Русский в Париже 1814 года - Николай Бестужев 6 стр.


– Бедное дитя! – сказала тронутая Эмилия, лаская Клодину, – тебе он очень нравится? но что же из этого выйдет? Он русский… чрез месяц его не будет; еще несколько недель разделят его с твоим отечеством неизмеримым пространством. Его обычаи совершенно противны нашим; бедная холодная земля его не похожа на нашу прекрасную Францию. Нет, нет, Клодина! выкинь из головы этот вздор. Я не могу и думать, чтоб это когда-нибудь случилось…

– Что ж бы такое случилось, сестрица?..

Эмилия опомнилась и увидела, что несмотря на противуречие, собственное воображение завело ее далее признания Клодины; она испугалась и остановилась.

– …Ничего, mon enfant [38] , – я хотела сказать, что не верю этой пылкости, – я смеюсь над нею… очень смешно позволять воображению действовать против благоразумия, – я уверена, что если ты разберешь хорошенько свои чувства, то найдешь их не согласными с твоим рассудком.

– Ах! сестрица, это правда! – знаешь ли, мне стыдно сказать, что давеча, вместо того, чтоб рассердиться, мне было очень приятно, когда Глинский поцеловал мою руку!

Графиня засмеялась неожиданному обороту, какой дала Клодина всем ее увещаниям, перестала говорить и задумалась. Потом в рассеянии приподняла головку Клодины за подбородок и, смотря на нее с удовольствием, сказала как бы себе самой: "Как она мила, он также недурен! – если б он не русский! какая бы милая парочка!"

Клодина вскочила, начала целовать руки Эмилии, обнимала, смеялась, плакала, стащила ее с дивана, хотела вертеться с нею, насилу унялась и потом, очень довольная собою и графинею, играючи, она встала на колени перед сидящею Эмилией, взяла ее за руки и смотрела на нее с восхищеньем.

– Ах, как ты хороша, сестрица, – сказала она, следя блуждавшие задумчиво взоры Эмилии, – какие у тебя глаза, как ты обольстительно ими смотришь! твое лицо совсем не похоже на наши; у тебя такое выражение, такая прелесть разлита в чертах, что мне все кажется, будто ты больше идеал, нежели действительность между нами! Если б я была мужчина, сестрица, я бы обожала тебя! – я не обвиняю наших молодых людей, когда они при тебе оставляют меня без всякого внимания… Ах! Боже мой, – вскрикнула она, закрыв лицо руками, как будто нечаянная мысль представилась ее воображению.

– Что с тобой сделалось? – спросила графиня.

– Ведь Глинский также мужчина; он будет видеть тебя беспрестанно! нельзя тебя не полюбить! Он полюбит тебя непременно! дай мне слово, что ты не позволишь ему любить себя?..

Графиня покраснела.

– Боже мой! какой ты вздор лепечешь, – сказала она. – Успокойся, Клодина! полюбить можно только того, кто любит сам… а я, ты знаешь мое отречение от самой себя, мое намерение не выходить замуж; ты знаешь, что я посвятила свою жизнь воспитанию Габриели. Ты видела, как я принимала всегда и как принимаю внимание молодых людей. Знаешь ли, что если бы я могла думать в моем положении, если б я расположена была выйти замуж – не по любви, но по рассудку, один только человек мог бы быть моим мужем?..

– Кто же этот феникс, сестрица?..

– Дюбуа!..

– Этот угрюмый старик, который не глядит на женщин? – ты шутишь, Эмилия!..

– Для этого я и говорю тебе это, милая Клодина, чтоб показать, как мало думаю о замужестве, что же до Дюбуа, он был друг моего мужа. Между им и тобою разница ужасная в летах, которая увеличивается еще и тем, что ты его не понимаешь. Тебе надобна молодость – я смотрю на душевные качества, – тебе не нравится, что он ни на кого не глядит, я это в нем уважаю, вот мой образ мыслей о супружестве; я не верю сантиментальности, не верю страсти, которая вспыхивает от взгляда на красивое личико, от ласкового слова, от учтивого ответа, не верю мужчинам, которые говорят о любви, и никому не подам повода любить себя.

– Ах! Эмилия! если б и Глинский также думал; со всем тем я тебе верю. Мне кажется, ты все можешь, что хочешь, скажи мне, однако ж, неужели ты в самом деле не намерена никогда быть замужем?..

– В самом деле. Тебе известно, что я объявила об этом публично, чтобы избавиться настоящих и будущих искателей.

– Но неужели ты хочешь быть так хороша для самой только себя? Мне кажется, быть красавицей только для этого очень скучно?

Эмилия засмеялась, отвечала шуткой, и резвая де Фонсек, осыпав ее тысячею комплиментов, тысячею поцелуев, уехала к бабушке мечтать о русском офицере.

Эмилия осталась одна и рассуждала о своем разговоре с Клодиною. Это ребячество, говорила она: 16-летняя девушка думает, что любит человека, который приятно взглянул ей в глаза и которого видит первый раз в жизни, хорошо, что она сказала мне; я могу посмотреть за этим хладнокровно, а то, пожалуй, прихоть девочки от воображения также заставит ее страдать, как бы и от сердечной наклонности. Однако, если б не жестокая зима в его варварском отечестве! если б он не русский? – но как я странна! все еще предубеждение мое сильно. Разве я не вижу теперь своими глазами, что русские не варвары. Этот Глинский образован, оригинален, его свободная ловкость нравится мне более изнеженных ухваток наших молодых людей, военная служба придала ему какое-то достоинство в обращении, но он очень молод, только 20 лет, против меня он дитя, а мне еще 22 года, но зато Клодине 16 лет; я бы желала счастье этому ребенку, желала бы ей такого мужа, как мой Серваль [39] ; как бы их соединение было для меня приятно! – Что, ежели я постараюсь об этом? – я непременно хочу этого! – Графиня легла спать, мечтая о том, что она будет причиною счастья молодых людей, но обещала себе не торопиться исполнением этого желания, обещала действовать с рассудком, чтобы это не походило на роман, хотела короче узнать достоинство, род, состояние молодого человека, а между тем вероломное воображение беспрестанно представляло ей уже готовую картину соединения Клодины и Глинского. Долго думала она о взаимном их счастья, потом о каждом из них порознь, потом о Беранже, о Габриели, пока все эти лица слились в одно какое-то несвязное существо, которое принимало на себя все виды и формы, и, наконец, проясняясь, превратилось в образ Глинского на руках с Габриелью – и так уснула.

Графиня была странная женщина: с необыкновенной красотой, с какою-то неизъяснимою приманчивостью она соединяла внешнюю холодность в словах и образе мыслей. Она не верила пылкой страсти; смеялась над наружным ее изъявлением, и не прощала себе, ежели что-либо из ее внутренних ощущений выходило наружу. Выданная 18 лет за графа де Серваля, умного, красивого, но также холодного по наружности человека, она полюбила его в замужестве, приняла по привязанности его правила, и думала, что в свете не может существовать другой любви и в других формах, кроме той, которая связала ее с мужем. Несмотря, однако же, на все самоуверения, пылкое сердце изменяло ей беспрестанно; самое даже уважение и принятие правил мужа было следствием энтузиазма, возбужденного благородством его души и поступков, а где действует энтузиазм, там холодный рассудок мало имеет участия – и доказательством тому служило заключение графини, по которому она принимала наружную холодность за основу характера ее мужа. Она думала, что довольно мыслить так, чтоб чувствовать не иначе – и действительно, пока обстоятельства жизни не выходили из обыкновенного ряда происшествий, она действовала согласно с мыслями, но как скоро судьба становила препятствие, или случай бросал под ноги нечаянное приключение, слова графини были в разладе с сердцем; она не переставала повторять свое и удивлялась, почему в сердце отзывалось совсем другое. Даже при всем старании сохранить внешность своей философии, прекрасное и выразительное лицо часто изменяло впечатлениям душевным, одним словом, графиня была милая оригинальная смесь холодных парадоксов, в которые набожно сама она верила, с живым противоречием физиономии, смесь странных мыслей с прекрасными поступками.

А что делал Глинский в это время? он также думал о резвой де Фонсек, о Габриели, о графине. Ему приятно было выдержать дебют: в присутствии парижских дам блеснуть умом, уменьем жить, и если в наше время нет рыцарских турниров, где царица карусели надевает венок на победителя, то наши гостиные представляют также поприще, где красота венчает ловкость, ум и любезность. Поцелуй де Фонсек был им получен по общему приговору как цена, как награда сегодняшнего отличия. Он видел внимание милой прекрасной девушки: это льстило его самолюбию; он припоминал ее черты, правильный носик, глаза, которых огненное выражение смягчалось при взгляде на него; эту невинную резвость юности, живой цвет щек и живость ответов при его вопросах. Все это приносило ему удовольствие, но при мысли о графине, при ее образе, который, так сказать, каждую минуту рассекал надвое призрак юной брюнетки, сердце его билось, он невольно останавливал на Эмилии взоры своего воображения и забывал похвалы, брюнетку и поцелуй, ею данный. Графиня мало с ним говорила, но каждое слово ее отзывалось в его слухе как гармония, проникавшая до его сердца. Казалось, что все его внимание обращено было за обедом на то, чтоб отвечать де Фонсек, но по какому-то непонятному внушению он не пропускал без замечания ни одного движения графини. Ее благодарность за дочь, выговоренная голосом, который заставил биться пульсы во всех жилах, казалась ему милее всех поцелуев в свете. Еще несколько времени чувствования, возрожденные суетностию, занимали его голову, но мало-помалу общество, обед, даже де Фонсек исчезли, и Глинский, полураздетый, сидя на постели со сложенными руками, с биением сердца, следил каждое движение мечты, представлявшей ему Эмилию с Габриелью на руках.

Глава V

Глинский проснулся поздно и проснулся с мыслию о вчерашнем. Посещение Дюбуа пришло ему в голову после перебора всех происшествий. Как рад был он, что человек, которого почти против воли уважал, так нечаянно сблизился с ним. Желая поскорее воспользоваться этим расположением Дюбуа, он поторопился одеться и отправился к нему – отплатить за визит.

Дюбуа сидел за рисованьем. Это удивило Глинского. Он бросил быстрый взгляд кругом комнаты, которая походила более на кабинет ученого, нежели на жилище военного человека, и хотя в ней не было беспорядка, неразлучного с привычкою ученых людей, но странная смесь предметов, ее наполнявших, поражала внимание. На стенах было несколько полок с книгами разных форматов и разных эпох, в бумажках, коже и пергамене; рукописи в тетрадях и свитках виднелись между ними. Древние и новые оружия, принадлежащие различным народам, развешаны были по стенам с географическими и топографическими картами и несколькими редкими картинами. Один шкаф занят был физическими инструментами, другой посвящен был редкостям естественной истории, в одном углу стоял скелет, на котором висели плащ и шляпа хозяина, в другом живописный манекен, а между шкафами помещено было несколько бюстов Наполеона в разных видах и возрастах.

Глинский сел возле Дюбуа и восхищался работою начатого рисунка; это была большая миниатюра, представляющая Надежду, которая, утешая удрученную печалью женщину, указывала одною рукою на заходящее солнце, а другою на восток. Все это было только набросано, но расположение и полуотделанная головка Надежды было превосходно.

– Вы художник, Дюбуа! – вскричал с восторгом Глинский.

– Нет, я могу только льститься, что понимаю художество других, и знаю, что не могу сам сделаться художником. Это не так легко достается, как вы думаете, и при моих занятиях мне надобно три жизни, чтоб достигнуть того, что я понимаю под именем художества. Миниатюра есть игрушка, которою я забавляюсь в свободные часы, а искусство не терпит игрушек.

– Но эта игрушка превосходит многие важные работы настоящих артистов. Или вы слишком скромны, или я имею о художестве другие понятия, нежели вы.

– Когда мы познакомимся короче, и если вы любите искусство, вы узнаете мое мнение об этом. Теперь вам скажу только, что я с юности назначен был для живописи: учился, с пламенной душою искал разгадки для тайны искусства, и чем более приобретал понятий, тем более они приводили меня к отчаянию. Наконец, я устал подобно Сизифу катать на гору камень. В груди моей заговорило новое чувство: я вступил в военную службу и бросил художество. С тех пор оно сделалось для меня только отдохновением.

– Не могу спорить с вами за вас же самих, но, кажется, с вашим чувством изящного стоило бы заняться им исключительно. Чем глубже копаешь колодезь, тем вода чище. Я согласен с одним только, что это не может быть вашим постоянным занятием, – продолжал Глинский, обращая взоры кругом комнаты, – ваш кабинет дышит универсальностию.

– Не обманывайтесь в первых заключениях: все это ничто другое, как только небольшое усилие, чтоб только не отстать от просвещения своего времени. Но оставим это. Скажите, не намерены ли вы посетить Музей Наполеонов? В таком случае, я прошу позволения быть вашим провожатым, и хотя мне дня два не свободно, однако, мы поспешим осмотреть все чудеса искусства, там собранные, потому что поговаривают, будто победители наши намерены отобрать от нас все памятники славы нашей, купленные кровью.

– Этого быть не может! – вскричал Глинский, – Александр публично объявил, что он не тронет никакого трофея французов.

– Александр? – станется. Но разве он один? разве он не пришел с другими, которые из нашей груди готовы вытянуть даже воздух, чем мы дышим? разве они не будут мстить за победы, над ними одержанные? разве им не больно смотреть на плоды побед, сорванные на их земле торжествующею рукою?.. Александр достойный нас неприятель, – но эти союзники вероломные…

Разговор продолжался о Музее. Дюбуа рассказал, что он очень дружен с Деноном [40] , директором Музея, и часто бывает там, копируя в свободное время картины лучших мастеров. Он условился с Глинским, когда посетить этот великолепный памятник искусствам, воздвигнутый Наполеоном, и оба отправились к завтраку, после которого Глинский едва только возвратился домой, как встретил слугу в ливрее графини. Он от ее имени просил у него позволения ходить маленькой Габриели с нянькою в сад чрез его комнаты, потому что единственный туда ход был из его залы. В одну минуту это было разрешено, в другую малютка явилась в саду. Как сделалась она любезна Глинскому! всякий день он угощал свою гостью; покупал ей игрушки; играл сам с нею – и признательная Габриель любила его больше всех в доме.

Любезный нрав Глинского, живость, забавный рассказ того, что он видел; благородный образ мыслей и обращения чрез несколько дней снискали ему всеобщую любовь. Маркиза полюбила его как сына и объявила на то права свои; его непритворная веселость и резвость, столь приличная юности, не выходившая никогда из пределов, часто увлекала за собою все семейство; даже важная Эмилия оставляла свой серьезный вид и принимала участие в забавах и смехе общества. Маленькая де Фонсек, приезжавшая каждый день, сначала прыгала, вертелась и потом задумчиво опускала свой носик, ежели Глинский вместо того, чтоб отвечать ей, заглядывался на графиню. Один только Шабань не задумывался и не засматривался, хотя и видно было, что он неравнодушен к Клодине де Фонсек. Он с жаром говорил комплименты, заставлял ее краснеть, опускать глаза и в ту же минуту с таким же жаром продолжал разговор о своих лошадях, или параде для австрийского императора, где Глинский так красиво шел перед взводом и салютовал, и, наконец, о ежедневных новостях. Эти французы имеют дар и любить даже особенным от других образом; и Шабань несмотря на свое повесничество или, лучше сказать, именно потому, что он был повеса, был любезнейшим человеком.

Дня через четыре после того, как Габриель начала ходить в сад и пользоваться весеннею погодой, Глинский, проводя ее туда чрез свои комнаты, остался дома и вздумал пройтись по саду, уже тогда, как малютка, нагулявшись, ушла. Ходя взад и вперед по дорожкам, он нечаянно взглянул на следы, вытоптанные на свежеусыпанном песке, и удивился, что кроме тяжелых ступней, глубоко отпечатанных по бокам дорожки, рядом с детскими следками легкое впечатление женского башмачка постоянно направлялось посредине всей аллеи. Частые следы малютки шли с правой стороны и на том месте, где оканчивалась дорожка, видно было, что дитя делало круг около последнего поворота женекой ступни: это значило, что Габриель держалась за руку той особы, которой принадлежал такой маленький узенький и едва обозначавшийся на песке башмачок. Но кому принадлежал он? – те же следы были по всем дорожкам – и наконец, одна, без детских, у мраморной скамейки в углублении аллеи, показывали, что владетельница этого башмачка тут сидела, в то время как глубоко стиснутые следы подле купидона Кановы, стоявшего против скамейки, толклись во всех направлениях. Это была женская же ступня; но широкая и толстопятая подошва ясно вдавлена была со всеми ее углублениями – несомненно тут ходила нянька, увесистая нормандка, с Габриелью на руках и показывала ей статую купидона. Но кто же была эта другая? – как она попала в сад? в его двери она пройти не могла; другой выход был на набережную и никогда не отворялся, кроме садовничьих надобностей – Глинский терялся в догадках; эти соображения запутали его: потупя глаза, он ходил везде за миниатюрным следком, любовался им, и когда его позвали к завтраку, то первый взгляд на графинин башмачок разрешил его сомнения. Это она была с дочерью! но, может быть, она не придет опять? – думал он. Графиня не говорила ничего о своей прогулке; Глинский не смел спросить, но положил подстеречь ее завтра. Прошел день. Долго тянулся вечер, ночь и утро; наконец, пришла Габриель, и чрез четверть часа, к удивлению Глинского, явилась там и графиня. В первом движении радости выбежал он туда же. Эмилия была в утреннем платье; Глинский в первый раз видел ее в белом, и никогда она не казалось ему столь прекрасною. Он хотел спросить, откуда она пришла, но взор ее и прелесть всего существа в новом для него виде привели его в волнение. Сверх того он никогда не бывал с нею один: Габриель с нянькою бегала по другим дорожкам. Он едва выговорил обыкновенное приветствие. Быстрота его появления и мгновенное замешательство заставили покраснеть и графиню. Несколько секунд они стояли, не говоря ни слова – наконец она сказала: "Я не думала, что вы дома, г. Глинский, я полагала, что вы отправились с Шабанем…"

– А куда поехал Шабань?

– Он поехал прогуляться верхом с Клодиною.

– Очень рад, графиня, что он не взял меня, я обязан этому случаю видеть вас.

– А я думала, вы жалеете, что не поехали с моей кузиной. Вы так любите с нею резвиться.

– Да, резвиться, графиня… но… но, говорить серьезно… я так мало слышу, как вы говорите, графиня!..

– Я не хочу мешать вашим разговорам, при том же в ваши лета надобно более резвиться, нежели заниматься серьезным, – вы еще очень молоды, Глинский!..

Молодые люди вообще не любят, когда им напоминают про юность. Глинский покраснел, ему показалось, будто Эмилия хотела этим напомнить разность их лет.

– Я чувствую, графиня, что это большой порок с моей стороны, но вспомните, что я от него исправляюсь каждый день; в немногие дни бытности моей здесь, чувствую свое существование вдвое…

Эмилия не слыхала последних слов, потому что спешила поправить сказанное ею; она поняла по замешательству молодого человека, как он принял ее ответ.

Назад Дальше