Легенда о царе и декабристе - Владимир Короленко 3 стр.


V

Положение Муравьева стало очень трудным. Пятов в дворянстве был человек новый, выскочка, до тех пор не пользовавшийся особым значением. Но за ним стояла фигура, гораздо более значительная и опасная: Сергей Васильевич Шереметев.

Это имя памятно еще и до сих пор в Нижегородском крае. Спускаясь на пароходе вниз по Волге от Нижнего к Василь-Сурску, на левой луговой стороне можно видеть издали грузные постройки довольно мрачного вида. Это шереметевское имение Юрино. Бели вы спросите о нем какого-нибудь старого лоцмана, он расскажет вам, что это место называлось в старину "Шереметевской Сибирью". Дом, который теперь виднеется над заволжскими лугами, сравнительно новый. Прежде здесь было нечто вроде феодального замка, впоследствии сгоревшего. Над этим пепелищем носятся до сих пор мрачные рассказы о казематах и даже подземельях, в которых томились шереметевские ослушники. Полиция едва смела показываться в шереметевских владениях, и никто не мог вмешиваться в отношения Шереметева к его рабам.

Главные имения С. В. Шереметева были в другом месте – село Богородское с прилегающими 28-ю деревнями. Богородское и теперь славится кожевенным производством, которое повелось там исстари, и шереметевские крепостные, народ предприимчивый, промышленный, жили зажиточно. Они купили, на имя помещика (еще отца или деда Сергея Васильевича), собственную землю, некоторые из них гоняли по Волге баржи, торговали кожами, хлебом и лесом. Большая часть, из них жила на оброке, выплачивая помещику, огромные платежи за право торговли и промыслов. В делах нижегородской архивной комиссии есть окладные книги седа Богородского за 1858 год, из которых видно, что девять таких крепостных платили в год оброка от 500 до 1500 рублей, 24 человека от 200 до 375, сто человек до 95 рублей… Устанавливалось это понемногу, и можно думать, что при прежних Шереметевых суровый режим казался все-таки переносимым. Это было настоящее царство патриархального феодализма. Получая огромные доходы, владельцы проявляли некоторую заботу о своих "оброчниках": в Богородском был доктор, аптека, богадельня для престарелых с отделением для рожениц, три школы.

В переходное время отношения всегда обостряются. Мрак часто сгущается перед рассветом, привидения снуют перед криком петуха. Сергей Васильевич Шереметев под влиянием толков о воле, которая, конечно, должна была прекратить эти источники небывалых доходов, задумал сразу выжать из своего владельческого права все, что возможно, хотя бы и путем полного разорения крестьян. Он выработал план "добровольного выкупа", назначив за каждый рубль оброка по 25 рублей выкупной суммы. По этому плану с одного, например, богатого крестьянина помещик должен был получить 38.250 рублей. Совершенно понятно, что крестьяне "оказали упорство" и от добровольной сделки отказались. Тогда Шереметев созвал выборных, которые в шереметевеких вотчинах назывались "думчими", и потребовал, чтобы они подписали акт соглашения от лица всех. Думчие тоже отказались. Шереметев пришел в совершенное неистовство: он лично избивал упрямцев, отсылал их на расправу к становым, сажал в тюрьмы, сдавал в рекруты и ссылал в свою Сибирь, Юрино, захватывая на месте дома и усадьбы ссыльных.

Призрак умирающего крепостного строя встал перед зарей над шереметевскими владеньями, кидая, свою мрачную тень на весь край, наводя ужас на одних и ободряя других. Губерния наполнилась чудовищными рассказами, воплями, жалобами. Было известно, что Шереметев "лично известен", что при дворе у него огромные связи, близкая дружба с Адлербергами и другими высокопоставленными противниками реформы. Его пример ободрил остальных. Пошли слухи, что "правительство переменило намерение, все останется по-старому". Члены губернского комитета перестали собираться, надеясь сбить все эти проекты измором. Когда же Муравьев объявил, что постановления комитета будут считаться действительными, при наличности хотя бы трех членов, то комитет возобновил свои заседания, но вскоре приняв решение – "уничтожить все доселе сделанное и начать всю работу снова на началах выкупа личности…"

Муравьев почувствовал, что наступает решительная минута, и выступил против Шереметева. Понятно, с каким захватывающим вниманием все следили за исходом этой борьбы бывшего декабриста с властным крепостником. Молва еще усиливала драматизм этой схватки. Говорили, будто 14 декабря, когда Муравьев стоял на площади вместе с бунтовщиками и, когда исход восстания был еще сомнителен, Шереметев, тогда еще молодой артиллерист, первый направил в бунтовщиков пушечный выстрел, решивший дело. Это, разумеется, была фантастическая легенда, но она придавала борьбе особую окраску: верный царский слуга и усмиритель бунта отстаивал интересы крепостнического дворянства; бывший заговорщик, участвовавший в умысле на цареубийство и бунтовщик стоял за дело крестьян и реформы… Легко представить себе; что было бы с Муравьевым при такой постановке вопроса в наше время.

Тогда не так боялись страшных слов, но все же положение Муравьева поколебалось. Ланской, человек убежденный и искренно связавший свою судьбу с делом реформы, находил все-таки, что декабрист-губернатор действует слишком круто. Муравьеву все казалось просто: он принимал крестьян, выслушивал их жалобы и обещал защиту. Большинству комитета грозил даже народной местью. "Прошу размыслить о том, – писал он, – что укор в сопротивлении высочайшей воле может быть произнесен тем сословием, над устройством быта которого дворянство трудится. Страшно может выразиться приговор и пробуждение народа, признавшего себя по произволу лишенным права и надежды выкупом приобрести то, что ему всенародно обещано словом монаршим". Что же касается Шереметева, который все усиливал свои жестокости и к этому времени затеял захватить в свои руки все вотчинные бумаги, то губернатор послал в Шереметевскую столицу своих чиновников, и они (дело небывалое) в центре его владений опечатали бумаги. У Ланского Муравьев требовал немедленного назначения формального следствия над Шереметевым, чтобы сразу сломить центр крепостнического упорства, причем указывал даже и следователя, вице-губернатора, "на которого одного можно положиться".

Противники тоже не остались в долгу. Комитет составил постановление, в котором жаловался, что бумага губернатору не что иное, как "слово и дело, официальной властью пущенное в народ" и угрожающее страшными последствиями. Шереметев прямо обвинял губернатора в подстрекательстве к бунту. Жалуясь на печатанье вотчинных бумаг, он писал ядовито, что "это, как известно, делается только с государственными преступниками, к числу которых я не могу быть причислен… В роде Шереметевых (мы все гордимся этим) изменников никогда не бывало и, с Божьей помощью, не будет", а "подстрекание крестьян к бунту вряд ли может обеспечить общественное спокойствие… В таком случае строгой ответственности должны подвергаться не крестьяне, а те, которые их поджигают"… Еще яснее: "те злоумышленные люди… которые, пользуясь своим влиянием и властью, побуждают их к противозаконным действиям".

Влияние Шереметева в высших кругах было так сильно, что Ланской не посмел своей властью поддержать губернатора. Он доложил обо всем Государю, и 28 марта Муравьев получил извещение: по высочайшему повелению в Нижегородскую губернию командируется флигель-адъютант гр. Бобринский , который должен истребовать у Шереметева объяснений и, "если окажется нужным, убедить его к прекращению неблаговидных действий".

Граф Бобринский и понял, и исполнил поручение очень своеобразно. На свою миссию он посмотрел, как на командировку для приведения шереметевских крестьян к повиновению. Приехав в Богородское, он вскоре известил Муравьева, что крестьяне к повиновению приведены, "чему лучшим доказательством служит то, что перед отъездом моим они служили молебен за милости, оказанные им помещиком". Сами милости состояли в том, что Шереметев обещал сбавить по 25 копеек с оброчного рубля.

Игра старого декабриста казалась проигранной. Шереметев торжествовал, и, конечно, вскоре крестьяне почувствовали, что его рука стала еще тяжелее. Дворянство шумно ликовало, и демонстративно проводило Бобринского обедом, на котором произносились тосты и речи со всякими намеками. Надежды на то, что правительство "переменило намерения", росли. Могло казаться, что и вся реформа сведется к "шереметевской милости".

VI

Все, что я написал до сих пор, основано на достоверных письменных материалах и документах. Теперь, при описании заключительных актов борьбы крамольного губернатора с его противниками, мне придется прибегнуть к рассказу уже упоминавшегося раньше В. М. Воронина.

Должен сказать, к сожалению, что в некоторых чертах рассказ этот имеет характер почти легендарный, и я не решился бы стоять за его историческую точность во всех деталях. Но все же это, во-первых, рассказ современника и очевидца, а, во-вторых, сам по себе он чрезвычайно характеристичен и рисует во весь рост фигуру Муравьева. Если кое-что и было бы опровергнуто фактически, то легенде нельзя отказать в большой колоритности и своего рода художественной правде.

Несколько слов о самом рассказчике. Я познакомился с ним в 80-х годах истекшего столетия, поселившись в Нижнем после своей ссылки, и сначала он казался мне самой заурядной, неинтересной обывательской фигурой.

Происходил из мещан. Отец – мелкий доверенный по откупу; сына определили в гимназию, где тот учился с А. С. Гациским и П. Д. Боборыкиным. Затем юноша поступил в Демидовский лицей, по окончании которого определился на службу чиновником особых поручений. После этого, в конце шестидесятых и в семидесятых годах, служил на разных должностях, в том числе даже и по полиции. Как исправник считался полицейским старого типа: рукоприкладствовал и по уезду возил с собой верзилу десятского, известного чисто физическими дарованиями: огромным ростом и пудовыми кулаками. Взяток, кажется, не брал или, если и касался, то без излишества, ниже, так сказать, среднего исправницкого положения. По крайней мере, когда умер, то имущество оставил умеренное. Отличился на службе поимкой некоего Рузаева, долгое время свирепо и дерзко разбойничавшего в окружностях Нижнего, и считавшегося неуловимым. Рузаева расстреляли в поле за острогом – происшествие тогда редкое и страшное, о котором долго вспоминали старожилы, соединяя имя расстрелянного с именем удалого исправника Воронина. Рузаева зарыли там же, в поле, над оврагом. А Воронин подвинулся по службе. Получив чин статского советника и орден Владимира, сын бывшего доверенного по откупу стал и сам нижегородским дворянином, чем очень гордился.

Выйдя в отставку, служил по выборам мировым судьей, был гласным, вступал на этой почве в разные союзы и конфликты, Особую идейную руководящую нить в этих земско-политических комеражах Воронина заметить было трудно. Одни и те же лица бывали попеременно то его союзниками, то врагами. Выдвинул его некто Андреев, человек сильный, ловкий, бессовестный, по убеждениям крепостник, по нравственному складу хищник и растратчик. Одно время Воронину показалось, что Андреев зарвался слишком неосторожно, и он попытался свалить его на выборах, нацелившись на его председательство. Расчет оказался ошибочным. Времена не назрели, хищническая звезда уездного гения стояла высоко. Андреев уцелел еще на несколько лет, и сильной хваткой выбил заговорщика из позиции, провалив на все выборные должности. После этого бывший исправник перешел в оппозицию, выступал, где мог, против своего бывшего покровителя. Дворянская ретроградная партия его ненавидела. Либералы принимали: это был все таки "выборный голос" и притом человек ловкий, знавший отлично слабые стороны противников. Бывал он и на предвыборных совещаниях, и запросто на карточных вечерах. Рассказывал разные любопытные случаи из дворянского и мещанского быта, которые собрал за время своей полицейской службы, ненавидел дворян двойной ненавистью: как бывший мещанин, и как новый дворянин, выскочка, отвергнутый дворянской средой. Однажды, получив афронт на каком-то торжественном дворянском обеде (где для него "случайно" не поставили прибора), довольно громко назвал губернского предводителя "жбанной затычкой". Вообще фрондировал.

В этот период я с ним и познакомился в среде, которая мне в Нижнем была наиболее близкой. Мои нижегородские знакомые, хотя и водились с Ворониным, как с бывшим школьным товарищем и нынешним союзником, но "своим" его не считали, памятуя и его исправницкое прошлое, и десятского с природными физическими дарованиями, и то, что на земской службе он дебютировал под покровительством Андреева… Вообще это были отношения "тонкие", такие, при которых чувствуется, что могут встретиться всякие новые перевороты, и неизвестно еще, какая сторона этой "сложной натуры" определится, как коренная и настоящая. Будет ли это демократ, ненавидящий нынешних вершителей губернских судеб (это несомненно в нем было), или же, наоборот, воспрянет бывший полицейский, обогащенный опытом за время своего пребывания в либеральном стане.

Наружности Воронин был довольно типичной. Среднего роста, с расположением к округленности, но не рыхлый, волосы стриг ежом, подстригал седую бороду и отпускал усы. Костюмы носил широкие, из солидного материала, по большей части в крупную клетку. Был подвижен, говорил оживленно, либеральничал желчно и несколько беспокойно: желчь была настоящая, беспокойство истекало из инстинктивного сознания, что искренности его либерализма, быть может, не все верят.

Одним словом, фигура, каких и в "затишные" восьмидесятые годы, и в наше время можно встретить немало, т. е. полинявшая и неинтересная. Однако…

В жизни почти каждого человека есть свой героический период. И, как бы далеко впоследствии превратности жизни или, еще чаще, ее тихое течение не унесли его от прежних путей, он будет постоянно возвращаться мыслью к этому периоду. Будет вспоминать о нем, будет о нем рассказывать, будет, может быть, слегка украшать его и расцвечивать. И в такие минуты такой человек преображается: из-под будничного житейского налета просвечивает что-то далекое, необычное, точно отсвет далеких праздничных огней.

Был такой именно период героический и в жизни Воронина, и относился он к тому времени, когда прямо со школьной скамьи он попал в чиновники особых поручений к губернатору-декабристу. К сожалению, он не писал мемуаров, а только по временам рассказывал разные эпизоды этой; своей ранней службы. Рассказывал с любовью, с увлечением, вспыхивая и вдохновляясь. И каждый раз это было не простое повторение, а своего рода творчество; он постепенно обрабатывал детали; как поэт совершенствует черновые наброски поэмы, пока она не приобретет художественной законченности. В такие минуты, Воронина можно было заслушаться. Забывалось и последующее исправничество, и десятский с природными дарованиями, и сомнительные земско-дворянские союзы. Полинявший человек становился поэтом, воспевавшим свою молодость и своего героя. Правда, быть может, именно вследствии этого одушевления некоторые детали этой поэмы не вполне совпадают с официальными реляциями о тех же событиях. Впрочем, кому неизвестно, что официальные реляции часто тоже являются продуктом творчества, только в направлении обратном: там, где поэзия стремится расцветить и украсить жизненную правду, реляция иссушает ее, превращая в сухой остов. И очень может быть, что поэма Воронина о царе и декабристе не дальше от исторической истины, чем официальные отчеты Правительственных Вестников… Я постараюсь, как могу, восстановить ее, без всякой, впрочем, надежды сравняться с устным оригиналом…

VII

Однажды, придя к своим знакомым, я застал там целое общество, центром которого был опять В. М. Воронин со своими рассказами о Муравьеве. Он был особенно в ударе: рассказы касались побед его героя в трудной борьбе.

В августе 1858 года Александр, как известно, предпринял поездку по губерниям средней России, чтобы оживить движение реформы. В различных городах, принимая представителей дворянства, он произносил речи, в которых призывал дворян к содействию.

Назад Дальше