Иностранную литературу он понимал и ценил, но как-то холодно, и только к Шекспиру да Гетеву "Гецу" питал большую склонность. Байрона ненавидел, не любил Гюго да и вообще французов, помимо Беранже, но высоко ставил Ауэрбаха и Брет-Гарта. Особенно ауэрбаховские деревенские рассказы да первую половину романа "На высоте" любил он. Мне кажется, то свежее и здоровое миросозерцание, которое разлито и в лучших вещах Ауэрбаха и в рассказах Брет-Гарта, особенно привлекало Ежикова. Вероятно, по этой же причине восхищался он скучнейшим романом Шпильгагена "Немецкие пионеры". Самая натура, как мне казалось, тянула его к свету и здоровью; все больное в мысли и даже все мрачное, все пессимистическое просто как бы пугало его, и он с каким-то ужасом от всего этого отмахивался руками. Вследствие этой-то врожденной склонности своей о многих произведениях литературы он не мог говорить равнодушно, а говорил с искреннею злобой и даже дрожанием в голосе. Такое негодование возбуждали, например, в нем произведения Достоевского. "Он, злодей, жилы из себя тянет, - говорил про него Ежиков, с медленным наслаждением наматывает их на руку да и разглядывает в микроскоп… Извольте-ка сопутствовать ему в этой работе!" Без нервной дрожи не читал он и байроновской "Тьмы", а Эдгара Поэ так просто проклинал.
По философии взгляды его были не особенно определенны. Несомненно, впрочем, то, что он не совсем сочувствовал позитивистам; мне даже казалось иногда, что он не прочь и от Гартмана, но во всяком случае, без гартмановских мрачных выводов. Впрочем, вернее сказать, что по части философии в нем была-таки путаница. Мне думается даже, что и воззрения деревни не остались без воздействия на его философское мировоззрение. Недаром известное переложение Пушкиным молитвы великопостной ("Отцы-пустынники и жены непорочны") вызывало в нем какое-то, пожалуй даже и наивное, восхищение, и я уверен, не одно только эстетическое наслаждение заставляло проникаться его голос умилительной теплотою, когда он декламировал:
…Владыко дней моих! Дух праздности унылой,
Любоначалия, змеи сокрытой сей,
И празднословия не дай душе моей;
Но дай мне зреть мои, о боже! прегрешенья,
Да брат мой от меня не примет осужденья,
И дух смирения, терпения, любви
И целомудрия мне в сердце оживи…
Вообще, в нем ничто не напоминало "нигилиста". Ни сапоги выше Шекспира, ни лягушку выше Пушкина он не ставил. Всему он отводил свое место: и Пушкину, и лягушке, и Шекспиру, и сапогам. И даже мало, что Пушкину, он даже Фету уделял почетное место (а это ли не ересь!), и если был к нему равнодушен, то только за космополитизм, который опять-таки, вопреки Базарову, терпеть не мог. "Сердцем я его не переношу, - жаловался он мне, - и это очень, очень жаль, ибо последнее-то слово все-таки "космополитизм""!
Мало того - Фета не отрицал, он даже шел дальше… Он не отрицал, а любил и опять-таки уделял почетное место пейзажу - просто голому, бестенденциозному пейзажу с полем на первом плане, с ивой и озером на втором. Он еще дальше шел: он восторгался "Дианой" Гудона, хотя и осуждал в ней некоторую аппетитность. (Впрочем, восторгался он в статуе собственно не античной богиней Дианой, а красотой без отношения ко времени.)
Но давая всему этому свое особое место, он в то же время говорил: этим не время заниматься, это для нас роскошь и баловство, это отвлекает от дела, и т. д. В этом замечалась сознательная суровость к себе, к своим инстинктам цивилизованного человека, но отнюдь не отрицание и не злоба. Так, он с каким-то комическим сокрушением признавался мне, что не может расстаться с Пушкиным и продать копию с пейзажа Мещерского; "хотя часто и часто следовало бы продать" - добавлял он.
Вьюга во весь день не утихала. Сугробы до такой степени возвысились под окнами, что вечером оказалось невозможным закрыть ставни.
Вечером разговор у нас с Ежиковым не возобновлялся. Он разыскал в моей скудной библиотечке какую-то еще не читанную им книгу и не отрывался от нее часов до четырех ночи, читая даже в постели.
Наутро я проснулся в обычное время, но, к удивлению моему, в комнате было еще темно. Я укрылся поплотнее и уже вознамеревался снова заснуть, как вдруг часы нежданно и негаданно пробили восемь. Я зажег спичку и посмотрел на карманные: и на них стрелка близилась к восьми.
В комнате царила какая-то подозрительная тишина. Эта тишина угнетала. Только в трубе едва слышно гудела вьюга. Я огляделся. В одно из окон проникала узкая полоса света. По мере того как глаза мои привыкали к полумраку - дело объяснялось. Нас замело снегом! Снег голубоватой массой прилег к стеклам, не пропуская в комнату ни шума вьюги, ни света. Как я уже и сказал, только в одно окно, как бы украдкой, проникал день. Я подошел к этому окну и долго с напряжением вглядывался в кусочек стекла, не занесенный снегом: за этим стеклом крутилась и вилась непроницаемая метель. Какое-то жуткое чувство обнимало меня, комната казалась мне склепом. Мне казалось, что еще мгновение, - и я задохнусь в этом склепе. Грудь моя как-то ныла и болела тоскующей болью. Среди глубокой тишины, прерываемой только безмятежным дыханием спящего Ежикова, часы как-то особенно твердо и сухо отчеканивали такт.
И я вздохнул с радостью, когда в сенях послышался какой-то стук и раздались голоса Архипа и Семена. Я наскоро оделся и вышел к ним.
- Ну, оказия! - встретил меня Архип, а Семен немедленно подтвердил со вздохом: - Уж точно что оказия.
К счастью, дверь на крыльцо отворялась внутрь. Когда мы отворили ее, перед нами оказалась гладкая снежная стена. В верх этой стены ударили лопатой, - мягкая глыба грузно упала вниз и разбилась мельчайшею пылью. После нескольких таких ударов на нас хлынул свет и до слуха нашего донесся гул погоды. Снег, заслонявший дверь, нам, стоявшим в полумраке сеней казался голубым.
Через час сообщение с избою было возобновлено и от окон отрыты сугробы; в печах затрещали дрова, и ярко-медный самовар весело заклокотал на столе
Ежиков все еще спал. Так как о поездке в Лески нечего было и думать, ибо погода несла, кажется, еще пуще, чем вчера, - я и не стал будить его. Стали мы пить чай вдвоем с Архипом.
- Ну что, Архип, - сказал я, желая навести разговор на вчерашнюю тему, - как "браты"-то, ждут вас?
Архип усмехнулся, но, к удивлению моему, иронического отношения к учителю на этот раз не выказал.
- Человек-душа, - сказал он, - миляга-парень!.. Небось нам не нажить такого, шалишь… Это такой… он, брат, последнюю рубаху рад с себя спустить - абы на пользу.
- Ну, и любят его в Лесках? - опросил я.
- С чего не любить, - любят. Только известно, какой наш народ, - народ оголтелый. Где бы пожалеть человека, а у нас этого нету. У нас этого нет, чтоб по совести. У нас всякий норовит рубаху снять. Народ бессовестный.
Мы некоторое время пили чай в молчании.
- Вот ономнясь было, - вымолвил Архип. - Есть у нас мужик Вавилка. Вавилка Балабон. Ну, и помри, значит, у этого у Вавилки баба. Ну, чего тут толковать еще? Померла, и шабаш. Ан - нет. То-то народ-то у нас, говорю, бессовестный. Пришел Вавилка к Миколаичу, сидит да ноет. Миколаич книжку читает, а он ноет! Уж он ныл, ныл… ах, пропасти на тебя нету… Ну, и что ж ты думаешь? Ничего этот Вавилка не просит, а только об корове… Ноет об корове, и шабаш! Осталась от бабы-то девчонка, от грудей, значит, ну, а коровы у Вавилки нету… Фу, будь, ты проклят!.. Ну, ныл он так-то, ныл, Миколаич взял часики да к Архаилу (кабатчик)… - Архип помолчал и затем с негодованием воскликнул: - Что ж ты думаешь, ведь купил Вавиле корову!
Он опять немного помолчал и, помолчав, с жалостью добавил:
- Так и страдает теперь без часиков.
- Вот насчет земли еще! - внезапно вспомнил Архип.
- Какой земли?
- А куляевской. У Куляева у барина земля в сдачу ходила. Ну и ходила она, брат ты мой, вразброд, в розницу; все в розницу ходила. Только, значит, Миколаич и говорит старикам: "Старики, говорит, берите вы куляевскую землю, чтоб сообща, - я как ни-то обстараюсь". Ну, порешили взять сообща. У Миколаича с Куляевым барином дружба, он и обстарался. Страсть хлопотал!.. Ну, сняли. Хорошо. И только, брат ты мой, первый год посеяли мы всем миром, в одну запашку, как на барина, бывало, севали. Посеяли всем миром, все как след, по совести… Миколаич и земли под ногами не чует - рад!.. Ну, только, - сказано, народ бессовестный, - как пришли, значит, подушные, Архаилка выкатил, выходит, десять ведер да задал деньгами, ему и отошла куляевская земля.
- Как отошла?!
- А так: права передали.
- Стало быть, из подушных уж он вас выручил?
- Из подушных выручил, как же!..
Архип опять немного помолчал, а затем продолжал:
- То-то народ-то бессовестный. Миколаич что? Миколаич человек расейский. Он как хлопотал, а они замест того… Архаилу!
- Да ведь нельзя было иначе?
- Это насчет подушных?
- Да.
Архип глубокомысленно подумал и, подумавши, отвечал:
- Можно бы. Можно бы так: взять с Архаила с этого за кабак, за приговор, да в подушное и оборотить.
- Ну, и что же не сделали так?
- Загвоздка вышла. У нас сыспокон веку заведено деньги за кабак - на пропивку. Как придет Покров, - на Покров мы их и порешаем.
- Стало быть, поэтому и передали землю?
- Ничего не поделаешь. Тоже надо и бога помнить. Батюшка Покров винцо любит. - Тут Архип как бы спохватился и совсем неожиданно добавил: Оголтелый народ!
- Так все и согласились кабачные деньги пропить, а землю на подушное?
- Ну нет. Какие непьющие, те рук не давали. Тоже ловки…
- Ну, я бы на вашем месте оставил землю!
Архип исподлобья посмотрел на меня и с горячностью ответил:
- Я тебе говорю, народ-то наш… - Он загнул крепкое словцо. - Как стал Архаилка про землю: то да се… Малый - пес! Ну, и старики за ним: "Как ты ее, то ись, сообща будешь, ты пашешь на одре, а я на мерине, ты косишь с оттяжкой, а я по совести, у те поясницу схватило, а я за тебя ворочай…" И так еще толковали: "Как будем аренду сбивать? Сосед завиляет - ты плати, сват запьет - у тебя голова с похмелья…" Вот и расползлись.
- Ну, что же Серафим Николаич?
Архип с сокрушением махнул рукою.
- Извелся! Я так и думал, в запой войдет. Пуще всего Архаилка его убил… И чем ведь убил, пес! - пустяковиной убил… Шла у нас толковня на сходке про землю про эту. Только идет у нас эта толковня, и вдруг видим мы, начал нас Миколаич ругать. Ругательски почал ругать! И так он этим стариков пронял - старики даже застыдились… Застыдились они и только, видим мы, стали сбиваться:… Дальше - больше… Глядь - Архаилка: "Аль вы ополоумели, старики, говорит, разуйте глаза-то! Кого вы слушаете!.. Ты лучше, Миколаич, чем про землю, про гром да про молонью расскажи нам, дуракам, альбо про месяц!.." Как тут, брат ты мой, грохнем мы!.. - Известно - глуп народ.
- Чему же вы засмеялись?
- А смеялись-то мы делу. Миколаич говорил как-то про грозу: тучи, говорит, вроде как на манер ружья заряжены, и с того гром. Туча с тучей столкнется - молонья. - Архип снисходительно и тихо засмеялся. - Ну, и про месяц опять… Да много кой-чего наплел! - Архип махнул рукою, как бы обессиленный наплывом смешных воспоминаний.
- Ну, засмеялись вы… - напомнил я.
- Ну, как грохнули мы сдуру-то, он возьми и уйди со сходки. Так-то, брат ты мой, его проняло - пришел я ко двору, а он без памяти. Насилу фершелок отходил!
- Долго ли человека обидеть! - глубокомысленно добавил Архип после некоторого молчания.
Ежиков все еще спал, и в ожидании его пробуждения самовар долили.
- А выживут! - внезапно произнес Архип.
- Кого выживут?
- А его, Миколаича.
- Откуда?
- От нас, из Лесков.
- Кто же его выживет?
- Архаилка выживет, - с непоколебимой уверенностью сказал Архип. - Он ему нож вострый, Миколаич-то. Ну, он его и выживет. Человек - пес!
- Ну, вот еще, - усомнился я, - как так ни за что ни про что выжить человека?
- Ни за что ни про что?! - пылко возразил Архип, по-видимому задетый за живое моим недоверием. - Нет, ты Архаилку не знаешь!.. Нет, Архаилка, брат, подведет!.. Это уж не сумлевайся - не таковский!
- Как же он подведет?
- Архаилка-то? оченно просто! - и с азартом олицетворяя гневного и ехидного Архаила, Архип воскликнул: - Первым ты долгом мужика не внушай! Как ты так можешь мужика внушать!.. И опять - застойка! Нешто это порядок, за мужика застаивать, а? Аль ежели молонью взять - разве это порядок? Аль опять - переделу не бывать, внушаешь… Как это возможно?.. И как это возможно насчет переделу, а? - Архип победоносно взглянул на меня и, несколько успокоившись, добавил: - А ты говоришь, не выживет! Еще как выживет-то - единым духом… Архаил - он пес!
Наконец проснулся Ежиков. Он живо оделся и сконфуженный вышел к нам.
- Батюшки, как я заспался! - восклицал он. - Извините, сделайте милость!.. Такая книга интересная, и так долго не засыпал я…
Мы рассказали ему эпизод с сугробами. Он ужаснулся и заскучал. Его, видимо, тянуло в Лески. Он не раз подходил к окнам и тоскливым взором всматривался в погоду. Но погода была такова, что он даже не решался заговаривать с Архипом о поездке.
И во время чая и после чая, когда Архип удалился уже в переднюю, Ежиков перекидывался с ним краткими словами, для меня часто совершенно непонятными. "Что-то Андрейка теперь делает?" - спросит Ежиков. "А что ему, небось лаптишки плетет либо книжку читает", - ответит Архип, и мягкая улыбка осветит скучающее лицо Серафима Николаича после Архипова ответа… "Добыл ли работы Фома?" - с живейшим беспокойством проронит он немного спустя. "У Журавлева добудет!" - успокоивает Архип, и опять тянется молчание, и опять за молчанием следует отрывистый вопрос: "не то ожеребилась кобыла у Пахома?.." или: "починили ли полушубок Михейке?", или: "ах, кто-то Федосею условие с Архаилкой напишет!.."
День длился. Вьюга завывала. Семен вздыхал, а Ежиков уже и окончательно затосковал. То и дело подходил он к окнам и напряженно оглядывал мутное небо. Если о чем говорил он, то говорил рассеянно и скучно, постоянно срываясь со стула и измеряя комнату беспокойными шагами.
Во время вечернего чая Архип сердито кряхтел, исподлобья наблюдая за Ежиковым и, против обыкновения, был неразговорчив.
Наутро, чем свет, он разбудил Ежикова. Встал и я. Ежиков торопливо одевался при свете сальной свечки, трепетно мигавшей тусклым огоньком своим в руках Семена. Погода утихла. Серафим Николаич упрямо, отказался от чая, который мог бы быть готовым через час. Его как бы подмывало что-то и гнало. Лицо его светилось радостным возбуждением, и пальцы чаще, чем когда-нибудь, дергали бородку. Он дружески расцеловался со мною, не отказался от шубы, предложенной ему на дорогу, и убедительно просил меня приехать к нему.
Я вышел проводить его на крыльцо. В синем небе еще не погасли звезды. С востока наплывал желтоватый и как бы холодный рассвет. Вокруг хутора и далеко за ним беспорядочными волнами громоздились сугробы. Синеватые тоны облегали поле. Из избы курился дым, высоким столбом омрачавший небеса. Морозило. Ветер затих. Дали хмурились.
Дороги не было и следа. Путники мои тронулись целиком. Шершавый Архипов меринок, то утопая в сугробах выше колен, то неуверенно ступая по насту, медленно тянул грузные сани, в которых сгорбившись, сидел Ежиков и сердито нахохлившись Архип.
Я долго смотрел им вслед. Я смотрел до тех пор, пока и фигуры путников, и меринок, и грузные сани не слились в одно общее черное пятно и не потонули в угрюмой сумеречной дали.
Вослед им болезненным, бледно-янтарным блеском загоралась заря.
Примечания
1
Алёшка - лакей. Слово это, кажется, свойственно всей крестьянской России. (Прим. автора.)
2
Распек. (Прим. автора.)
3
Смысл жизни (франц.)
4
Ямки. (Прим. автора.)
Комментарии
1
Система Натуры. - Имеется в виду "Система природы" (1770) - главный труд Поля Анри Гольбаха (1723–1789), знаменитого французского философа-материалиста и атеиста, одного из идеологов революционной французской буржуазии XVIII века.
2
Саллюстий Гай Крисп (86–35 до н. э.) - римский историк. Наиболее значительный его труд "История" (русский перевод 1859), охватывавший период 78–67 до н. э., сохранился в небольших отрывках. Саллюстий, противник римской знати, доказывал ее неспособность к управлению государством.
3
Цицерон Марк Туллий (106-43 до н. э.) - известный римский политический деятель, оратор, философ. Политическим идеалом Цицерона являлась аристократическая республика с широкими правами средних классов, описанная в его философско-политических трактатах.
4
Фарисейство - в переносном смысле употребляется в значении ханжества.
5
Лафайет Мари Жозеф Поль (1757–1834) - деятель французской буржуазной революции конца XVIII века и революции 1830 года.
6
Молотов - герой романа "Молотов" и "Мещанское счастье" Николая Герасимовича Помяловского (1835–1863), выдающегося русского писателя-демократа. В романе "Мещанское счастье" Помяловский показывает, как борьба разночинца Молотова за свое утверждение в жизни приводит его в конечном итоге к борьбе за личное благополучие, за "мещанское счастье". Эртель высоко ценил творчество Помяловского. Придавая громадное значение духовному развитию своей будущей жены М. В. Огарковой, заботясь о том, чтобы купеческая дочка, просто "барышня" (что было для Эртеля презрительным наименованием), стала близка ему по своим взглядам, стремясь воспитать в ней человека, думающего прежде всего о благе страдающего народа, Эртель составлял для нее рекомендательный список тех книг, которые она обязательно должна была прочесть. В этом списке одно из первых мест занимали романы Помяловского.
7
Милль Джон Стюарт (1806–1873) - буржуазный английский философ и политэконом. Милль пользовался в русских передовых кругах 60-70-х годов большой популярностью как сторонник женского равноправия и критик буржуазного парламентаризма.
8
Ливанов Федор Васильевич - служил в министерстве внутренних дел, автор очерков и рассказов о раскольниках, написанных недобросовестно, представляющих в извращенном виде движение раскола. Кроме так называемой "народной" хрестоматии - "Золотой грамоты" (М., 1875), Ливанов издал еще "Золотую азбуку" и др.
9
Устав о предупреждении и пресечении - полное название: "Устав о предупреждении и пресечении преступлений, о содержащихся под стражей, о ссыльных". Составлял центральную часть XIV тома Свода законов.
10
"…цивилизации… про которую говорил Потугин…" - Созонт Потугин - один из героев романа И. С. Тургенева "Дым" (1867).