Легенда о царе и декабристе - Владимир Короленко 2 стр.


В 80-х годах в одном из журналов (кажется, в "Вестнике Европы") печатались записки крестьянина кустарного села Павлова, Сорокина. Это был мечтатель, человек беспокойный, типический "ходок", много и безуспешно воевавший с господствовавшей тогда партией павловского старшины Варыпаева. Дело это было сложное и запутанное. Несомненно только, что Сорокин был человек убежденный, и что противник у него был опасный. Варыпаева знали при дворе, жаловали кафтанами; в консервативной прессе писали о нем статьи, как о патриоте-самородке, и начальство его всячески поддерживало. Сорокина, наоборот, гнали, преследовали и разоряли. Идти против знаменитого павловского старшины – значило тогда восставать против "устоев". Когда однажды Сорокин явился со своим делом к Муравьеву, тот принял его, выслушал очень внимательно, а затем подвел к иконе и заставил поклясться, что он действительно стоит только за интересы мира и не отступит перед гонениями. После этого до конца своей (недолговременной, впрочем) службы Муравьев горячо поддерживал Сорокина.

Мне известен и другой случай. В Нижнем я был знаком с Василием Михайловичем Ворониным (о котором мне еще придется говорить дальше). В годы своей юности он служил при Муравьеве чиновником особых поручений, и тоже был приведен старым декабристом к такой сепаратной присяге. Муравьев некоторое время присматривался к нему, давал разные поручения. Однажды, оставшись с ним наедине в своей канцелярии, он посмотрел на него особенным, глубоким, и, как показалось Воронину, растроганным взглядом и затем сказал:

– Молодой человек. Вот вы только начинаете жизнь, прямо со школьной скамьи. Вы – не из дворян. Ваши отцы были мужики. Хотите вы действительно послужить делу народа?

Удивленный и озадаченный этим необычным обращением сурового начальника, внушающего всем трепет, молодой чиновник ответил утвердительно. Муравьев поднялся с кресла, взял его за руку, подвел к иконе и заставил поклясться, что он будет служить народу, не отступая ни перед приманками, ни перед угрозами.

Воронин был уже старик, когда я с ним познакомился, но и по прошествии четверти века об этой минуте вспомнил с волнением… Старый декабрист, очевидно, не вполне доверял устойчивости реформаторских течений, знал, что старое еще постоит за себя, и, кроме официальных сотрудников, вербовал для предстоящей борьбы своего рода членов тайного союза благоденствия.

К таким своим присяжным приближенным Муравьев и относился особенно. Для остального чиновничьего мира это была гроза" "При проклятом Мураше", – говорил А. С. Гацискому один из тогдашних чиновников, – "никто покоен не был. Того и гляди, бывало, ляжешь спать судьей, а проснешься свиньей" .

III

– Да, страшный был, – говорил тот же В. М. Воронин. – Хватка, понимаете, мертвая. Все в нем было необычайное какое-то, непривычное, приноровиться было трудно. Мужикам был доступ к губернатору чуть не во всякое время. В важных случаях – уводил ходоков в канцелярию и тут опрашивал часами. Потом, обдумав, начинает действовать.

Для характеристики муравьевской "мертвой хватки" Воронин очень одушевленно, почти художественно рассказывал разные эпизоды, которые я тогда же, к сожалению, слишком краткими чертами, набросал на клочках. Постараюсь восстановить здесь один такой случай.

Являются однажды ходоки от Н-ской волости (Воронин назвал одну из волостей, кажется, Семеновского уезда). Волость заволжская, богатая, промышленная. Завелись в ней издавна крупные злоупотребления. Застарелые, так сказать, освященные обычаем… традиции! При назначении в уезд, так и считалось: жалованья столько-то, ну, там, квартирные, разъездные, да еще с Н-ской волости. Кроме уездных властей, перепадало и губернским чиновникам, и так эта традиция укрепилась, что никому и в голову не приходило посягать на нее. Куда там! Твердыня и только. Мужичишки и жаловались, особенно новым губернаторам, на всякие сверхъестественные поборы и растраты, да сами же всегда оставались виновны. Прослышав о Муравьеве, не в долгом времени по его назначению, опять послали ходоков. Служили молебны, снаряжали, точно на войну. Знали уже по опыту, что дело это опасное.

Принял их "Мураш", долго и секретно беседовали. Потом зовет меня:

– Займитесь, молодой человек, рассмотрением дел по прежде бывшим жалобам мужиков Н-ской волости. Потребуйте из канцелярии делопроизводство. Через несколько дней спрашивает: – Ну, что? Разобрались? Поняли, в чем дело? – Нет; ничего не понял, ваше превосходительство. По документам, как будто, все правильно. – Ну, конечно, говорит, конечно.

Через несколько дней, так уже перед вечером, прибегает за мной курьер. – Пожалуйте, спешно требует губернатор. – Бегу во дворец , у крыльца стоит уже тройка, запряженная в простой крытый тарантас: Являюсь. – Ну, молодой человек, собирайтесь в дорогу.

– Когда прикажете? – Сейчас прикажу. Видели: лошади уже поданы; со мной поедете. Сбегайте домой, захватите важнейшие бумаги по Н-ской волости и через двадцать минут чтоб уже были здесь. – Слушаю! Повернулся я, бегом пустился на квартиру, захватил кое-какие бумаги и оделся. Прибежал раньше, чем через двадцать минут. Смотрю: старик уже готов. Ни дать, ни взять – сибирский прасол. Ничего сановного.

Сели в тарантас. – Куда прикажете ехать? – К перевозу через Волгу. – Подъехали к Борскому перевозу. Темнеет уже, дождь моросит, дело осенью. Паром на той стороне. Я было засуетился, хотел прикрикнуть: – Не знаете, дескать, кто дожидается! Но старик остановил: "Ничего, молодой человек. Подождем, люди небольшие!". Сидим в тарантасе, дождик на реку падает, паромщики не торопятся. Не узнали или прикидываются, канальи, что не узнали, кто их там разберет. А только вернее, что прикидываются. Исправник орел был, молодчина. Давно уже прослышал, что и мужичишки-то нажаловались, и бумаги затребованы… Все бросил. Днюет и ночует на той стороне у перевоза, чтобы встретить, если командируют какую-нибудь внезапную ревизию. Сидим мы, вдруг эта лодочка от берега шасть… Через минуту уже и не видно – на середине реки! Я внимания не обратил, а старик высунул голову, смотрит вслед. Понимаете, молодой человек? – Никак нет, ваше-ство… Не пониманию. – Скоро поймете. Учитесь все понимать. Простота, молодой человек, хуже воровства!..

Подошел, наконец, и паром. Так же, не торопясь, ввели наш тарантас, двинулись мы за Волгу. Это был первый выезд не то и самого Муравьева, не то мой с Муравьевым. Не помню. Холодно, дождь под навес забивает, река черная. Тихо. Пароходов тогда было еще мало, да и время глухое. Подошел паром к берегу, свели нашу тройку. – Трогай! Только согласно приказу от такого-то числа, потрудитесь отправиться в свою канцелярию и ждать приказаний. Щелкнул бедняга каблуками в грязи, откозырял, повернулся и пошел. Скоро и колокольцы забрякали.

– Уехал? – говорит мой старик. – Ну, слава те Господи! Садитесь, молодой человек. Поедем и мы. Ямщик, валяй в Н-ское село…

Зевнул, перекрестился и, кажется, заснул…

Поздно ночью подъехали к волости. Соскочил я, стучу в запертую ставню. Долго не мог добудиться… Спят себе крепким деревенским сном, и не снится им, что гроза на носу. Наконец, засветили огонь. Кого, дескать, Бог принес?

– Отворяйте.

– Кто там?

– Губернатор!

Ну, легко представить, какой это произвело эффект. Писарь не знает, одеваться ему или так выскочить. Глаза безумные – все еще не проснулся, и душит его кошмар. Однако, ничего. Вошли мы. Старик поздоровался. Видит писарь, что тот на него не кидается, и даже на губернатора не похож. Ободрился. Самоварчик поставил, обогрелись мы. А уж тут и старшина явился. Стоит у двери, глядит непонимающими этакими глазами, вздыхает.

После чаю, разумеется, предлагают его превосходительству отдохнуть: постели готовы. Утро, дескать, вечера мудренее. Я было, признаться, уже и потянулся. Хорошо ведь это, после долгой дороги, да по грязи, да в слякоть. А старик, как будто, и не замечает. – Ну, – говорит, – теперь, молодой человек, приступим к ревизии. – Господи, – думаю, – что это такое? Не прикажете ли, – говорю, – ваше превосходительство, отложить до завтра? – Нет, – говорит, – не прикажу. Приступайте к обозрению делопроизводства. Делать нечего. Разложил я на столе бумаги – принялся обозревать. Тут и днем-то черт ногу сломит, а тут не угодно ли: ночью. Спать хочется. Сижу, хлопаю глазами, делаю вид, что читаю, листы переворачиваю. А он, злодей, закурил трубку. С длинным этаким чубуком трубку все, бывало, курит… И ходит из угла в угол, как ни в чем ни бывало… Еще посмеивается. Остановился, показывает на меня чубуком:

– Видите? – говорит. – Те вскинули на меня глазами и говорят: – Видим, ваше-ство. – Вот ведь, и молодой, а дока! Сквозь бумагу и то все досмотрит.

И опять ходит… Вы только представьте, господа, эту картинку. У порога писарь и старшина стоят, поднятые со дна, точно трубой архангела. Я за столом, уткнулся в дела и строчек не вижу. Только бы носом не клюнуть. На дворе дождь все шумит этак томительно, часы тикают, сверчок свистит… Вздохнет кто-нибудь… А он все ходит. Остановится, посмотрит на писаря и старшину и опять зашагает.

И вдруг… точно промчалось что-то среди этой томительной тишины… Прокинулся я – сна как не бывало. Гляжу, стоит мой старик против двери, даже ростом выше стал. Глаза как свечки. Голос резкий, точно по железу ударяет:

– Ну, будет! Что тут играть. Все равно разберем. Говори прямо: воровали?

Писарь-бедняга, до сих пор как с креста снятый, тут вдруг будто даже обрадовался.

– Так точно, – говорит, – ваше-ство. Воровали. Искони-бе…

– Ну, вот и отлично. Поди, доказывай, в чем дело.

Кинулся писарь к столу, сам листы переворачивает, показывает мне, разъясняет… И даже старшина нет-нет, слово вставит. С меня и сон долой… Рука так и бегает по бумаге… Часа в три вся суть этих долголетних махинаций была как на ладонке.

К вечеру следующего дня, не заезжая в уездный город, опять были мы на перевозе. А там пошло: "Потребовать исправника! Потребовать того, другого…" Началась переборка, пошел по губернии трезвон: новый губернатор в один день раскопал всю Н-скую твердыню, стоявшую, можно сказать, с незапамятных времен… Да, вот какой был наш старик. Резвый… Одно, два, понимаете, таких дела – по канцеляриям пошла паника. Ужас почти суеверный. "От проклятого Мураша", дескать, не скроешься. Все видит насквозь… Ну, а так как, известно, кто Богу не грешен, царю не виноват, то всякий только молит Господа: помилуй и заступи! Все, дескать, под Мурашом ходим. Зато уж – приказал… из кожи вылезут. Мы, молодые чиновники, за совесть, по клятвенному обещанию. Старые служаки – из страха. Знают, что Мураш своими зоркими глазами видит их насквозь и, значит, чуть что… Кончено!"

Образ, который рисуется в этом рассказе современника, выступает в таком же виде и в "Муравиаде". Автор дворянской сатиры свидетельствует, что ненавистный Мураш действовал так же неожиданно и в других случаях, когда приходилось иметь дело не с одними писарями. Вскоре, ознакомившись с положением дел, он -

по всем ведомствам
Верхушки стал ломать
И камуфлеты ловкие
Сюрпризом задавать…
– Помещиков, сановников
Всех гонит наш кащей
И душит он чиновников,
Как жирный кот мышей.

Но, разумеется, старый крамольник, которому, вероятно, надоело гоняться за хищниками в Сибири и Архангельске, не затем попросился опять на гражданскую службу, чтобы играть роль кота в чиновничьем подполье. Он только готовился таким образом к предстоящей реформе, которая должна была повернуть в корне самые устои дореформенного порядка… Ему нужно было укрепиться, сосредоточить в своих руках всю власть. И скоро это было достигнуто. – То диво ль, – с горечью спрашивает автор "Муравиады", -

– что полицию.
Имущества, удел,
Финансы и юстицию
Дед все к себе поддел.

И далее:

…к несчастью, – это так:
Давно уж всю губернию
Зажал наш дед в кулак.

Теперь у старого заговорщика все уже было готово для генеральной битвы…

IV

Известно, что император Александр II, готовясь нанести удар главнейшей из дворянских привилегий – владению людьми – в то же время желал непременно, чтобы дворянство само потребовало этой реформы. Так порой родители, придя к убеждению, что любимому ребенку необходима операция, стараются убедить его, что, в сущности, и сам он желает, чтобы ему сделали больно. Дворянство не очень-то желало, чтобы ему сделали больно, и дворянская Россия молчала, не понимая очень ясных намеков.

Наконец, в октябре 1857 года в Петербург прибыл виленский ген.-губернатор Назимов и привез довольно скромное по существу ходатайство дворян трех литовских губерний: виленской, гродненской и ковенской. Хотя по этому проекту освобождение предполагалось без земли, и заявление исходило от поляков, но все же в Петербурге схватились за него, как за первое открытое выражение "дворянских желаний". Последовал исторический рескрипт на имя Назимова, разосланный затем при циркуляре министра внутренних дел Ланского через губернаторов всем предводителям дворянства русских губерний. Ждали, что великорусское дворянство, в свою очередь, поддастся патриотическому порыву…

От этого зависело многое. Если бы это не удалось, кто знает, решился бы Александр II на эту тяжелую операцию.

"Первоначальное впечатление циркулятора от 24 ноября, – писал Муравьев Ланскому, с которым состоял в деятельной переписке, – заключалось в общем недоумении. Дело было слишком новое, никто его не ожидал в такой скорости. Пока большинство пребывало в этих недоуменных чувствах, дело, как это бывает часто, решил героический порыв небольшой кучки. В Нижнем в то время была либеральная группа дворян-ополченцев, вернувшихся из похода, наслушавшихся в Москве пылких речей славянофилов. На губернском собрании 17 декабря эта молодежь, выслушав прочитанный предводителем рескрипт Назимову, закричала, что дворяне "желают не только улучшить, но и покончить навсегда с крепостным правом". Эти же ополченцы-дворяне, не дав опомниться другим, тотчас же составили постановление, заставили подписать его и избрали А. Х. Штевена для поднесения своего акта отречения государю.

Так рассказывает об этом моменте в своих воспоминаниях один из участников, дворянин Н. И. Русинов. "Все это, – продолжает он, – было делом чуть не минуты". Прямо из собрания восторженно настроенная молодежь явилась с копией адреса к Муравьеву. Это было в три часа ночи. Русинов говорит, что "старый революционер, как его втихомолку называли, громко зарыдал". В ту же ночь, с 17 на 18 декабря, он экстренно отправил правителя канцелярии Разумова в Москву, чтобы сообщить о событии телеграммой (в Нижнем телеграфа еще не было). А на следующий день спешно выдал Штевену курьерскую подорожную и всеми мерами спешил отправить его в Петербург с подлинным постановлением. "Тогда только, – прибавляет Русинов (то есть, увидев радость "старого революционера" и его торопливость), – многие и многие почесали свои затылки, но было уже поздно…

Дело было сделано. В Петербурге тоже торопились ковать железо, пока горячо, и уже 24 декабря, т. е. накануне Рождества, в Сочельник, был подписан высочайший рескрипт нижегородскому дворянству на имя губернатора. Он пришел в Нижний на святках, и 1-го января нового 1858 года губернатор препроводил его губернскому предводителю, разумеется, со всякими поздравлениями. Таким образом, в виде новогоднего подарка, старый декабрист поднес дворянству приятное признание, что оно первое заявило желание не только улучшить, "но и совсем уничтожить" крепостное право.

Плотина была прорвана, пауза кончилась. За нижегородским адресом последовали другие… Во исполнение этих "горячих желаний" самого дворянства, стали один за другим возникать "комитеты".

И вместе с этим патриотическое одушевление схлынуло, уступая место отрезвлению. Едва начались заседания нижегородского губ. комитета под председательством либерального предводителя Болтина, едва комитет, так сказать, по инерции, составил несколько пунктов своего проекта, более или менее "согласно с видами правительства", как поднялась резкая оппозиция большинства. Все предложения "либералов" были отвергнуты, и Болтин увидел себя вынужденным уступить председательство представителю реакционного большинства Я. И. Пятову.

Таким образом, дворянство, "первым откликнувшееся на великодушный призыв монарха", теперь первое ударило отбой, и к нему обратились взоры всех крепостников России. С Пятовым заодно оказались теперь многие, радостно кричавшие "ура" и украсившие своими подписями первый адрес. Впоследствии те же подписи стояли под проектом контрадреса, где "отречение" объяснялось непониманием значения реформы и зложелательностью некоторых дворян к своему сословию.

Назад Дальше