Русский в Париже 1814 года - Николай Бестужев 7 стр.


– …Я никогда не думала поставить этого в вину вам, Глинский, я хотела, напротив, выразить желание, чтоб вы сохранили дольше веселое ваше расноложение; придет пора и вы утратите вашу веселость.

– Неужели вы думаете, графиня, что я теперь только и способен к шалостям и шуткам, неужели вы полагаете, что два года страшной войны не умели придать основательности рассудку и набросить тени на мои радости?..

– Что вы основательны и благоразумны, я это с удовольствием вижу из всех ваших поступков, но это не мешает пользоваться случаем веселиться.

– Я уже в полной мере пользуюсь им, графиня.

– Это комплимент, Глинский, – сказала графиня. – Вы все, мужчины, считаете обязанностию говорить непременно лестное только той, которая пред вашими глазами. Я думала, что вы не похожи на других. Скажите мне, неужели вы и в России также вели себя?

– Я едва только год жил в свете, но никогда и ни перед кем, графиня, язык мой не произносил, чего не чувствовал я в самом деле.

– Стало быть, вы чувствовали все то, что говорили Клодине?..

– Если я говорил этой прелестной девушке, что у нее живые глаза или прекрасная греческая головка, я говорил правду, а в этом сошлюсь не только на вас, зная, что вы любите Клодину де Фонсек, но даже на каждую ее завистницу.

Здесь графиня начала доказывать ему любезность, ум и остроту де Фонсек, хвалила все ее душевные качества; Глинский молчал и каждое слово, сказанное Эмилией, применял к ней самой, набавляя собственными замечаниями к ее достоинствам. Она радовалась молчанию своего собеседника, принимая его за немое сознание в превосходстве этой милой девушки. Долго рассказывала графиня, увлеченная пристрастием к своей питомице, описывая первые годы Клодины и постепенное развитие ее характера, наконец, взглянув на Глинского, увидела, что он шел подле нее, потупив голову. Она полагала, что похвалы Клодине заставили его задуматься.

– О чем вы думаете? – спросила она его с твердою уверенностию в ответе.

– О том, графиня, как я мог сомневаться, – отвечал он, указывая на след ее, – что вы вчера гуляли в саду с Габриелью!..

Вся важность графинина расстроилась этим ответом: "Вы несносный человек, Глинский, – сказала она, смеючись, – я вижу, что мне надобно заняться вашим преобразованием также, как я это делала с Клодиною; не надобно вас оставлять без совета в товариществе Шабаня, сядем здесь, – продолжала она, подходя к мраморной скамейке против Купидона. – Я хочу дать вам первый урок".

Ничто не могло быть любезнее предложения графини. Глинский с радостью сел подле нее и, как для урока надо было знать, чему он научился прежде, то он отвечал на вопросы о его воспитании, образе жизни, занятиях, о тех обществах, которые посещал; ему должно было рассказывать обычаи, представить картину обращения в обществе, рассказать, наконец, о войне и проч. В первый раз Эмилия говорила так много с Глинским, он отвечал ей с восхищением; рассказ его был жив, заманчив, и графиня, вместо того, чтоб давать уроки, слушала только сама. Прошел час; она полагала, что на первый раз довольно выиграла доверенности. "Мне это нужно, – думала она, – в следующие разы буду более говорить о милой кузине; он стоит, чтобы в самом деле посмотреть за ним". Она встала, откланялась Глинскому и, прежде нежели он опомнился, исчезла в кустах и исчезла неизвестно как и куда, потому что Глинский стоял против своей двери и не видал, чтоб она туда проходила.

Он обошел весь сад; осмотрел все стены и не нашел ничего; назавтра появление графини случилось таким же образом, и на его любопытство она запретила и спрашивать, откуда приходит. Послезавтра и еще много раз она говорила ему о Клодине: он молчал или отшучивался; графиня ни на шаг не подвигалась с этой стороны, но по ее наблюдениям и замечаниям ей непременно казалось, что он любит Клодину. Взамен того взаимная доверенность подвигалась быстрыми шагами; прогулка перед завтраком сделалась необходимостью для обоих. Графиня думала, что действует для соединения двух юных сердец и не замечала, как собственное начало брать участие в живом, умном и картинном разговоре Глинского. Она считала, что любит неизменно покойного мужа и не предполагала никакой опасности; не понимала, что можно любить кого-либо вновь. Между тем Шабань устраивал почти каждый день прогулки в манеж, где Клодина училась верховой езде, и резвая де Фонсек скакала целое утро с веселым и красивым французом, а ввечеру твердила потихоньку графине, что русский ей очень нравится!

В таком положении были дела. Графиня не знала о самой себе; неопытный юный Глинский любил, но не смел, боялся дать почувствовать Эмилии, что ее любит. Ему казались святы чувства женщины, недавно схоронившей любимого мужа, и сверх того, все это было так для него ново; он думал, как и все думают в начале первой любви, что верх счастья состоит в том, чтоб видеть ее, говорить, дышать с нею одним воздухом. Он играл, резвился с Клодиною, не спуская глаз с графини; говорил первой комплименты и довольствовался писать имя второй на стеклах, на книгах; даже в письмах к родным часто поля украшались ее вензелями.

Париж такой город, в котором надобно молодому человеку всего более сохранять кошелек и нравственность. Глинскому не нужны были увещания, чтобы он берег которую-нибудь из этих вещей: его чувствования были слишком высоки, чтобы искать таких удовольствий в Париже, которые могли бы навлечь нарекание; но несколько раз по неопытности он попадался в неприятное положение; несколько раз был обманут плутами, живущими в Париже простотою иностранцев; иногда его заставляли подписываться на издание книги; иногда надобно было откупиться от свидетельства нарочно заведенной подле него ссоры; однажды в толпе, куда привело его любопытство, ему навязали было ребенка; только Шабань, как настоящий француз, убедил по-свойски обманщицу, которая божилась, что Глинский ее соблазнитель. Все сии случаи доходили до сведения старой маркизы; Шабань не пропускал случая рассказать забавного анекдота; часто Глинский помогал ему, и маркиза всегда тревожилась в опасении каких-нибудь важнейших последствий от неопытности последнего. Мы сказали уже, что она полюбила его как сына, и в этом случае хотела употребить материнские права. Графиня Эмилия, взявшая на себя, так сказать, воспитание Глинского, также хотела, чтоб он для собственной пользы позволял маркизе и ей руководствовать любопытством своим и даже спрашивать их, если б случились ему какие-нибудь приглашения или предложения. Заботливость такого рода и радостная покорность юноши, видевшего, какое участие принимало в нем это почтенное семейство, еще более сблизило его с ним и особенно с Эмилией, которая непременно хотела поутру знать, где он будет, и требовала отчета ввечеру, что он видел в продолжении дня. Молодой человек пускался по Парижу или с маркизом, или с Шабанем и ввечеру как пчела приносил собранный мед. Рассказ его был весел, замечания оригинальны – и часто он описывал такие вещи, которые самим парижанам казались новостями, потому что они по привычке не обращали на них внимания.

Людовик XVIII уже приехал. Несколько дней продолжались восторги фамилии Бонжелень, и каждый день он был предметом неисчерпаемых разговоров.

Однажды, после обеда, когда все семейство собралось около дивана в гостиной, и когда общий предмет уже истощился, графиня Эмилия, желая дать другой оборот разговору, спросила Глинского, где он был сегодня утром?

– Я был с г. Дюбуа в Музее. По его благосклонности я теперь приобрел многие новые понятия о художестве, которые имел там случай поверить над образцами великих мастеров и тем с большим удовольствием провел время, что познакомился с директором Музея, славным Деноном. Какой дар рассказа! Мы оставили его в ожидании австрийского императора. Прусский король был у него вчерашний день. Тут же я видел копию, которую работал г. Дюбуа, и был от этой копии в большем восхищении, нежели от оригинала.

– Я не знала, что вы работаете ныне в Музее, – сказала графиня, обращаясь к Дюбуа.

– Это потому, графиня, – отвечал он, – что тороплюсь сделать копию с картины, которая мне нравится. Денон и я имеем предчувствие, что этот Музей разойдется по рукам наших победителей. Я уже получил записку от Денона, в которой уведомляет, что прусский король прислал своего адъютанта с просьбою доставить к нему некоторые картины. Вероятно, австрийский император сделает то же, хотя г. Глинский и уверяет, что этому быть невозможно.

– Да, это общее наше опасение, – промолвил маркиз.

– Где же вы еще были, Глинский? – спросила Эмилия.

– Нигде, графиня; я хотел видеть короля, которого не видал с приезду, но это мне не удалось, и с большим удовольствием просто ходил по улицам Парижа и более всего любовался на парижан. Какая живость, деятельность! сколько выдумок, чтобы доставать пропитание! Например: я остановился против церкви Нотр-Дам рассмотреть это замечательное строение. Подле меня с лорнетом в руке стоял молодой очень хорошо одетый человек. "Вы, конечно, иностранец, – спросил он с учтивостью, – и, конечно, любопытствуете узнать что-нибудь о замечательных зданиях Парижа: я за удовольствие сочту сделать для вас что-нибудь приятное". С сими словами он начал историю построения церкви, рассказал мне все значения украшений, которыми испещрена наружность здания; говорил как книга и, окончив, поклонился, потом скинул шляпу и, подставляя ее, сказал: "Могу ли я надеяться чего-нибудь от великодушия вашего?"

– Я смешался, полагая, что он просит подаяния; и, судя по его платью, не знал, что дать, наконец, спросил с замешательством, сколько ему надобно?

– Сколько вам угодно: безделицу… франк?

– Я бросил в шляпу наполеон, извиняясь и совестясь, что даю так мало человеку, одетому лучше меня. Я догадался после, что он требовал с меня только за свои труды, когда он в восхищении предложил мне идти, осмотреть и внутренность церкви…

Все начали смеяться над Глинским. "Бедный молодой человек, – говорила маркиза, – он беспрестанно платится за свою неопытность".

– Вы слишком великодушны, – прибавила Эмилия.

– Что же вы нашли тут странного? – вскричал маркиз, – иностранец дал двадцать франков вместо одного? – Я знаю опытных шалунов, которые бросают сотнями так же за вещи, не стоящие франка. – Он взглянул на Шабаня, который, стоя против зеркала, расправлял свой шейный платок и поглядывал на резвую де Фонсек.

– Завтра же, – продолжал маркиз, – пойдемте, Глинский, я поведу вас в одно место, где можно научиться узнавать людей, населяющих парижские улицы и живущих на чужой счет.

– Что же вы еще видели? – спросила опять графиня.

– Я все сказал, – отвечал Глинский.

– Нет, не все, – подхватил Шабань, – я видел вас на углу улицы Д… перед столиком какого-то сидевшего там человека…

– Да, я познакомился с ним сегодня, и хотел видеть его искусство. Вы знаете, что мне нельзя пройти этого места, идучи в Вавилонскую казарму, где стоит наш полк. Меня удивляло, что я всегда видел этого пожилого человека, в опрятной гороховой шинели, напудренного и в треугольной шляпе, с зонтиком в руках от дождя или от солнца, сидящего перед маленьким столиком, на котором никогда ничего не было. Всякий раз, как я проходил мимо, этот человек вставал, снимал свою треугольную шляпу и делал низкий поклон. Сегодня я подошел к нему и учтиво спросил, что он тут делает?

– Вырабатываю свое пропитание, и. г.

– Но каким образом? у вас ничего нет.

– Если угодно, я покажу вам, – я кивнул головою, он нагнулся; вынув из-под своего стула закрытую клетку, поставил на стол и когда ее открыл, я увидел в ней прекрасную канарейку.

– Eh bien! M-lle Bibi, voila un monsieur, qui veut faire votre connaissance. Soyez sage [41] . – Он отворил дверцы и канарейка выскочила оттуда, чирикая: "faites la reverance a M…" [42] и канарейка прыг, прыг, подскочила на край стола, присела передо мною, поджала одну ножку и глядела в глаза, как бы ожидая приказания. В это время напудренный человечек, вынув из кармана колоду карт, перетасовал ее и рассыпал по столу; на затылках карт написаны были азбучные буквы.

– Не угодно ли сказать ей какое-нибудь имя, – продолжал мой знакомец в гороховой шинели, – она вам сложит его сию минуту…

– Я сказал имя. Канарейка присела снова, потом прыг, прыг, начала попискивать, разбрасывать и перебирать носиком и ножками карты; выбрала первую букву сказанного имени, схватила карту за уголок, притащила и положила передо мною. Таким образом перетаскала все буквы и заданное имя было вполне сложено.

– Знаете ли, какое имя задавал Глинский? – сказал Шабань, лукаво улыбаясь…

Глинский покраснел, смотрел ему в глаза, упрашивая взорами молчать – повеса смеялся. Все видели замешательство молодого человека и приступили к Шабаню, чтоб он сказал, какое это было имя.

– Это было… но, г. Глинский лучше скажет сам, чье это было имя.

– Императора Александра, – сказал, запинаясь, Глинский.

– Сестрицы Эмилии, – перехватил Шабань, кланяясь графине.

Общая веселость разразилась смехом – "он влюблен в тебя, сестрица!", – шептала ей де Фонсек. Глинский горел; Дюбуа побледнел; замешательство самой графини, потупившей глаза на свою работу, обнаруживалось розовым цветом шеи. Глинский желал, чтобы земля расступилась в эту минуту под его ногами, но когда он, увидев положение Эмилии, то не мог долее выдержать своего смущения: он вскочил и, уходя из комнаты, бросил сердитый взгляд на Шабаня.

Этот, смеючись, вышел за ним следом.

– Как тебе не стыдно, Шабань, – начал Глинский с горячностию, услышав его смех за собою, – выставлять публично такие пустяки, которым я не хотел бы сделать четырех стен свидетелями!..

– И для того делал это на площади? – прекрасный способ сохранить тайну. Но не сердись, cher [43] Глинский, ты не хочешь понять собственной выгоды: à présent la glâcè est rompue [44] – теперь дорога открыта. Эмилия знает, что тебе нравится – а ты, вместо того, чтоб сердиться, благодари, что я тебе сократил половину дороги.

– Как, Шабань? ты полагаешь, что я осмелюсь думать о сестрице твоей в ее положении? что я не уважу ее горести? Я поступлю недостойно ее и себя, ежели захочу теперь обратить ее внимание. Знаешь ли, что бывают в жизни торжественные минуты, которых нарушать ничем не прилично?

– Видно, что романические идеи зашли к нам с севера, беда, ежели все русские такие же, они перепортят наши нравы! Послушай, Глинский; le devoir de tout honnête homme, est de faire la cour à une jolie femme [45] – a ты поступаешь против приличия, не следуя этому правилу: vous manquez à une femme [46] .

– Какая странная логика! ты шутишь, Шабань! может ли это быть приятно женщине с достоинством? и когда же? – в самые горестные минуты?..

– Может быть, это ей будет неприятно, но, верно, еще неприятнее твое равнодушие; во всяком случае, она примет это как дань, должную красоте, а во Франции эта дань, эта подать взыскивается строже всех регалий. Но, одним словом: и чтоб начать откровенностью скажу тебе, что я влюблен в ветреную кузину моей сестрицы – и, как я заметил, что она засматривается на нашего русского гостя и краснеет при каждом его слове, то хотел показать ей, что ты занят Эмилией, помочь твоей нерешительности или застенчивости, а любезной сестрице доставить хоть небольшое развлечение. Мне уж надоела ее кислая рожица!..

– Но помилуй, Шабань, ты говоришь так легко о любви, как о твоем завтраке или параде!

– Да кто же тебе сказал, что я говорю о любви?..

– Стало быть, действительно, я тебя не понимаю, или наши нравы слишком разнятся от ваших.

Шабань засмеялся.

– Поймешь, любезный друг, поймешь, если проживешь подолее в Париже, но пойдем в гостиную.

– Ни за что на свете! я сгорю со стыда – и если ты хочешь сохранить мою дружбу, то ступай сам и извинись в своем повесничестве, скажи, что ты пошутил, что ты выдумал…

– И я скажу: ни за что на свете! как, ты хочешь, чтоб я разрушил то, что должно произвести прекраснейшее впечатление?

Здесь два приятеля расстались. Глинский не мог играть своим сердцем и не в состоянии был, почувствовав однажды влечение к прелестной женщине, давать такую форму своему обращению с нею, чтобы из наклонности сделать одну забаву, способ для препровождения времени. Не менее того, он не сердился уже на Шабаня, даже… ему приятно было, что графиня сведала о его чувствах и хотя не знал, куда поведет его эта склонность, но, как человек, который любит в первый раз, не знал сам для чего он любит, и сам не зная для чего, желал, чтобы его любили.

Когда Шабань возвратился в гостиную, там все было спокойно; старик маркиз со своею женою и с Эмилией сидели вместе и разговаривали; Дюбуа подле дивана в креслах, облокотясь на руку, погружен был в задумчивость; де Фонсек, надув губки, сидела поодаль одна, не принимая участия в разговорах. Шабань сел подле нее и с усмешкою спросил:

– Могу ли узнать, о чем думаешь, моя прекрасная кузина?

– Я думаю о том, Шабань, как вы ветрены; как вы нерассудительны; как мало вы думаете о том, что говорите.

– Прекрасно! шестнадцатилетняя кузина называет меня ветреным; читает мораль! – это хоть бы и графине Эмилии, – но за что это?..

– Именно за нее. Как вам не совестно наговорить таких пустяков при всех. Эмилия смешалась; Глинский должен был уйти; я бледнела за вас, Шабань.

– Будто за меня, Клодина?.. мне показалось, что это было за себя.

– Неправда, mon cousin, неправда, – перехватила Клодина, отворачиваясь, чтоб скрыть смущение, – видите, Шабань, вы прибавляете злость к вашей неразборчивости!

– Ежели б я знал, что мои шутки или ветренность, как вы называете, вам неприятны, я бы старался исправиться, но я впервые это слышу. Знаете ли, кузина, я в самом деле замечаю, что мой характер неоснователен и желал бы от чистого сердца, чтоб кто-нибудь порассудительнее останавливал меня, замечал мои шалости, исправлял недостатки. Вы вызвались теперь сами: хотите ли быть моею наставницею?..

Девушка в 16 лет очень желает казаться рассудительною; новобрачная в 20 лет хочет носить чепец; женщине в 40 лет не хочется надевать его. По всем этим причинам Клодина с живостию отвечала Шабаню:

– Охотно, mon cousin, но буду поступать с вами как можно строже.

– Тем лучше, тем скорее исправлюсь. Только прошу, милая кузина, пристальнее наблюдать за мною.

Условие было сделано. Молодые люди с важностию начали толковать, с чего надобно было начать исправление. Клодина, гордясь званием наставницы, обещала не спускать с него глаз – и лукавый Шабань достиг желаемого. Он очень хорошо сумел пользоваться таким обстоятельством. Ему надобно было только обратить внимание милой кузины: чтоб поддержать его, он достаточно имел способов при остром уме, доброте и необыкновенной ловкости.

Графиня улучила первую минуту, когда маркиз с женою о чем-то заспорили, она обратилась к Дюбуа, который все еще сидел в задумчивости.

– Здоровы ли вы? – спросила Эмилия с заботливостью, – не беспокоит ли вас ваша рана?

– Нет, графиня, я не болен; рана не беспокоит меня; голова моя совершенно здорова.

– Но отчего же вы так печальны, Дюбуа?

– Оттого, графиня, что все надежды мои лопаются одна за другою, как мыльные пузыри. Вся будущность моя, которая рисовалась радужными красками на этих пузыриках, исчезла от одного легкого дуновения.

Назад Дальше