Алатырь - Замятин Евгений Иванович 2 стр.


А и верно: в подбородке – вся соль. Так – лицо как лицо. Скуластое, желтое, с зализами лоб, но подбородок

Очень, конечно, странно – но подбородка у князя нет и в завете: губы, усы, а потом прямо – юрк под галстук, как будто оно так и надо. И давало это князю вид какой-то прищуренный, даже, сказать бы, коварный.

Мясоедом прошел слух: по утрам стал являться князь на базаре с кошелкой. Будто вот просто как все, ходил с кошелкой вокруг капустных вилков, веников из Мурома, наваги мороженой. Нет, тут что-то не так

– Ходил-то, ходил. Нет, а ты вот скажи, что он купил на базаре? – добивался исправник.

– Гм, купил? Как будто ничего не купил.

– Вот то-то и оно: ничего – Исправник торжествовал. – Не затем он и ходил, не покупать ходил, а слушать, да. Слушать, понял?

Слушать? Нет, видно, недаром у князя подбородок такой

Опять без свадеб кончился мясоед. Колеи зажелтелись, затлели. Надсаживалось воронье по заборам, теплынь выкликало. Звонила капель. Пожаловала честная Масленица в Алатырь.

У исправничихи – полон рот хлопот: завтра князь-почтмейстер к исправнику зван на блины, князя умеючи надо принять. С чем-то князья блины кушают? Неуж, как и мы, грешные, с маслом с топленым, с яйцом, со сметаной, с припекой, с снетком? Нет уж, для верности – надо бы сведущих людей спросить.

– Вот что, Иван Макарыч. Ступай-ка ты к Родивону Родивонычу сейчас и все у него прознай, он человек ведь придворный. Да зови его на блины: разговаривать-то князя кто будет? Да вертайся скорей а то – знаешь?

Исправнику это хуже горькой редьки – ехать к Родивону Родивонычу. С того года, как получил Родивон Родивоныч портрет и собственноручное письмо – зазнался так, что житья с ним нет. И все ладит – в соборе чтоб раньше исправника к кресту подскочить. Этакой ведь фуфырь!

Смахивал Родивон Родивоныч на старого кочета, и сноровка такая же: все наскакивал.

– Сме-та-на? – на исправника так и наскочил, даже попятился Иван Макарыч. – Про сметану и думать не могите. Фидон: сметана. Исключительно: зернистая икра. А на ужин: бульон, свинья-соус-пикан И вообще все легкое и французское.

Блины были в четверг. Из гостей был только князь да еще Родивон Родивоныч, инспектор. А то все свои. Константин Захарыч-то? Костя-то? Ну-ну, он за гостя нейдет: каждый день шляется – какой уж там гость.

Костя сидел на самом конце стола, где стояли запасные тарелки. Выйдет блин неудачлив – с дырой, пузырем, без румянца – сейчас его Глафира сунет Косте:

– Ешьте, ну? Живо

Костя брал, чуть касался ее руки, проколотый сладкой болью, – хоронился в тарелку, без счету, всухомятку глотал блины

Исправник – сидел рядом с князем, погибал: надо было ему с князем разговор начать – и хоть бы одно проклятое навернулось слово! Всех высоких лиц исправник робел, а этот еще и какой-то прищуренный.

Молчал и князь. Все почтительно глядели на особенный его подбородок – и никто не видел растерянных князевых глаз.

Князь глазами набрел наконец на исправников серебряный погон – и пальцем ткнул радостно:

– А-а у меня вот тоже

– Ага, да-да-да, так, так, – закивал, засиял исправник.

у брата то есть. Брат в Москве приставом, четыре тыщи в год, без доходов.

Пауза. Исправник тонул.

– Кстати: я вот, знаете, изобрел из голубиного – начал – и сейчас же осекся Иван Макарыч, поймав грозный исправничихин взгляд.

– Лучше уж, батюшка, ты – Родивон Родивоныч, князю расскажи, как получил письмо-то собственноручное.

Родивон Родивоныч – хозяйке поклонился придворно.

– Да, собственно, не стоит Был я на выставке нижегородской. Как человек культурный Проезд ведь от нас – два рубля двадцать. Хожу, значит, все очень прекрасно, одним словом, комса. Вдруг – генерал. Косу взяли доглядеть – и по пальчику: чик. Ну, значит, кровь. А я – человек в дороге запасливый, ваше сияссь Вынул из кармана: не угодно ли, генерал, коллодию? А генерал-то был не простой, а можно сказать – вы-со-кая особа! Да вот, ваше сияссь, письмо-то оказалось при мне случайно

Прищуренно князь читал Глядела на него Глафира – никак понять не могла: да что же, да что же в этом лице знакомое – да нет, незнакомое даже, а вот такое

С восьми часов вечера начался съезд: везли дочерей – танцевать с князем-почтмейстером. Какой-то пуганой зверушкой шмыгнул в уголок отец Петр, протопоп: мохнатенький, маленький, как домовой. За отцом, в шелковом черном, гордо прошла Варвара-протопоповна. Торчали черно-синие космы: прибирать волос не умела – глядела Варвара ведьмой. Обнявшись, загуляли по залу восемь штук Родивон-Родивонычей. Сел за рояль дворянин Иван Павлыч – все в той же верблюжьей рыжей поддевке. Заиграл – и зацвела, завертелась вся зала.

Князь один стоял у печки, немножко боком. И на белом кафеле было так четко лицо, коварное, без подбородка, нос с чуть заметной горбинкой

– Горбоносый! – чуть не крикнула вслух Глафира. Бросилась к князю. Тяжело дыша, крепко стиснула князеву руку – будто после долгой разлуки встретились наконец.

Глафира танцевала с князем, блаженно закрыла глаза. На стульях у стен девья орава – завидущая – шелестела, шептала. Ласково-зло улыбалась Варвара-протопоповна.

– Князь, – наскакивал Родивон Родивоныч, как кочет, – с вами хотят быть знакомы мои вот восемь, – конфузливо кончал он, очень стеснялся восьми: человек он почти что придворный, и вдруг – восемь!

Падал князь, огорошенный градом девичьих имен, и к одной – счастливице – наклонялся:

– Угодно вам вальс?

Танцуя, князь наступил на хвост своей даме. Пришлось выйти из круга – как раз это случилось у рояля, и вострым своим ухом услыхал Иван Павлыч конец разговора:

Одеколоны – вот это я очень уважаю. Цикламен вот, и еще как бишь? Корило корилоспис, – с трудом вспомнил князь.

К ужину все доподлинно было известно: что князь – развратник, у него – одеколоны, и вообще – человек он темный.

– По-ми-луй-те? Гонял с девками целый вечер что-о ж это? – с попреком качались седые букли.

Зато – девицы в восторге:

– Семь одеколонов, и на всякий день – свой Уж видать: настоящий декадент (произносится: дъкадънт).

За ужином, после свиньи-соус-пикан, исправник выпил сантуринского, посмелел и, твердо глядя князю в глаза, произнес наконец:

– Кстати – я изобрел отменно дешевый способ производить хлеб

Князь задумчиво глядел на Ивана Макарыча.

– Но что все изобретения для народов, покуда не будет у них общего языка?

Сказано это было раздельно и твердо. Все разинули рты: языка-а? Ка-ак? И окончательно утвердилась таинственность князя.

За ужином рядом с Глафирой сидела Варвара. Обнимала Глафиру за талию, ласково-злыми глазами глядела, медовые речи вела.

А когда у себя в светелке Глафира стала раздеваться на ночь – на кисейном платье увидала сзади дыру: выхвачен ножницами изрядный косяк. Сразу смекнула Глафира кто. Сердце зашлось от злости на Варвару. Может, оттого и заснуть никак не могла.

Встала. Приложила к стеклу к холодному лоб. Напротив, через площадь, в агарковских номерах, в окне теплел огонек. Схватила бинокль, прильнула – и вся заколыхалась под тонким мадаполамом, как рожь от ветра: у стола, раздетый, сидел князь, писал. Но что же, что? Ночью, в три часа Наверное, завтра придет из номеров половой

Князь писал письмо в город Сапожок. В правом углу на бумаге была вытиснена коронка.

"Милая Лена. У меня от подъемных остался 21 руб. Не надо ли тебе? Потому что здесь – жизнь простая, яйца лутшие – 18 копеек, я скучаю и мне денег не надо. Кланяйся Васи, я сердца на него не имею, лишь бы ты была счастлива".

4. Молитвы

Костя за ужином не был. Исправничиха сказала ему:

– Константин Захарыч, ты у нас свой человек Не прогневайся уж, стульев нехватка.

На нет – нет и суда. Костя не обиделся. Жалко только было отрываться от Глафиры: нынче Глафира – в белом платье – была совсем замечательная, прямо вот божеская. Ну, тоже и князь, еще бы на него поглядеть.

Каждое мание князя – нравилось Косте, каждое слово его ловил. А когда услышал про одеколоны его – тут Костя уж совсем восторгнулся, закипели стихи в голове.

Пришел Костя домой – первым делом к укладке, вынул тетрадь – и сразу, с присеста, напечатлел:

Наш новый господин почместер
Замечательный человек.
А по мне раз в десять
Умнее тут всех.
И когда мне представлялся,
То мне рукопожал.
Я восхищался
И навек его уважал.

Потифорна ждала Костю с блинами. Мигом сварганила огонь в печке, первый, румяный, блин полила маслом, поставила Косте. Стал было Костя искаться: сыт уж, довольно.

– Господи-батюшка, уж теперь и лопать не хочет у матери у родной. Загордился уж, а? А не я ли тебя, поганца, и в люди-то, в чиновники вывела, а?

Не сговорить с маманей. С покорной улыбкой – Костя снова ел блины без счету: кипели еще стихи в голове – до счету ли тут было?

А наутро – катался по полу Костя, помирал животом. На почту не пошел: куда уж. И все хуже да хуже.

К прощеному дню – Костя обрезался, совсем посинел. Потифорна на своем веку покойников без числа поглядела, глаз наметался. С базара пришла, увидала Костю такого – как взвоет. Да скорей за отцом Петром: хоть бы христианской кончиной-то помер Коська.

Потифорна вернулась одна, отца Петра не застала дома. И тотчас строгим шепотом Костя велел мамане сбегать к исправнику и позвать Глафиру.

И пошла Потифорна, как не пойти. Пошла, хоть и кропталась, утирая слезы: нет бы за доктором или за попом, а он за вертихвосткой этой посылает!

И когда возле себя увидел Костя ее – Глафиру, единую, божескую, – сдвинулся в нем какой-то столетний камень, и забил из-под камня из самой глуби хрустальный ключ: всего напоил, утишил, исполнил. Тихонько взял Костя Глафирину сладкую руку:

– Теперь я должен сказать Помираю, блинов объелся. И теперь вот Нет, не могу я про это сказать словесно!

От жалости вся сморщившись, Глафира сказала:

– Ну, что вы, Костя, зачем? Ведь вы знаете, что я вас тоже зачем говорить

Костя улыбнулся прозрачно-покорно: теперь – хорошо помереть. Туман Туманом заволокло Глафиру, последней ушла она от Кости. Конец, тихо все, сладко – и если б только маманя не брызгала в лицо водой Но Потифорна все брызгала: Костя открыл глаза еще раз

Так бы, может, Костя и помер, да втесался тут отец Петр – с баклановкой со своей; баклановка у него была – ото всех болезней помога. В баклановке первое – конечно, водка, всем лекарствам мать; а в водку – красный сургуч толченый положен, да корень калган, да перцу индейского красного же, да еще кой-чего, что берег в секрете отец Петр.

С баклановки ли с этой огневой или просто с радости великой – стал Костя живеть помалу. На крестопоклонной встал с постели: еще ветром качало, зеленый, длинный – скворечня живая; Костин озябший носик – усох, стал еще меньше, еще жалостней.

Потифорна первым делом Костю поперла к отцу Петру, благодарить за баклановку.

– Ну-ну-ну, чего еще там, – замахал отец Петр на Костю. – Поговей постом – вот и все. Ну-ну, иди с Богом.

Протопоп сидел в углу – усталый, после обедни постовской; мохнатенький, темный – в угол забился. Несть числа у него в соборе говельщиков было. Кликали колокола целый день, шел тучей народ. С любострастием вспоминали все мелочи куриных грехов: медленный, мешкотный шепот в уши лез без конца.

Уходил протопоп из собора – будто медом обмазан и вывалян весь в пуху: мешает, пристало по всему телу. Одно только спасенье было: придя домой – выпить рюмку баклановки.

Перво-наперво после той рюмки – пойдет тончайший туманец в глазах, и все денное, налипшее гинет. Тихо – не спугнуть бы – пригнувшись, сидит отец Петр. А протрет глаза – и уж ясно видит настоящее, яснее, чем в сто крат, чем днем.

Тотчас за окном – веселая козья морда кивает:

– Здравствуй.

– Ну, здравствуй, ишь ты какой нынче!

В таком виде – любит их отец Петр. Вот если они принимают человечий зрак – нашей одежи не любят они, все больше голяшом – ну, тогда уж

Приятную беседу с козьей мордой ведет отец Петр, пока не заслышит: Варвара идет. Тот – дирака́, конечно: в одноножку, вприскочку, как малые ребята бегают. И видно отцу Петру: тряско подскакивает его левое плечо на бегу.

А голова у протопопа работает ясно-преясно:

– Не от рюмки же это, всякому видно: дело не в рюмке.

Когда приходила Варвара – глаз не открывая, спрашивал протопоп:

– Это ты, Собаче́я? – и явственно видел у Варвары зубы – злые, собачьи, черно-синюю шерсть.

– Что же мне с тобою делать? Опять ты? – кричала Собаче́я злая, кусала отца Петра: в руки преимущественно и в ляжки.

Наутро, за чаем, заплаканная, говорила:

– Какая я тебе Собаче́я? Ты что на меня возводишь?

Засучивал рукав отец Петр и показывал на руке:

– А это, а это – что?

И глядит не глядит Варвара, заладила свое:

– Знать ничего не хочу, к доктору надо тебя.

К доктору, хм Нет, тут доктор не сведущ.

В Великий четверг – Варвара в лотке купалась на кухне. Иван Павлыч по городу шлындал, отец Петр сидел один.

И опять – тот же самый пришел, коземордый, и никто уже не мешал: всласть наговорился отец Петр. Очень интересные вещи рассказал коземордый, и между прочим, что у них уже начинает распространяться истинная вера и уж он, коземордый, по истинной вере пошел.

Так протопоп обрадовался – просто нету и слов. Вечером, на стоянии, между Евангелий, все думал протопоп:

"Ну, слава Богу, истинная вера пошла и там. А то жалко их было – беда" – радостно бил протопоп поклоны за истинную веру.

И еще одна в соборе курилась к Богу радостная молитва: Кости Едыткина. Благодарил он за все огулом: и за то, что сподобился от таланта – стихи писать; и за чин четырнадцатого класса; и самое главное – за то, что он стоял сейчас рядом с Глафирой.

В соборе свет, свечи у всех. Протопоп вычитывает страсти не спеша, истово. Костя в новой тужурке, сердце полно. Глаза опустил, сладко видеть Глафирину милую руку; наклеивать, как и она, метинки на свече – евангельям счет; уколоться украдкой о теплый локоть

От стояния несли домой четверговый огонь. Людей в теми не видать – только огоньки текут. Вот уж в заречье – свернули в проулки – загасли. Тихо.

Костя прикрывал свечу фуражкой. На росстани трех переулков взглянул на Глафиру, все забыл, забыл про свечу – и задуло ветром огонь.

Попросил огня у Глафиры. Дрожали руки, долго не мог попасть. И когда наконец зажег – сладко сжалось сердце у Кости: предвещаньем каким-то, навек нерушимым, было соединение их свечей. И огненному знаку так крепко поверил Костя, что, нагнувшись к Глафире, спросил:

– А когда же свадьба?

Раздумчиво поглядела Глафира куда-то мимо Кости и ничего не сказала.

5. Великий язык

Дворянин Иван Павлыч – стал у князя доверенным человеком: от Ивана Павлыча и пошел слух, что на Пасхе объявит князь свою тайну и всех пригласит.

– Да к чему пригласит-то?

– А вот, погодите маленько, все объяснится, – с ехидной приятностью отвечал Иван Павлыч.

Еле дождались Пасхи. День выпал на славу. С утра сусальным золотом солнце покрыло Алатырь – стал город как престольный образ. Красный трезвон бренчал серебром весь день. Веселая зелень трав расстелила сукно торжественной встречи. И напротив самых присутственных мест – топтала сукно свинья

Князь с визитами ездил задумчив: хорошо бы и правда – в такой день святое дело начать Но все разговелись усердно, везде на столах травнички, декокты, наливки, настойки: где уж там серьезный разговор завести?

Последняя у князя надежда была – на отца Петра: отец Петр способен – от мира вознестись к возвышенному. Несомненно, способен: человека по глазам – сейчас видно.

Так рассуждал князь, подкатывая на линейке к отцу протопопу. Откуда ни возьмись – свинья. Хрюкнула зло на лошадь, лошадь – шарахнулась, ляскнул зубами князь, еле усидел. Вошел к протопопу расстроенный.

– Отец по приходу ходит, – вышла к князю Варвара. Повертела лампу в руках, но почему-то не зажгла.

Только тут князь приметил: а пожалуй, ведь поздно. За окном взошел месяц, ущербленный, тусменный, узкий. И таким увиделось небо жутко-пустым, таким замолкшим навек, что схватило горло, хоть вой

Молчать было жутко. Насильно улыбнул себя князь:

– Я, знаете, к вам на линейке ехал. А на лошадь – свинья кэ-эк хрюкнет Свиньи у вас борзые какие!

Варвара молчала, глядела в окно на месяц.

– И все у вас какие-то заборы, пустоши, пустоши, собаки воют.

Варвара прикрыла лицо руками и странно сползла со стула на пол. Князь испуганно встал.

– Не уходите Нет! Нет! – закричала, забилась Варвара.

Такие у ней были глаза, такая жалость заныла в князе, что не было сил уйти. Сел снова на стул.

– Вот, скоро, надеюсь Начнем общеполезную работу – забормотал князь, отвернулся: стеснялся глядеть на Варвару, такие у ней глаза

Показалось, что трется у ног протопопов пес – как же он со двора Глянул, а у ног на полу – Собачея-Варвара. Ласково скалила собачьи зубы, глазами молила, молила: "Ну, если не хочешь, ты хоть ударь – хоть ударь", терлась о ноги

Охнул князь, отпихнулся, выскочил без шапки на площадь. Припустился бежать. Да нет, тут что-то не так Оглянулся: в протопоповых окнах темно. Но в одном темном – или это кажется только? – в темном мечется белое, как мел, лицо

Красная горка – свадебный день, а в Алатыре не слыхать ни свадебных бубенцов, ни весело-печальных пропойных песен.

– Нет женихов, и все тут – жалобился князю исправник, сдавая заказное письмо.

– А вы бы их тово поощрили властью, от Бога данной.

– Я бы рад, да не знаю как. А то бы вас первого поощрил, – вдруг, насмелевши, брякнул исправник.

– Что ж, я я жениться не прочь, – сконфузился припертый к стене князь.

Мимоходный этот разговор, конечно, стал известен всему городу; вновь воспрянули надежды на князя. И когда в пятницу на Фоминой неделе получены были письма от князя с приглашением собраться на почте к восьми по самонужнейшему делу, так все валом и повалили: весь именитый Алатырь собрался.

– Господа! По Евангелию – у князя дрогнул голос, – несть ни эллин, ни иудей, ни кто там. Все – одно стадо. А что же мы, господа?

Князь строго поглядел на всех. Кто-то сокрушенно вздохнул.

Назад Дальше