Рассказ о первой любви - Никитин Сергей Константинович 7 стр.


"Все дело, подлец, испортил, рассердил человека, - с укором подумал Евсей Данилыч. - Теперь не даст".

А Венька не унимался.

- На счетах-то у тебя ловко получается. Чего только дашь-то под эти костяшки?

- Дадим, - уверенно сказал Коркин. - Вот решили дать аванс на трудодни по два с полтиной. И каждый месяц давать будем. У тебя, Данилыч, сколько трудодней?

- Чего там! - махнул Евсей Данилыч рукой. - Семьдесят, не знаю, наберется ли.

- Ну, твоя вина, что мало. Получишь всего сто семьдесят пять целковых.

- Когда? - спросил Евсей Данилыч.

- Да хоть сейчас. Если у бухгалтера готовы списки, иди да получай.

- Ну да? - изумленно и недоверчиво спросил Евсей Данилыч. - Сейчас можно получить?

Коркин внимательно посмотрел на него.

- Да ты, я вижу, проспался только сегодня. Еще позавчера решили на правлении авансировать по два с полтиной. Весь колхоз знает.

Не сказав в ответ ни слова, Евсей Данилыч поднялся и направился к двери. Весь предыдущий разговор, и особенно упоминание Коркина о том, что его, Евсея Данилыча, могут утвердить бригадиром, требовал немедленного реального подтверждения.

Когда через несколько минут он вышел на крыльцо, там уже стоял Венька и зло расправлял исковерканную во время разговора с председателем шапку.

- Ну и жмот! - ища сочувствия, сказал он Евсею Данилычу. - Тугой человек, одно слово.

- Да уж точно! - охотно согласился Евсей Данилыч, но в голосе его слышалось скорей восхищение, чем сочувствие.

Проводив взглядом Веньку, напропалую топавшего по загустевшей грязи, он вынул полученные сто шестьдесят семь рублей, из них семнадцать тщательно упрятал за подкладку шапки, а остальные положил в карман.

К дому он подходил с лицом торжественным и лукавым. Сейчас он доставит себе маленькое удовольствие - покуражится, прикажет вздуть самовар, заставит чисто прибрать стол, откажется пить из надтреснутой чашки, а потом, когда жена будет доведена до предельного градуса и приготовится запустить в него какой-нибудь твердостью, вдруг объявит, что его хотят поставить бригадиром строительной бригады, и как бы в подтверждение этого бухнет на стол полторы сотенных… Знай, мол, наших!

А Венька между тем уже вышел за село и шагал по полевой дороге. Жаворонки трепетали в струящемся над полями воздухе, через дорожные колеи неуклюже перелезали еще сонные лягушата, рыженькая крапивница совершала свой первый полет, и Венька мало-помалу обмяк, захваченный и покоренный всеобщим праздником весны. Когда он нашел Варьку, то на лице его не было и тени прежней озабоченности и досады.

- Подрядился? - сияя своими русалочьими глазами, встретила его Варька.

- Куда там! - засмеялся он. - Такой тугой человек - не подступись. Придется в Устюжье ехать. Туда сами звали.

- В Устю-южье, - протянула Варька. - Да туда же сто километров…

- Сто десять, - поправил Венька. - Надо сегодня же подаваться, а то можно и упустить.

Он бросил на сухой закраек поля пиджак и предложил:

- Посидим.

Но Варька не двинулась. Опершись на свою рогатую мерку, она смотрела в землю, и по ее нахлестанным весенним ветром щекам блестящими струйками бежали слезы - слезы первого девичьего горя.

Спутники

Заведующий сельским клубом в Акулове Юра Молотков и врач Акуловской больницы Никольский, случайно повстречавшись на выходе из деревни Удол, шли по лесной дороге.

Была та пора осени, когда в сырых осинниках начинает горьковато припахивать корой, красится лист, и по утрам на стебли еще зеленой травы мелкими зернами ложится морозная матовая роса. Ни птичьей возни, ни стрекота кузнечиков, ни озорных набегов ветра на говорливое мелколесье. Все точно замерло в предчувствии недалекой зимы…

- Отличная пора, очей очарованье, - бессовестно перевирая пушкинские стихи, сказал Юра, настроенный на восторженно-грустный лад. - Который раз, Николай Николаевич, иду я этой дорогой, а между тем она все равно кажется мне красивой. Я думаю, лучше наших лесов нет на свете. Вы, конечно, всему тут чужой, все вам тут не нравится, а я - здешний. Я - без предубеждения.

Юра покосился на Никольского и, не дождавшись ответа, вздохнул. Ему хотелось поговорить.

Молодой доктор, с тех пор как появился в Акулове, вообще привлекал внимание любопытного и общительного Юры. Стройный, с эластичными движениями гимнаста, одетый в тяжелое пальто, шляпу, яркий шарф и ботинки на толстой подошве, он выделялся среди коренастых и немудро одетых акуловских хлебопашцев. К тому же в отличие от них - людей неторопливых, рассудительных - Никольский был резок, скор в решениях и порой ядовито-насмешлив.

Фельдшер Никодим Федорович с обидой рассказывал Юре, что, осмотрев больницу, Никольский презрительно усмехнулся и сказал:

- Стационар на три койки. Будем, значит, жить по Чехову: фельдшер - пьяница, у медперсонала - низкий уровень знаний…

И обратившись уже прямо к Никодиму Федоровичу, добавил:

- На работу, пожалуйста, являйтесь бритым. Больной должен уходить от нас со светлой надеждой в душе, а ваш вид не способен внушить ее.

Когда же доктору показали его квартиру - две комнаты при больнице с окнами в яблоневый сад - он очень удивил всех, сказав:

- Вымойте здесь и поставьте пять коек. Ну, что непонятного! Пять больничных коек. Не собираюсь же я выписать сюда родственников со всего света.

Поселился он в избе для приезжих.

По-новому загадочным и оттого еще более притягательным Никольский стал для Юры с тех пор, как поссорился с председателем колхоза, запретив своим работникам выходить в поле выбирать картошку.

- Вы что же, Николай Николаевич, не хотите колхозу помочь? - с укоризной выговаривал ему председатель. - Учителя работают, завклубом работает, библиотекарь работает, а ваши больничные отстают от всей интеллигенции - стыдно!

- В больнице много работы, - отрезал Никольский. - И колхозу мы помогаем именно этой работой. Не будем впредь тратить время на такие разговоры. До свидания.

Впервые Юра заговорил с доктором в библиотеке. Никольский пришел туда вечером и, едва переступив порог, сказал:

- У вас тут пылью пахнет. Надо чаще вытирать книги. Все до одной вытирать.

Юра заметил, как изменилось лицо библиотекарши Ниночки Стрешневой. Оно сразу приобрело какое-то смятенно-глуповатое выражение, словно у перепуганной курицы, когда та, растопырив крылья, с разинутым клювом, спасается бегством от озорного щенка. Заполняя карточку, Ниночка задержалась на графе "пол" и долго дожидалась ответа.

- Ну что же, посмотрим, что у вас есть, - сухо сказал Никольский.

Он пошел за перегородку и стал перебирать книги на полках. Ниночка услужливо подставляла ему табуретку, показывала расположение книг.

- Вот видите? - опять сказал Никольский, протягивая ей свои руки, серые от пыли. - А подбор литературы у вас бестолковый. В следующий раз, когда будете составлять заявку в библиотечный коллектор, позовите меня. Я вам подскажу.

- Вы бы, Николай Николаевич, в клуб зашли. Может, и мне подсказали бы что-нибудь дельное, - с нарочитым смирением сказал Юра.

- Зайду, - согласился Никольский. - Закончу свои реформы в больнице и зайду.

Теперь, встретив Никольского в Удоле, Юра обрадовался случаю свести с ним знакомство покороче. Они давно уже шагали бог о бок по узкой лесной дороге, но на все попытки Юры завязать разговор Никольский неохотно поддакивал или вовсе не отвечал, глядя на легонькую, в короткой бобриковой тужурке фигурку спутника, как на пустое место.

- Оба мы, Николай Николаевич, принадлежим к сельской интеллигенции, - не унимался Юра, - а между тем вы сторонитесь меня и упорно не хотите вступать в дружеские отношения. Этого я не понимаю. Может, вы кичитесь своим высшим образованием, так это, скажу вам, отсталый взгляд на вещи. Не одни вы сейчас в деревне с высшим образованием, а между тем другие не проявляют к окружающим такого пренебрежения. Скажите, например, зачем вы обидели Никодима Федоровича?

- Разве я его обидел? - спросил Никольский.

- Еще бы! Ведь вы сказали, что он пьяница…

- A-а, так я сказал правду.

Юра обрадовался - хоть вяло, неохотно, но все же Никольский отвечал ему.

- Пьяница - это еще не доказано, - воодушевленно заговорил он, - а между тем Никодим Федорович - старый, опытный и знающий фельдшер, который на протяжении многих лет с успехом заменял здесь врача. Его у нас любят, верят ему. Он наш земляк…

- Перестаньте, Юра, хвалить свое только потому, что оно ваше, - с раздражением перебил его Никольский. - Ни черта ваш Никодим Федорович не знает. Умеет йодом да ихтиолкой мазать - и все тут. Я свой персонал за книги засадил, так фельдшер и читать-то новую медицинскую литературу не может. А на моих лекциях спит с похмелья… И авторитет ему создали такие же пьяницы. Он угадывает, исходя из своего опыта, их похмельное состояние, а они удивляются его проницательности и думают, что он руководствуется новейшими открытиями медицинской науки.

- Ну уж вы перегибаете! - возмутился Юра. - Какие же пьяницы? У нас народ хороший, работящий.

- А кому я частенько зашиваю раны на голове, как не участникам рукопашных инцидентов в сельской чайной? - усмехнулся Никольский, - Зашел я как-то в клуб… Вы, кажется, просили меня об этом, но я и без просьбы зашел бы, будьте уверены… Там же у вас, Юра, мухи дохнут! Толпятся парни и девушки в пальто, какой-то завсегдатай свадеб с кудрявым чубом дергает гармошку, стены увешаны мобилизующими плакатами… Да глядя на эти плакаты, только и остается запить со скуки.

- И до меня добрались! - усмехнулся Юра. - Наш клуб лучший в районе, я грамоту имею.

- Это еще досадней, если во всем районе не нашлось лучше клуба, чем ваш, - сказал Никольский.

Привыкший ладить с людьми, Юра чувствовал себя неловко и уже раскаивался, что заговорил с доктором, но Никольского этот разговор, очевидно, задел за живое.

- Осматривал я на днях школьников в Акулове, - продолжал он, - попалась мне девочка со старыми ожогами на руках. Спросил, что с ней случилось. Оказывается, помогала тушить горящий стог сена. Тушили, говорит, водой, а надо было молоком от черной коровы, потому что стог загорелся от молнии. По этому поводу я имел с учителями неприятный разговор. Может быть, по-вашему, я их тоже обидел?.. Народ-то, Юра, хороший, работящий, да культуры ему недостает. Все мы - и я, и вы, и учителя - должны прививать эту культуру. А что сделал, например, Никодим Федорович, за которого вы только что заступались? У него под носом, в Удоле живет старуха-знахарка, которая рисует мелом вокруг больного круг и ворожит, закатив глаза… Дифтерийную девочку эта старуха пользовала какими-то припарками, а родители догадались позвать меня только сегодня…

Голос его вдруг сорвался на какой-то судорожный стон или вздох, и Никольский замолчал.

- Все вам тут нехороши, - проворчал Юра.

Никольский поднял воротник и спрятал в него свое лицо, желая, очевидно, показать, что разговор надоел ему. Снизу Юре был виден лишь висок Никольского с бьющейся синей жилкой да кончик хрящеватого уха, разделивший надвое упавшую из-под шляпы прядь волос. Юра готовился возразить. Имея привычку заглядывать собеседнику в лицо, он незаметно для себя ускорял шаг, но никак не мог опередить Никольского. Они все еще шли лесом, по дороге, скупо припорошенной палым листом. Порой над ней выгибался ствол березы; под этой аркой листа было больше, и тишина коротко нарушалась шуршанием быстрых шагов.

- Послушайте, Юра, - сказал вдруг Никольский, резко останавливаясь. - Идите один. Впереди или сзади - все равно. Только оставьте меня, пожалуйста.

Юра не уловил в голосе доктора просительной или жалкой нотки, и все его существо, никогда не умевшее злиться, обижать, ненавидеть, вдруг с необычайной силой восстало против этого человека.

- Кого вы из себя корчите? - с расчетливой издевкой сказал он, тоже останавливаясь и в упор глядя на Никольского прищуренными глазами. - Не нравится вам здесь - и уезжайте. Я знаю, вам хочется уехать. Сознайтесь! Ведь хочется?

Никольский, очевидно, хотел улыбнуться, но не мог справиться со своим обычно твердым лицом, и оно коротко дернулось в какой-то непроизвольной гримасе.

- Уйдите вы! - крикнул он. - У меня в Удоле девочка от дифтерии умерла, а вы пристаете… Глупый вы человек!

Некоторое время они еще стояли на месте, готовые наносить друг другу новые незаслуженные обиды; наконец Никольский круто повернулся и напролом пошел в чашу леса. Но прежде чем она успела скрыть его, Юра заметил по круто выгнувшейся спине доктора, что тот плакал.

- Подождите, Николай Николаич… - растерянно пробормотал он.

Только теперь до его сознания дошел смысл последних слов Никольского.

- Николай Николаич! - закричал он, срываясь с места и разбрасывая перед собой ветки берез и осин. - Николай Николаич, подождите!

Он остановился, наткнувшись на непролазную крепь, и прислушался.

Щедро золоченный осенью и солнцем лес ответил ему из своих глубин шумом потревоженных кем-то веток.

Первые кляксы

Первоклассник Витя Пымзин сидит за отцовским письменным столом и готовит уроки. Пишет он в своей тетрадке не так, как европейцы, - слева направо, и не так как арабы, - справа налево, и не так, как китайцы, - сверху вниз, и даже не так, как мальчики из страны Лилипутии, открытой Гулливером, - по диагонали, а совершенно по-своему - ступеньками. Слова он располагает одно под другим таким образом, что у него получается длинная лестница, ниспадающая от верхнего угла тетрадки к ее середине.

Делает это Витя не из пустого озорства. Рукой мальчика двигает буйное, не подчиняющееся его воле воображение. Оно уводит Витю в иной мир, где нет ни единиц, ни "рукотворных" наказаний родителей, а есть только невиданные звери, смелые охотники, и вот у буквы "о" уже появляются всевозможные олицетворяющие аттрибуты: ушки, носик, хвостик, - а буква "в" целится в нее из лука, готовая пустить разяще-звонкую стрелу с тяжелой кляксой на конце. Все это, конечно, не противоестественно. И вообще Витя - нормальный, здоровый ребенок, как и все в его возрасте, "открытый дли добра и зла", жизнерадостный, веселый и склонный к шумным играм, всегда овеянным благодаря ему творчески-остроумной выдумкой. И только в глазах его - острых, шустреньких глазах хитрого мышонка - есть что-то неприятное. Так смотрят дети, которые знают многое из того, что им не положено знать ни по возрасту, ни по самым элементарным нормам воспитания.

Внезапно витины занятия русской грамотой прерваны визгом входной двери. Витя вскидывает стриженую голову и с любопытством прислушивается. Из кухни доносится вкрадчивое покашливание, потом сиплый, точно залежавшийся на сыром складе голос:

- Вот тут, Мария Федоровна, говядинка, ножки на студень и всяка такая штука… Чего будет нужно, вы ко мне - без стеснения. Всегда рад услужить. Как Павел Кузьмич ко мне, так и я к нему, всей душой, значит. Без этого нельзя.

Витя срывается с места и бежит в кухню.

- А-а! Всяка-такая-штука пришел! - радостно приветствует он обросшего недельной щетиной человека в коротком пальто с измятыми лацканами. - Чего мне принес?

Человек старается изобразить на своем лице умиление и даже присаживается от избытка сладких чувств на корточки.

- Герой мой дома, октябренок мой дома! - заводит он фальцетом. - А я-то вошел, - чу! - не слышно моего героя. Думаю - гуляет. Тут у меня всяка такая штука есть, на вот, лакомись на здоровье.

В руки Вити сыплются дешевые конфеты, яблоки, печенье, он благосклонно принимает все это и, не поблагодарив, отходит к кухонному столу, где мать - Мария Федоровна - распаковывает увесистые свертки.

- А у тебя чего?

- Отстань. Мясо.

Мария Федоровна - тощая женщина с длинным несвежим лицом - легко раздражается без всякого повода. Очень трудно бывает предугадать, что именно вызовет у нее вспышку короткого, но истерически-бурного гнева, и поэтому все домашние живут под вечным страхом за свои, даже самые невинные, проступки. Витя тоже боится ее, и ему поневоле приходится на каждом шагу прибегать к маленькой лжи, чтобы как-то славировать и тем избежать окрика или затрещины. Но на сей раз остатки врожденного детского простодушия все же подводят его.

- А воблы не принес? - спрашивает он у человека с измятыми лацканами.

- Нет, милый, не принес. Не поступила пока на базу.

- Ты укради мне немножко, когда поступит, - деловито наказывает Витя и тут же получает от матери затрещину.

- Иди, учи уроки, гадкий мальчишка! Нечего тебе на кухне болтаться.

Вите не больно, но он инстинктивно прибегает к испытанному средству самозащиты - неистовому реву. Надо же показать матери, что ее воспитательный прием достиг цели, а то, раздасадованная неудачей, она, чего доброго, вздумает повторить его в более ощутимой форме.

- Ну, ладно, не реви, - смягчается мать. Смотри, сколько у тебя гостинцев. Иди, ешь и учи уроки, а я пойду в погреб.

Всхлипывая, Витя возвращается к своей тетрадке и, кусая жесткое яблоко, погружается в задумчивость. Противоречивость мира взрослых ставит его в тупик. Конечно, Всяка-такая-штука - жулик, кто же об этом не знает? Сам отец часто говорит о нем с восхищением:

- Ловкий жулябия этот Всяка-такая-штука. Такой, брат, никогда не попадется, умеет концы с концами свести.

Так почему же возбраняется говорить об этом ему, Вите? Нет, лучше не доверять этим взрослым и держаться от них подальше…

Снова визжат петли входной двери. Это возвращается с работы глава семейства - Павел Кузьмич Пымзин, руководящий деятель потребсоюза. Слышно, как он проникновенно разговаривает со своей шубой, вешая ее на крючок, потом продвигается через комнаты, задевая по пути за все предметы.

- Учишься, брат, зубришь? - спрашивает он, останавливаясь у Вити за спиной… - Ты, брат, учись, зубри. В жизни пригодится. Выучишься - в институт пойдешь… Где мать-то? Ужинать пора бы.

Взгляд родителя случайно падает на тетрадку сына и приобретает оттенок веселого удивления.

- Хо-хо, брат, чего это ты тут наколбасил? - гогочет Павел Кузьмич. - Эй, мать! Посмотри-ка, каких выкрутас он тут настряпал. Чему только их учат в этой школе!

Вернувшаяся из погреба и еще закутанная в платок, Мария Федоровна подходит к столу. Витя тотчас же начинает сбивчиво бормотать какую-то ложь, а голова его непроизвольно втягивается в плечи. Но на этот раз родительская кара волей случая минует его. Мария Федоровна, точно ищейка, потягивает носом, и гнев ее устремляется на мужа. В ее гневе нет возрастающих степеней, он обрушивается сразу девятым валом:

- Ничтожество! - кричит Мария Федоровна.

- Опять нализался, как скотина! Загонишь ты меня в петлю. Убегу я из этого дома, куда глаза глядят!

Этим угрозам Павел Кузьмич, конечно, не верит, но малодушный страх перед жесткой ладонью супруги заставляет его пятиться, моргать и униженно оправдываться:

- Да я… да мы с Потаповым, с Гусевым по кружечке… Послушай, мать! Эй, мать, мать, перестань…

Раздается звук хлесткой пощечины; Павел Кузьмич, отпрянув, падает на диван, и Витя, всегда готовый включиться в какое-нибудь шумное предприятие, кричит с пылающим жаждой бури взглядом:

- Ура! Бей папу!

Назад Дальше