Появлению государя в Нижнем предшествовали самые противоречивые толки. В конце июля получено было предписание Ланского, в котором сообщалось высочайшее повеление, неблагоприятное для реакционного большинства комитета: Пятову, позволившему себе в изложении своего отзыва неуместные выражения, оставить строгий выговор. Меньшинству изъявлялось высочайшее благоволение. "Дворянам же, подписавшим ни с чем не сообразное мнение Пятова, сделать строгое замечание". Эти последние слова Государь на докладе Ланского написал собственноручно.
По-видимому, ни эта резолюция, ни речи, которые Государь произносил в разных городах, направляясь к Нижнему, не могли обещать ничего хорошего реакционерам. Но вместе с тем было известно, что крепостническая партия при дворе не сдавалась, и Ланской уже просил у Государя отставки по вопросу о введении генерал-губернаторов. Отставка не была принята, но Государь сделал на докладе Ланского несколько гневных замечаний. Шереметев и нижегородские крепостники получали ободряющие письма. Муравьев, по словам Воронина, одно время стал мрачен. Потом, получив письма Ланского, переменился. Для посторонних эта перемена не сказалась ни в чем, но мы-то, близкие, говорил Воронин, видим: в глазах у старика забегали какие-то огоньки… Значит, можно думать; готовится какая-нибудь неожиданность.
А все-таки… положение было сомнительное. Все время носились, как вихри, самые различные слухи, и каждый день могло повернуться по-иному… Газет тогда было мало, известия о высочайших приемах и речах сначала печатались в официальных органах и потом уже развозились в провинцию. Частные письма и приезжие, как это бывает всегда, распространяли самые противоречивые слухи.
Наконец, 18 августа царский поезд появился в виду Нижнего и переправился через Оку. "Дворец" наполнился блестящей придворной свитой. Утром 19-го предстоял в большом дворцовом зале прием дворянства.
Зал уже заранее стал наполняться: кто только мог приехать из самых дальних уездов – все, конечно, явились: случай увидеть Государя, да еще в такую историческую минуту, представляется нечасто. Скоро в зале стало тесно от дворянских мундиров. Особенно выделялась фигура Шереметева. К нему подходили, жали руки, с тревогой или надеждой смотрели ему в глаза. Вид у Шереметева в это утро был самоуверенный и великолепный.
– Потом вышел и "старик", – рассказывал Воронин. – Посмотрел я на него – сердце так и упало: узнать нельзя, сгорбился, опустился весь, даже ростом стал меньше. Точно его в эту ночь расшибло параличом, и он едва поднялся, чтобы встретить Государя. А после, дескать, хоть в могилу. Идет, на палочку опирается. Велел поставить себе стул к стенке, недалеко от входа, сел, опустил голову на посошок… Чисто сирота казанская. Мы, муравьевцы, стали около него, как отверженные. Что будет? Только раз подозвал меня старик распорядиться о чем-то, по надобности, и встретился я с его глазами. Яйцо удрученное, а в глазах огонь бегает…
Нет, думаю, что-нибудь не так. Что-то, должно быть, знает.
Вернулся я – в зале становится тише. Скоро Государь должен выйти. Один за другим входят светские. И как войдет, взглянет кругом – сейчас к Шереметеву. Все ведь друзья старинные, приятели – всякий прежде всего к нему и подходит. Губернатора на стульчике у двери никто не замечает. Адлерберг, великолепная тоже фигура, огромного роста, весь в регалиях, кажется, им заметил, но посмотрел этак вскользь сверху и тоже прошел к Шереметеву. Кругом Сергея Васильевича сразу точно цветущий остров образовался: эполеты, ленты, звезды, живой, веселый разговор, французские фразы, со всеми почти на ты. Одним словом, потентат, так сказать, олицетворение силы… Ну, а вокруг нашего старика – пустота. Подойдет кто-нибудь из "либералов", поздоровается с озабоченным этаким видом и отходит… Вдруг все затихло. "Государь!.."
Стал в дверях. Молодой, красивый, точно в сиянии каком-то. Бросил быстрый взгляд и увидел "старика". Тот – все так же, расслабленный, незначительный, при самом уже входе Государя, поднялся со стула. Царь сделал несколько шагов и, остановившись против него, спросил:
– Это у вас крест за что?
– За сражение при Кульме, Ваше Величество.
– Вы были ранены? Вам трудно стоять? Пожалуйста, садитесь.
И потом повторил опять милостивым, но настойчивым голосом: "Садитесь!" Старик с таким же убитым и покорным видом сел. В зале наступила такая тишина, что можно было слышать полет мухи. Государь повернулся и начал речь…
VIII
Речь Александра II в Нижнем Новгороде, как она напечатана в официальных изданиях, теперь звучит довольно бледно.
"Господа. Я рад, что могу лично благодарить вас за усердие, которым нижегородское дворянство всегда отличалось. Где отечество призывало, там оно было из первых. И в минувшую тяжкую войну вы откликнулись первыми и поступали добросовестно: ополчение ваше было из лучших. И ныне благодарю вас за то, что вы первые отозвались на мой призыв в важном деле улучшения крестьянского быта. По этому самому я хотел вас отличить и принял ваших депутатов… Вы знаете цель мою – общее благо. Ваше дело – согласить в этом важном деле частные выгоды с общей пользой. Но я слышу с сожалением, что между вами возникли личности. А личности всякое дело портят. Это – жаль. Устраните их. Я надеюсь на вас, надеюсь, что их больше не будет, и тогда это общее дело пойдет… Я полагаюсь на вас, я верю вам, вы меня не обманете… Путь указан, не отступайте от начал, изложенных в моем рескрипте…"
И затем – несколько заключительных фраз в том же роде…
Так передана эта речь в официальных отчетах, но в изложении Воронина она звучала совершенно иначе.
– Да, что тут говорить, – горячо отмахнулся он, когда кто-то из присутствующих напомнил, что речь была напечатана в Губернских Ведомостях, и текст ее есть у А. С. Гациского. – Что там официальные отчеты! Небо и земля. Напечатано, как было заранее заготовлено, а Царь говорил не по их бумажкам. До сих пор вот… Закрою глаза – вижу эту фигуру. Прямой этакой, голова откинута, брови сжаты, и каждый звук летает в затихшем зале, точно в колокол бьет.
Дойдя до того места, что вот все шло хорошо, царь остановился. Стало еще тише; не дохнет никто. Точно вот всем сейчас с крутой горы спускаться. Ждут, что-то будет за этой паузой. Прошла, может, секунда, другая, а поверите, мне показалось, что прошел час…
Вдруг, выпрямился еще больше, брови сдвинулись…
– Теперь узнаю, что среди вас завелась… измена…
Пролетело это слово, как гром среди ясного неба… И весь зал, все мундирное и расшитое дворянство повалилось сразу на колени… А над коленопреклоненной толпой неслись слова царской речи, возбужденные, гневные…
Кончил, повернулся и вышел…
И как только вышел, дворяне, как один человек, кинулись к Муравьеву, который под конец речи встал со своего стула, даже роль свою забыл. Кругом поднялся гул: – Ваше сиятельство! Верните Государя! Уверьте его: здесь нет изменников… Мы все готовы… Ваше сиятельство… Дворянство вас умоляет…
Но старик опять опустился, одряхлел и стал меньше ростом. Махнул рукой. Помолчал минутку, потом покачал этак прискорбно головой и говорит:
– Нет, господа! Не могу. Не решаюсь… Подумайте сами: как мне теперь явиться к государю на глаза? У меня… в губернии… измена! Господи Боже!
Опять поднялись крики и просьбы. Старик опять махнул рукой… Гляжу, в глазах искорки так и бегают, бегают…
– Ну, что делать… Для вас, господа, попробую.
Посмотрел в толпу, наметил несколько "своих" из меньшинства разгромленного комитета, и говорит:
– Прошу вас, господа, ко мне, надо посоветоваться. А вы, господа, погодите. Я сейчас…
Через несколько минут возвращается, совсем убитый, еще более сгорбившийся, чем прежде, и говорит почти шепотом:
– Нет… Не м-могу. Государь в страшном гневе… У себя… Может быть, отдыхает. Скоро депутация от горожан и крестьян. Теперь вам всего лучше на время уйти. Поезжайте в свое собрание, ждите там, а я, может быть, осмелюсь… Сделаю, что могу.
Потом повернулся ко мне глазами и говорит:
– А пока, чтоб не тревожить Государя, молодой человек! Проводите, пожалуйста, господ дворянство по другой лестнице… Знаете?
У меня по спине даже мурашки прошли… Ведь это, значит, мне придется проводить их черным ходом. Посмотрел я на старика умоляющим этаким взглядом: дескать, что вы со мною-то делаете?.. Но встретился с его глазами: вижу – ничего не поделаешь – встал. Повернулся я, ни жив ни мертв: "Пожалуйте, господа".
И повел. Вы, господа, знаете этот ход? Дворец – постройка довольно старая: с лица – парад, широкая лестница, колонны, а с изнанки – теснота, темнота, вообще весьма непривлекательно. Иду впереди, дворяне, ошеломленные, еще ничего не соображающие – за мной. Поверите, как стал спускаться с лестницы впереди этой толпы – ощущение такое, будто валится на меня обвал какой-то, лавина. Сейчас вот хлынет и задавит. И прямо за собой слышу грузные шаги… Шереметев. Дошли до половины лестницы – смотрю чья-то рука, большая, сильная схватилась за перила… Дрожит, и перила дрожат. Оглянулся я: Шереметев стоит, покачивается. Вот-вот – кондрашка. И говорит сквозь стиснутые зубы:
– Кат-торжник… Проклятый!..
В этом месте своего рассказа Воронин, иллюстрировавший его очень выразительными жестами, остановился в волнении. Было ли это волнение от воспоминания действительно пережитой минуты, или это было волнение "творчества" – сказать трудно. Никогда больше я не слышал подтверждения этой драматической легенды, изображающей как бы апофеоз "демократического самодержавия". И нигде она не встречается в письменных мемуарах. Несомненно только, что Воронин в ту минуту верил в свои видения или воспоминания, и мы, его слушатели, верили тоже. Все было здесь закончено, цельно, согласованно. Вопрос о Кульмском кресте, забвение освободительных увлечений из-за освободительных заслуг есть указание, что настоящая измена – в кознях против великого дела свободы…
В конце концов, более чем вероятно, что этого не было, по крайней мере, в такой полноте… Что, загораясь воспоминаниями о героическом периоде своей жизни, Воронин черта за чертой создавал свою легенду и, в конце концов, завершил апофеозом самодержавия, твердой рукой, в сознании своей силы и власти, направлявшего дело освобождения через рифы сословных и иных препятствий… Хотя несомненно также, что в период великой реформы еще мелькали эти черты измечтанного славянофилами самодержавия… И что без них колесо истории повернулось бы иначе… К худшему или к лучшему, но – иначе…
IX
То, что Воронин рассказывал дальше, опять может быть слегка приукрашено фантазией, но в главном совпадает с фактами, установленными местной историей. Комитет был восстановлен, либеральное меньшинство вновь приобрело значение в союзе с прогрессивной администрацией. Но в жизни продолжалась борьба упорная, страстная. Шереметев не сдавался. Надежды остановить ход надвигавшейся катастрофы не умирали. В народе росло нетерпение и глухие темные вспышки. Исправники и становые почти не жили в своих квартирах, то и дело вызываемые жалобами помещиков на непокорство и бунты. Нет сомнения, что если бы в то время существовало могучее орудие нынешних ретроградов – провокация, то вскоре на место освобождения с землей выступил бы лозунг: "прежде успокоение"…
Но провокации не было, а народное нетерпение, глухое и темное, сдерживалось надеждой. Несмотря на жалобы помещиков, недвусмысленно обвинявших декабриста-губернатора в подстрекательстве, в Нижегородском крае народных вспышек и бунтов было менее, чем где бы то ни было… Особенно жестоких помещиков начали удалять из имений…
Однажды, уже в 1859 году, Муравьев опять перед вечером позвал Воронина. У крыльца стояла наготове почтовая тройка. Губернатор ждал в своем кабинете и при входе Воронина запер дверь.
– Ну, молодой человек, послужите. Садитесь к столу. Вот подорожная. Впишите в нее свою фамилию… с будущим. Теперь возьмите вот этот приказ. Впишите фамилию: "тайный советник Сергей Васильевич Шереметев".
Это был приказ губернскому секретарю Воронину отправиться немедленно в село Богородское и, предъявив тайному советнику Сергею Васильевичу Шереметеву, на основании ст. такой-то, распоряжение министра внутренних дел за номером таким-то, предложить немедленно с ним же, Ворониным, прибыть в Нижний Новгород, где и проживать безвыездно.
Воронин дрожащей рукой вписал грозную фамилию и спросил:
– С кем прикажете мне отправиться?
– Одному.
– Ваше превосходительство… – взмолился бедняга.
– Ну, что?
– Как же это… Кто он, а кто я?
– Он – тайный советник Шереметев, а вы – чиновник, исполняющий поручение.
В глазах его засверкал огонек, и он прибавил:
– Вы поедете один, чтобы не огорчать его превосходительство излишней оглаской. Не бойтесь, молодой человек, не бойтесь. Я вам говорю: поедет. Ну, а…
И глаза Мураша загорелись…
– Поезжайте с Богом. Надо служить, молодой человек. Я на вас надеюсь.
По правилам следовало сообщить жандармской власти и требовать содействия. Но, так как были примеры, что жандармский полковник затягивал свой отъезд, а под рукой предупреждал приятелей-помещиков, то Мураш приказал своему чиновнику выехать немедленно, не дожидаясь "содействия". Извещение жандарму было послано уже перед утром.
– Никогда не забуду этой ночи, – говорил Воронин.
– Струсили? – спросил один из слушателей.
– Подите вы! Как тут не струсить… Правду сказать: проклинал Мураша. Ему что. Игра у него крупная, и козыри в руках… А мне каково! Вот, думал в клуб сходить, в картишки переметнуться, потом в постель. А тут – не угодно ли. Ночь, темнота, колокольчик. И как подумаю, что придется одному, с мужиком-старостой явиться перед грозным взглядом магната… Брр… пропал ты, думаю себе, Василий Михайлов ни за грош. Где тебе, губернскому секретаришке, этакий дуб голыми руками вырвать… Ну, а все-таки не ослушаешься. Не доезжая до села, велел колокольцы подвязать, потом разбудил старосту, подъезжаем к барскому дому. – Кто такой? Что нужно? – По указу его императорского величества! Сначала не смели и подумать будить барина, но я настоял. Самому, положим, страшновато, но за спиной чувствую Мураша. Подняли. Семья уже поднялась, дворня… точно муравейник, растревоженный среди ночи… Вышел мрачный, осмотрел меня с ног до головы. Жутко, но все-таки взгляд выдержал, подаю бумаги. Взял он, распечатал пакет и опять, как тогда, на лестнице, схватился рукой за стол. Закрыл глаза, лицо то краснеет, то бледнеет. И опять слышу: "кат-торжник проклятый"… Так прошло с минуту… Я стараюсь храбриться, вспоминаю про Мураша, а чувствую, точно надо мной скала повисла. Вот-вот обрушится. Вдруг Шереметев раскрыл глаза, точно от сна очнулся… "Едем!" И сразу опустился, как Мураш перед царской речью. Мешок мешком! Собираться даже не стал, сам торопит. Снарядили его домашние наскоро, одели… Вышли мы, сели в тарантас. "Гони!" Взвилась наша тройка!.. Еду я обратно, шевельнуться не смею: сам себе не верю, что это рядом со мной сидит сам Шереметев. А на душе все-таки гордое чувство… Завтра по всему Нижнему грянет, как гром. И кто это исполнил? Воронин! Перед самым городом совсем рассвело – глядим: мчится, сломя голову, жандармский полковник. Запоздал бедняга. До сих пор еще перед глазами стоят его выпученные глаза и испуганная физиономия, когда мы с громом и звоном пронеслись мимо…
После этого Шереметев выхлопотал разрешение выехать за границу, и столп нижегородского крепостничества исчез с горизонта .
X
Теперь, после этой нелепой, конечно, характеристики губернатора-декабриста, читателям понятны причины той глубокой ненависти, которая так вдохновляла крепостную музу. Понятно также, с какой жадностью большинство дворян ловило всякий слух об удалении Муравьева.
Вот новость первоклассная,
Вот новость нарасхват,
Газетная, прекрасная,
И кто же ей не рад.
Так начинается "Муравиада".
Конец долготерпению!
Наш префект, наш тиран,
По царскому велению
Переведен в Рязань.
Оказалось, что ликование было преждевременно: переведен был другой Муравьев, племянник Александра Николаевича, вятский губернатор. Вскоре, однако, пришла очередь и декабриста.
В апреле 1861 года Ланской увидел себя вынужденным подать в отставку, уступая место Валуеву. Это был первый удар начинавшейся реакции. Муравьев понял, что и его роль кончена, написал Валуеву замечательное по откровенной прямоте письмо и в октябре тоже подал в отставку. Либеральная часть дворянства и общества провожала его торжественным обедом. Губернский предводитель Болтин отметил твердость и такт, с которым якобинец и заговорщик сумел предупредить обычные в то время крестьянские волнения. Он достиг этого, внушив крестьянству, что и для тех, "кто в течение двух столетий терпел притеснения и насилия, есть правосудие, есть закон". Благодаря только этому, "в то самое время, как в большинстве других губерний потребовалось содействие войск для прекращения беспорядков, в Нижегородской губернии для этого было достаточно личного появления и устных разъяснений губернатора". .
В ответной речи Муравьев сказал, между прочим, что в этом "много содействовали ему сами крестьяне, которые с глубокой благодарностью к великим милостям императора приняли новое положение и в совершенном порядке, тишине и спокойствии исполнили все требования онаго… Тем самым, – закончил растроганный декабрист, – равно, как и дарованными им правами гражданства, они удостоились участия в настоящем обеде".
Действительно, за столом среди дворянских и чиновничьих мундиров, виднелись мужичьи кафтаны. Как они чувствовали себя в этом положении – вопрос другой, но в газетных статьях по поводу знаменательного обеда указывалось на это "явление", как на символ нового строя, воплощение наступившего равенства и братства…