул мне невнятное, устремившись наперерез, но Демидов оглушил его сверху яростной фразой:
- Женщина!
Я бежал к больнице, и в бадейке у моих колен гремел лед. Сейчас Туся набьет им пузырь.
За спиной моей рассыпалась протяжная трель свистка. Я оглянулся на бегу. Клуб полыхал во тьме, как корабль в ночном море. Первой трели откуда-то издалека ответила вторая. Они начали перекликаться.
К клубу, на вызов сторожа, приближался Никодим Петрович, страж порядка. Он спешил изо всех сил, а Демидов, рассевшись на лестничной ступеньке, смеялся над сторожем и закуривал, пока тот ругал его паразитом и жаловался милиции, что он один на два объекта.
Но обо всем этом я узнал позже, когда и сам мог смеяться.
8
Море присмирело после дождя, точно его высекли. Лежало виноватое, и странно, - от него веяло теплом. Какие-то теплые были небо и земля. Горы, сиреневые и медные от лесной листвы, тоже стояли, ну, прямо жаркие, как печи.
Вот так осень!
Да и вчерашний дождь был теплый, как из неостывшей кипяченой воды. Я вспомнил его и улыбнулся: проспал до полдня!
На зарядку, Сереженька!
Но хотелось полежать на своем диване.
Пол разрисовала тень от ветки с птицей на кончике. Птица улетела, и тень закачалась, как живая.
Я совсем проснулся и побежал во двор умываться под краном, из которого брали воду и поливали сад. Он торчал у крыльца, как трость, воткнутая в землю, с медным набалдашником и секретом: надо было знать, в какие часы подается вода.
Тут я и увидел, как переменился мир.
Хозяйка выкапывала клубни георгинов из-под стены с окнами. Я не сразу разобрал спросонья, что она делает, и сказал:
- Лето вернулось.
Она распрямилась, поддерживая себя за спину, и ответила:
- Лето кончилось.
Моя хозяйка всегда отвечала наперекор.
- Ай-яй-яй! - сказала она, глядя на меня. - Хорошо, что Иван Анисимович пришел!
- Да, - согласился, я.
Иван Анисимович уже был в больнице, когда я принес лед, и я обрадовался тому, как властно крикнул он Тусе, чтобы она занялась делом… Все обошлось…
- А ее-то муж выгнал? - пристала хозяйка.
- Машу?
- Теперь заберет. Куда он денется?
- Кто?
- Муж-то. Трое детей. Не шуточки.
- Хорошая погода, - сказал я.
- Непромысловая.
Я забыл, что погода тут делится на промысловую и непромысловую. Тихое море, теплынь - плохая погода, никуда не годится, рыба рассыпалась, гуляет, пасется, и рыбаки дома…
"Тоже хорошо", - подумал я о детях Маши, Лешке и Алешке: ведь они под присмотром бригадира.
- Лилька Андрею надавала по морде, - сказала хозяйка.
- Ничего подобного.
- Ну, надает. Что это за Маша?
- Просто Маша.
Я вытирался полотенцем: всю ночь, со вчерашнего дня, оно мокло на веревке и уже высохло.
- Тайна! - несерьезно сказала хозяйка. - Узна-аем! Теперь тайн не бывает.
- Конечно, - согласился я.
- И узнавать нечего, - сказала она, снова наклоняясь к земле. - Назло мужу чуть дите не убила. Судить таких! Она и тебе спасибо не скажет. Еще чего! Спасибо!
Когда никто не спорил с хозяйкой, она спорила сама с собой.
Я вернулся в комнату, взял давно написанное тетке письмо и вышел из дома в одной рубашке, без пиджака. Щенок, посаженный на цепь, бегал по выложенной кирпичом дорожке от крыльца до калитки. Он был серый, толстый и гладкий, не знал, что из него делают злюку, и кувыркался, пачкая уши в грязь и кирпичную крошку. Как всякий малолетка, он радовался солнцу. За ним, звеня, скользило по проволоке кольцо.
До него у хозяйки был страшный пес по кличке Бульдог, не имеющий никакого отношения к своим породистым однофамильцам. Я его не видел. Он сорвался с цепи за каким-то прохожим, загнал его в кинотеатр "Летний", а еще через минуту Никодим Петрович, которого попросили выйти из ящика кинотеатра и унять пса, висел на акации и бесстрашно отбивался от Бульдога милицейским сапогом. Дело в том, что из предосторожности дверь в кинотеатр за спиной Никодима Петровича закрыли, и мальчишкам пришлось подавать ему руку.
После этого позорного случая муж моей хозяйки сшил Никодиму Петровичу новые брюки и отвез Бульдога неизвестно куда. Честь мундира была восстановлена, виновник наказан, а соседи узнали, что такое покой, потому что Бульдог уже не облаивал каждого знакомого и незнакомого до хрипа.
Теперь щенок набирался характера на той же цепи. Он лизал и кусал мои ботинки, пока я шел.
- Доктор! - крикнула хозяйка мне в спину. - Кто же она такая, Маша-то? Может, воровка?
Я усмехнулся и пошел прыгать с "палубы" через две ступеньки на третью.
Если лето и вернулось, то лишь для того, чтобы проститься. Все понимали, что его короткие дни сочтены. Это был подарок, будто что-то испортилось на весах природы, а может, это были самые честные весы, не хотевшие ни давать, ни брать себе лишка.
Во всяком случае, директор столовой, то бишь будущего ресторана "Волна", Квахадзе, воспользовался удачной погодой, а по-здешнему говоря, непогодой, чтобы довершить сооружение фонтана на площади. В круглой чаше, вырытой уже при мне, на ржавом пруте, как на вертеле, висела остроносая бетонная рыбина. Она изящно изгибалась, стегая самое себя хвостом. Из ее приоткрытой зубастой пасти пока еще не брызгала, но должна была забрызгать вода.
Может быть, Квахадзе думал, что это подвинет вперед его идею. Фонтану будет неудобно красоваться у обычной столовой рыбкоопа. Ему больше пристало похлестывать возле ресторана. А раз так, то у фонтана должен быть ресторан. Квахадзе начинал с малого.
На разворошенной площади стояли лужи, в них еще сочились ручьи с "палубы", и даже по тротуарчику, в вытянутую руку шириной, текла грязь.
- Стройка! - оправдывался Квахадзе, стоя у чаши и показывая, как лучше повернуть рыбину.
Невдалеке играл пожарный оркестр, разучивая что-то новенькое. Трубы рявкали невпопад, и первой из-под свалки звуков выбиралась флейта и начинала снова, будто хотела взять трудное место с разбега. Вот энтузиасты! Был выходной, и с утра они уже беспощадно трубили.
А по тротуарчику шла девушка с асфальтового катка. Голубые брючки. Красная блузка. И белый воротничок. Париж! Медленная машина ее отдыхала где-то на склоне горы, не утюжила сегодня асфальта, и сама она отдыхала, и гвоздики ее каблуков вбивались словно бы не в тротуар, а в сердце Квахадзе и рабочих, роющих котлован для фонтана.
Все бросили на миг свое дело, забыли о нем и смотрели на нее.
Она дошла до края лужи, и полуголый парень подставил ей прямо под ногу лопату, держа ее на весу, чтобы она наступила и перепрыгнула через грязь.
Перепрыгнув, она скрылась в здании почты. И сейчас же вернулась. Наверно, только бросила письма во внутренний ящик. Я тоже всегда бросаю письма во внутренний ящик.
- Быстро вы! - сказал рабочий.
- А мне понравилось! - ответила она.
Тогда он, не успела она ойкнуть, вымахнул из котлована, поднял ее, охватив крепкими руками со сжатыми кулачищами, чтобы не испачкать, и переставил на другой край лужи. Она удалялась, оглядываясь и смеясь.
- Приходите еще! - кричали вслед ей ребята.
С оглушительной пальбой и треском, как будто целый десантный полк шел в атаку, на площадь выкатил Заяц. Мотоцикл его норовисто заскользил вбок перед ямой и заглох. На Зайце была светлая кепочка, маленькая, как блюдечко, куртка из синего заменителя кожи и брюки-галифе.
- Ка-атя! - душераздирающе заорал он девушке.
- А я не Катя! - ответила она, улыбаясь во весь рот.
Мы все тоже улыбались.
Заяц выкатил мотоцикл из лужи и начал ритмично прыгать возле него, как через скакалку, иногда попадая ногой на заводную рукоятку.
- Зи-ина!
Мотоцикл не заводился.
- Лю-уда-а!
А день сиял.
Все было как всегда, и все было другим. Облака катились по небу круглые, как мячи. Кому только такими мячами играть? И в каждом облаке спрятано по солнцу. Даже облака другие.
Мое позавчерашнее письмо казалось прошлогодним. Я подумал, что сейчас надо добавить тетке два слова. Может быть, про то, что мне до сих пор не понравилась ни одна девушка. Ведь она так боится, как бы я… Может быть, про мою экскурсию в море? Может, про Машу?
На почте служащие - две совсем юные девчушки - и посетители закивали мне, как обычно:
- Здрасте, здрасте.
Но никто из них не назвал меня доктором, и я с облегчением отметил про себя эту новую и добрую примету. Если признаться, я увидел в этом признак уважения. Первый раз здоровались не с каким-то вообще "доктором", а со мной…
Костлявая спина загораживала от меня окошко, за которым в стеклянном отсеке, как морж в аквариуме, восседал начальник почты. Моя хозяйка неприветливо про него говорила:
- Все начальники толстеют, будто лопнуть хотят…
Обладатель костлявой спины тоже пригрозил ему:
- Лопнешь!
- Нет, - хохоча, отозвался он, как из бочки. - Раз не лопнул, значит, еще до нормы не дошел.
- Сегодня же на весы!
- Ладно, Степаныч.
Я обомлел. Вернулся из отпуска наш главный врач - Степаныч. Я заклеил конверт, кинул его в ящик, ничего не прибавив к письму, и скорей выбежал из почты.
Заяц все так же прыгал у мотоцикла.
- Подвезу! - крикнул он мне, и голос его утонул в немыслимом реве загадочного мотора.
Я сел сзади, вцепился в кольцо, и скоро мы обогнали любовь Зайца. Она даже не оглянулась. Для эффекта Заяц прибавил скорости.
- Сногсшибающая девушка, - сказал он мне у больницы.
Я не стал спорить.
- Капитулирует, - сказал он мне.
- Почему ты так говоришь о ней?
- Во-первых, у меня зарплата сто пятьдесят монет, самое маленькое, а она девочка стильная… Вот ты, доктор, а у тебя какая зарплата? - начал объяснять мне Заяц.
Во-вторых я не дождался. Я только услышал, как, дергая ручку, Заяц опять начал заводить мотоцикл.
В больнице мне сказали, что Маша спит. Тут тоже обнаружились перемены. Один старичок-симулянт собрал вещички и был таков. Другой сидел наготове, но не уходил. Стулья вдоль стены заняли приезжие. Ведь Камушкин, как всякий городок, обладал центростремительной силой, по обязанности и по любви он тянул к себе людей с дальних точек: из рыбцеха, куда сдавали улов все близживущие рыбаки, из виноградных долин и с гор.
Я еще застегивал белый халат, когда вошел Степан Степанович. Он был высокий и худой, широколобый, с маленькой бородкой клинышком на длинном лице. Несмотря на нее, лицо его казалось молодым, хотя голова была седая и бородка тоже. Большие глаза темнели на этом лице, я не понял сразу, грустные или веселые. В них была и лукавинка, может быть, даже радость, оттого, что он вернулся к своему делу, и задумчивая озабоченность, впрочем, характерная для всяких глубоких и больших глаз.
Он остановился и посмотрел на весь ряд присутствующих, а те приосанились, как на параде. Мне показалось, что он сейчас скажет:
- Ну-с…
Но он сказал:
- Ты почему не приезжал, лесничий?
Лесничие в моих глазах были хмуры и, как лешие, волосаты. А со стула встал розовощекий малый, еще выше Степана Степановича, и кашлянул.
- Болит?
- Болит.
- Надо было приехать - показаться.
- Да ведь некогда…
- Вставай пораньше. Лень на день, а крадет и год.
Верзила молчал.
- А ты? - обратился Степан Степанович к немолодой женщине с утиным носом, в белой косынке, аккуратной и гладкой, без складочки, как яичко. - Мокнет?
- Еще, Степаныч, хуже.
- Отхвачу ее тебе по коленку!
- Куда ж я гожусь тогда?
- А чего ждала?
- Тебя мы ждали, Степаныч, - сказала женщина, улыбаясь и прикрывая беззубый рот рукой.
Степан Степанович скользнул по ней глазами и тронул рукой рыжего парнишку, который одиноко и грустно глядел в пол.
- Я тебе чего велел?
- Да все как-то, - сказал парнишка, - а тут как раз…
- Хватился монах, когда смерть в головах… Вражина ты сам себе! Ремня бы!.. Ладно. - Он осекся. - Как раз… А у меня как раз коллега появился… Вполне достойный… И нечего было ждать…
Сначала я не понял, что он говорил это, глядя па меня. Но это было так. Он протянул мне руку:
- Здравствуйте, Сергей Гаврилович.
Гаврилой звали моего отца, которого я не помню. А ко мне так обратились впервые, и я всем существом почувствовал внезапно, будто отец стоит за моей спиной.
- Ну, пойдемте, посмотрим вашу Машу, - сказал Степан Степанович.
В Камушкине не надо долго находиться, чтобы все узнать.
- Какая же она моя? - сказал я, шагая за Степаном Степановичем и глядя, как качаются его острые лопатки, оттого что он сильно размахивал руками.
- Говорят, она не признается, чья…
Мы вошли в палату, когда Туся, готовя шприц для инъекции, бросила иголку в эмалированную ванночку. От этого стука Маша проснулась. Она открыла глаза, соображая, где находится. Прикрыла и открыла их снова. Клянусь, она никого не видела, кроме меня.
- Спасибо вам, - сказала она мне.