2
Когда, наконец, тронулись степные овраги и ветер дохнул запахом снеговой воды, когда мутная, глинистая река до краев налила оросительные лиманы и закричали над ними стаи пролетных гусей, Никона охватила нетерпеливая тревога.
Дом опустел. Колька и Генка уехали в совхозные палатки, домочадцы теперь с утра до вечера работали в колхозе. Лишь, как и прежде, забегала проведать Никона скотница Мотя Фомина. Великая это была женщина в смысле обилия материнской любви ко всякому живому существу. И даже в ее внешнем облике природа постаралась отразить это свойство, наградив такой грудью, что ею, казалось, можно было выкормить роту полновесных младенцев. Она была уже немолода, лет сорока, но так и не вышла замуж. Как-то Никон глядел на нее - коротконогую, нескладную, с волосатыми бородавками на мягком лице - и сказал с сожалением:
- Тебе, Мотя, ребеночка нужно.
А она вдруг закрылась большими жилистыми руками и заплакала.
С тех пор Никон, забывая, что слишком часто повторяет одно и то же, спрашивал:
- Ну что, Мотя, нет еще ребеночка?
И она со спокойной, обжитой грустью отвечала:
- Нет, Никон Саввич. Где уж мне!..
По-прежнему Никону не спалось по ночам. Проснувшись, он слышал, как на дворе терлась о стену скотина, ухал невдалеке железной крышей школы ветер и кричали, кричали на лиманах гуси.
Сдерживая дрожь в ослабевших коленях, он слезал с печи и выходил за порог. Степные апрельские ночи давили на землю сплошным слоем тьмы; ни щелочки света не было в нем, куда ни глянь, лишь побеленные прутики яблоневых саженцев, как хилое племя каких-то духов, толпились у порога.
Холодный ветер стегал по лицу колючей крупой. Был бискунак - дни, когда казахи чтят память пятерых гостей, замерзших во время бурана в степи. И с аккуратностью, всегда удивлявшей Никона, каждый год в эту пору апреля, когда давно уже пылят дороги, когда на буграх проклюнутся золотистые одуванчики и по селу вовсю пересвистываются скворцы, откуда-то приносился, словно напоминание о давнишнем несчастье, этот недобрый ветер.
- Ох, напасти!.. Ну их совсем, ей-богу!.. - ворчал Никон.
В эти дни вдруг появился Генка. Он заскочил в дом, сорвал с головы шапку и в растерянности застыл у порога, очевидно пораженный непривычной тишиной.
- Ну, чего заробел? Входи, - сказал Никон с печи.
Он уже забыл, что постоянно сердился на ребят, без которых ему стало скучно, и теперь очень обрадовался Генкиному приходу. Давно привыкнув к полутьме кухни, он свободно разглядывал Генку, стоявшего внизу, и с удовольствием отметил, что тот - парень ничего: из себя видный, и лицо у него широкое, доброе, даром, что фамилию он носит бедовую - Залихватов.
- Наверно, на стану живете? - спросил Никон.
- Пашем уж, дедушка, давно, - охотно отозвался Генка.
- Не сеяли?
- Нет.
- И то рано, погодите. Ну, а Колгата как там?
- Ничего. На пахоте по двести сорок процентов выжимал.
- Колька-то?! Колгата-то?! - изумился Никон и тут же, точно оспаривая чье-то мнение, прибавил: - Он парень проворный. Ты не гляди, что он рыжий да колгатистый, он, брат, хваткий.
Генка решительно нахлобучил шапку.
- Марьки-то нет, дедушка?
- Ты зачем в село-то пришел? - спросил Никон, словно не замечая его вопроса.
- За папиросами.
- А у вас-то неуж там нет?
- У нас не той фабрики, мне "Яву" нужно.
Генка ушел, а Никон весь день чувствовал себя очень хитрым и все тихонько посмеивался и качал головой.
Утром на потолке против окна, точно фонарь, зажглось крупное солнечное пятно, перерезанное крестообразной тенью рамы. Оно медленно поползло по стене вниз, осветило ходики, календарь, сморщилось на складках ситцевой занавески и, наконец, овальным блюдом легло на кухонный стол. Ветер чуть слышно позванивал оконным стеклом. Даже в комнате чувствовалось, что он уже потерял прежнюю силу и резкость и что к вечеру на улице основательно разогреет.
Одевшись потеплей, Никон вышел и сел на лавочку перед домом. Выметенная ветром дорога сверкала осколками стекла, всохшими в суглинок. По ней два лохматых, еще не вылинявших верблюда тащили бочку с водой. Это были Бархан и Симка, которые давно уже возили воду в школу, в больницу, в родильный дом и детский сад. Бархана Никон узнавал по надменному, презрительному взгляду; Симка же глядел печально, в глазах у него была какая-то долгая степная дума. Узнал Никон и водовоза - казаха Сакена, шагавшего рядом в такой же лохматой зелено-рыжей, как верблюжьи бока, шапке и брезентовом плаще, звучно шлепавшем мокрыми полами по голенищам резиновых сапог.
- Ты как везешь? Половину бочки расплескал, человек ты несуразный! - крикнул Никон и сам удивился тому, какой у него слабый дребезжащий голос.
Но он тотчас забыл об этом - его радовало, что он знает здесь всех и может, как свой, необидно ко всем придираться.
- Не моя везет, верблюд везет, - весело ответил Сакен, и маленькие глаза его совсем потонули в лучах морщин.
Никон сидел так до вечера, пока пламенная горбушка солнца не погрузилась медленно и нехотя в жирную воду лиманов. В полном, теплом безветрии погас степной вечер, постепенно сменив свои оттенки от прозрачно-нежной синевы до тусклого стального свечения.
3
Впервые Никон, прогревшись на солнце, хорошо и крепко уснул. Ему ничего не снилось и только один раз почудилось, что Сакен поливает его ноги холодной водой.
Но это уже была почти явь. Он застонал и, как всегда, проснулся от ломотного холода в ногах. Окошко еще не просвечивало на темной стене, но Никон слез с печи, оделся и, взяв шайку, вышел за дверь.
Ночь была теплая; несколько звезд сияли, точно крупные капли влаги, нещедро брызнутой на темный свод неба. "Теплынь", - подумал Никон.
Не потерявший к старости ни слуха, ни зрения, он смело пошел во тьму, к лавочке и, повернув за угол дома, увидел Марьку и Генку.
- Систематический ты человек, Генка, - с укоризной сказал Никон. - Охота же тебе за десять километров сюда со стана шастать.
- Спал бы себе, дед, - недовольным голосом сказала Марька.
И Никон представил, как сошлись при этом ее широкие строгие брови.
- Нынче сеять начнут, и нечего тут прохлаждаться, - проворчал он.
- Ну, не твоя забота!
Марька увела Генку за угол, а Никон посидел на лавочке и, почувствовав, что ноги продолжают стынуть, тоже поднялся и пошел на скотный двор к Моте Фоминой. Но там дежурила другая скотница. Он ждал Мотю целый час, а когда она пришла, только и спросил:
- Ну что, Мотя, нет еще у тебя ребеночка?
И она, как всегда, ответила:
- Нет, Никон Саввич. Где уж мне!..
Выйдя от Моти, он бесцельно побрел по улице мимо саманных домов, слепо поблескивающих на него оконными стеклами. Весна пришла, а ему все так же беспокойно, и запах ветра, вобравшего в себя ароматы пашни, зацветающих холмов, теплой воды лиманов, только усиливал это беспокойство.
Отдохнув на крыльце правления колхоза, Никон пошел дальше. На востоке уже не так влажно мерцали звезды, небо засветилось изнутри зеленоватым светом.
На Никона вдруг наплыл теплый масляный запах еще не остывшей машины. Рядом был гараж, возле него белел горбатый силуэт председательской "Победы", недавно пришедшей из района или из дальней бригады, и Никон вспомнил, как оконфузился в прошлом году, когда напросился поехать на ней с председателем в степь. Тот, ездивший всегда без шофера, убежал к стоявшему посреди поля комбайну, сказав, что скоро вернется, а Никон остался в машине один и, когда ему захотелось до ветру, не мог открыть дверцу. Председатель замешкался, Никон дергал за все ручки, но они не поддавались его слабым усилиям, и вот тогда-то с ним случился стариковский грех. Председатель никому не рассказал, только добродушно посмеялся сам, посмеялся и Никон, но теперь, при воспоминании об этом случае, ему сделалось очень нехорошо. Он стоял возле машины, широко расставив согнутые в коленях ноги, опершись обеими руками на палку, и плакал беззвучными стариковскими слезами, первый раз по-настоящему, с такой нестерпимой болью поняв, как стар он и слаб и как мало осталось жить ему на этой земле.
От гаража Никон пошел на конный двор. Потревоженный в сладком утреннем сне сторож обругал его нехорошим словом, но Никон не обиделся и сказал:
- Послушай, милок, дай мне коня.
Сторож выпучил на него круглые, рачьи глаза.
- Да ты что, старик, фью-фью? Сбрендил, что ли?
- Дай, - повторил Никон, - Мне только в степь съездить, недалечко. Уважь!
- Блажишь, Никон, - нахмурясь, сказал сторож, такой же старик, но покрепче, с окладистой из тугих колец бородой. - Зачем тебе в степь? Ты и на коня-то не влезешь. Нам осталось только на печке верхом скакать.
- Взлезу. Уважь, милок! - просил Никон. - Мне бы в степь, недалечко… Уважь!
- Не уважу, - крутил сторож головой. - Ну как я выдам тебе коня без конюха, без бригадира, без председателя? Подумал ты, какое я имею законное право? Ну вот. И ступай с миром, а не то, не дай бог, осерчаю. Ступай.
Никон пошел. В прогоне между конюшнями зияла синяя рассветная пустота; из нее ровно, без порывов истекал ветер, и против течения этой воздушной реки, опираясь на палку, легонький, как сухой тростничок, Никон зашагал в степь. Откуда-то из-за спины его по пашням и травам солнце скользнуло ранним лучом. Стал виден пар над ними - легкое розовое дыхание земли, в небо взмыл коршун, высматривая сусликов, и под ногами у Никона забегали маленькие серые ящерицы. Зорким взглядом прирожденного степняка Никон наметил впереди себя бугор и упрямо шел к нему, не разбирая дороги, задыхаясь и чуть не падая. Он все-таки не выдержал и, когда бугор был уже близко, остановился передохнуть. Щурясь, обвел он взглядом всю степь: сзади, совсем, оказывается, недалеко, она упиралась в саманные стены сельских построек, зато слева, впереди размахнулась так широко, что у Никона вдруг закружилась голова. Он поспешно зашагал дальше, стараясь смотреть только под ноги, и забрался на бугор уже из последних сил.
"Ах, саранча! Нашли же место, бестии эдакие!" - засмеялся Никон, глянув вниз.
Там, под самым бугром, виднелся белый платок и рядом - круглая кепочка. Запрокинув девке голову, парень целовал ее в губы. Никон хотел озорно улюлюкнуть, но в это время девка легонько толкнула парня в грудь, выпрямилась и, ловя петлей пуговицу на кофточке, посмотрела вверх. На лбу у нее сошлись широкие брови.
- Ну чего ты, дед, как привидение, по степи ходишь? - строго спросила Марька.
Никон вдруг оробел, присел на траву в зацветавшие степные тюльпаны.
- Сеять нынче будут… - пробормотал он.
- Поспеем и сеять, - солидно отозвался снизу Генка. - Чего вы, дедушка, волнуетесь?
- Да мне что… Устал я. Эвон откуда пехом иду, - сказал Никон. - Я сяду, а вы - как знаете.
Он не видел, ушли Марька и Генка или нет, - он грелся на солнечной стороне бугра, пестро убранной разноцветными чашечками тюльпанов, щурясь, смотрел в степь, а потом вдруг уронил на теплую грудь земли свою голову, откатилась прочь шапка, и долго, до самого заката, степной ветер шевелил остатки его белых сухих волос.
Заколоченный дом
На выезде из города Степан Вавилов остановил попутную машину, закинул в кузов чемодан, мешок и коротко приказал дочери:
- Садись, тумба.
Антонина - не по летам крупная девка, с толстым некрасивым лицом - тяжело перевалилась через борт кузова и втиснулась между железной бочкой и бумажным кулем с алебастром.
- Трогай!
Степан стукнул ладонью по крыше кабины.
С обеих сторон вдоль дороги потянулись длинные ряды стандартных домов окраинного поселка, потом пронесся зерновой склад, похожий на огромный товарный вагон, и, наконец, мелькнула последняя веха города - круглая водокачка, каруселью повернувшаяся перед летящей машиной.
Степан оглянулся на город. Он весь пылал холодным огнем осеннего солнца, отраженным сотнями окон, и все эти разобщенные огни, по мере удаления, сливались в одно сплошное зарево, за которым вскоре не стало видно домов, только фабричная труба долго еще маячила над ним, словно перст, указующий в небо.
- Пой-е-ехали! - весело сказал Степан и дернул Антонину за конец платка. - Чего нахохлилась-то? Домой ведь едешь, радоваться должна… И в кого только ты уродилась такая квелая? Скажи мне, пожалуйста!
Антонина подобрала конец платка.
- Чего пристали-то, - вяло откликнулась она. - Радуйтесь, если хотите, а меня оставьте.
- Это ты отцу-то такие слова! - изумился Степан. - Ну, доченька, ну - уважила, ну - спасибо тебе!
Он качал головой, причмокивал, вздыхал, но было видно, что изумление его притворно, и он просто-напросто балагурит.
По натуре своей Степан был из тех, кто не может в одиночку переварить ни горя, ни радости. Ему и теперь хотелось излиться перед кем-нибудь, но зная, что Антонина не поймет его, он только махнул рукой и вздохнул:
- Эх, ты, колода…
Впрочем, вряд ли Степан сумел бы объяснить, что так волнующе радовало его. Ведь он пускался в неизвестное, а там, позади, в городе, оставалась спокойная, хотя немного и одинокая, жизнь бобыля с удобной квартиркой, с хорошим заработком, с неторопливым досугом за кружкой пива в кругу таких же положительных, как он сам, фабричных мастеров, и даже с тайным намерением жениться когда-нибудь на здоровой домовитой женщине, которая убаюкала бы его грядущую старость. Чего бы, казалось, еще нужно человеку?
Вначале так и было, что Степан встретил в штыки попытку нарушить эту жизнь. Когда у него в квартире появился маленький плотный человек в клеенчатом плаще, назвавшийся председателем колхоза в Овсяницах Коркиным, Степан принял его настороженно и недружелюбно. Крепыш с круглой, начисто облысевшей головой, Коркин ни секунды не оставался на месте, бегал по комнате, присаживался то на край стола, то на подоконник, то на валик дивана.
"Эко тебя перекатывает", - подумал Степан, а вслух спросил:
- Агитировать пришли? Ну-ну, послухаем.
И прочно уселся на табуретку у стола, подперев голову кулаками.
- Как же вышло, что ты от земли-то оттолкнулся, Степан Григорьич? - спросил Коркин, стараясь заглянуть под косматые брови Степана.
Степан насупился. Когда-то пришлось ему покинуть родные Овсяницы, унося в душе незаслуженную обиду, и теперь, по обыкновению, он вдруг почувствовал потребность высказаться.
- Давно это было, - сказал он. - После войны, как пришел я с шестью орденами да с партийным билетом, так сразу меня председателем выбрали. Сам секретарь райкома приезжал и рекомендательную речь обо мне говорил. Очень похвальная речь была. А потом этот же секретарь постарался и прогнать меня с председателей… Очень он был, на мой взгляд, ошибающийся в колхозном деле человек. О колхозе помнил, пока тот заготовки не выполнил, а потом ни тебе совета, ни помощи, ни сочувствия. Решил я тогда самостоятельность проявить. Созвал колхозных стариков, открыл заседание правления и шумели мы до самых петухов. И так несколько ночей подряд. Составили, наконец, точный план, как в два года поднять колхоз до передового уровня. Старики рассказали, на каких землях у них издавна хорошо греча шла, на каких - рожь, на каких - овсы. Посоветовали гусями заняться, поросят на заготовки постарше сдавать, луга у соседнего колхоза арендовать. Считаем мы день, считаем ночь, каждую копеечку на зуб пробуем, а я думаю - наконец-то у мужиков башки затрещали, дело, значит, будет. И решил я от нашего плана не отступать ни чуть-чуть. Голову, думаю, за него сложу… И едва не сложил, милый человек. Как водится, прислали мне из райсельхозотдела свой план, я его - в стол, потому, вижу, написано там по незнанию наших условий не то, что нужно. Конечно, с начальством у меня вышли из-за этого крупные разногласия. И сею-то, мол, я не то, пашу-то не там, и скот-то у меня ест не так, и севооборот-то я нарушил. Тут уж я, по правде сказать, не стерпел и в запальчивости, может, лишнего наговорил - не помню. Короче, оказался я саботажником, врагом передовой агротехнической науки, и с выговором из председателей был сдвинут. Обиделся я тогда крепко. К тому же, жинка в одночасье померла, и подался я с двойной тоски в город. Работаю вот на фабрике, обжился, привык… Так и от земли оттолкнулся…
Коркин опять сорвался с места и забегал по комнате.
- Это правда, правда, - быстро и сбивчиво заговорил он. - Все, к сожалению, правда… Вот, ведь, черт возьми, как глупо можно отпугнуть хорошего, настоящего, инициативного работника, истинного хозяина… - Он присел и снова попытался заглянуть Степану в глаза. - Ну, а теперь-то, Степан Григорьевич?
- Чего теперь?
Степан коротко сверкнул взглядом и снова погасил его под косматыми бровями, сутулясь над столом.
- Теперь много из того, что нам мешало, сметено. - Коркин для большей наглядности шаркнул по столу ребром ладони, точно сбрасывая сор. - Начисто сметено, так и знай, Степан Григорьич.
- Не все, - тяжело сказал Степан. - Ты бы вот походил в своем колхозе по избам, поинтересовался… Небось, заметил бы, что в тех семьях, где один-двое работают в городе, есть и приемник, и горка с красивой посудой, и прочие признаки деревенского благополучия, а в чисто колхозных семьях их встретишь реже. Понимаешь, к чему я говорю это?
- Отлично понимаю, - усмехнулся Коркин. - А ты бы, Степан Григорьич, тоже побывал в своем колхозе, поосмотрелся бы. В нынешнем году наш трудодень здорово потяжелеет, это всем видно, и некоторые отходники уже заколебались. И скоро, поверь, ездить за двадцать пять километров в город на работу не будет для них никакого смысла. Да и те, кто, вроде тебя, обосновался здесь, потянутся к нам. Я вот собрал адреса бывших колхозников, буду ходить, агитировать… К тебе для почину пришел… И знаешь, что я скажу тебе? Как бы там ни было, а сидеть в стороне - дело не геройское. Никто за нас хорошую жизнь не сделает, как подарочек к празднику. Наше это дело - ворочать жизнь наново. И повернем теперь, вот увидишь!
Незаметно для себя Степан поддался ревнивому чувству к Коркину: чужак, горожанин, а председательствует в его, овсяницынском колхозе.
- Ладно, кончим этот разговор, товарищ Коркин, - сказал он вслух. - Ты больше обо мне не старайся. Надумаю - сам явлюсь. Будь пока здоров.
А когда закрыл за Коркиным дверь и, крепко ероша волосы, зашагал в раздумье по комнате, все вдруг в нем возликовало от одной, окрыляюще отрадной мысли: "он стал нужен, о нем вспомнили и зовут обратно…"
И сейчас же его, как всегда, потянуло к людям - поделиться своей радостью. Нахлобучив шапку, он пошел в столовую, где обычно собирались знакомые мастера, сел к ним за стол и веско, спокойно, непреклонно заявил, как о деле уже решенном:
- А я, мужики, в деревню еду.