- И я про то же… По нынешнему времени все мужик; только при мужике и вздохнешь… Вон бабы-то при мужьях как живут: сладким куском питаются, со своею судьбой одни не маются… Муж-то при доме денег не берет, сам несет… Он не за плату землицу-то свою охаживает, вот у него и спорина… И баба-то за ним вздох имеет!.. Ты гляди, вот избенка-то, вся в дырьях: где бы взять починить, где бы заплатку наставить, где бы крышу подобрать, а все заплати… все мужика-то найми, коли мужа нет!.. А он тебе за плату-то еще нагадит, заместо дела… Вот хоть бы Филашка (мотнула она головой в сторону мужичка), и смирен, и богобоязлив, непьющий, старательный, кажись (третье лето знаемся), а вот не дает господь спорины ему в работе… Кто же ведает отчего!.. Ровно у него из рук-то валится!.. А сорок рублев ему подай, где хошь возьми, а подай!.. А будь свой-то мужик, он еще тебе принесет и в работу-то сердцем войдет и лаской приголубит… Свой-то мужик не купленный, свой-то мужик ноне дешевле, только примилуй да приласкай его… А ласка-то не куплена, на хлеб не выменяна! Ласка-то бабья дешева…
- Вишь ты, старуха, как поговариваешь!.. Ну, одно жалко - рано тебя бог состарил, а то бы еще ты на своем веку почудила, надо думать, - захохотал Кабан.
- Надо по жизни говорить, Листарха Петрович, по жизни смотреть… Жизнь-то по-своему не перекроишь!..
- Так, так… Слышишь, Степаха, что старуха-то говорит? - подмигнул Кабан Степаше, теперь стоявшей в проходе между перегородкой и печкой, сложив под фартуком руки, и серьезно-вдумчиво слушавшей разговор.
На вопрос Кабана она не отвечала.
- А? Степаха! - переспросил Кабан. - Так как быть-то? Слышь, что старуха-то говорит?
- Неуж не слышу?.. Коли говорит, должно, так надо… Ни с чего говорить не будешь, - ответила наконец Степаха и опять замолкла, но замолкла так, как будто дожидалась, когда же мы уйдем.
"Ну, что еще будете говорить?" - спрашивали ее сердито-задумчивые глаза.
- А ты вот что, старуха, - заговорил Кабан. - Вместо чтобы на старости лет такие речи говорить да девку смущать, ты бы вот чулок-то развязала да деньжонок племяннице-то дала избу-то поправить… Как вы зимой-то жить будете? а? Чего ты капитал-то бережешь? Али с собой в могилу возьмешь?.. Ведь не возьмешь!.. Рано ли, поздно, все ей пойдет… Ах ты, скряга, скряга старая!.. Беспутные речи говоришь, а дела хорошего не делаешь… Что, испугалась? Ха-ха-ха! - засмеялся Кабан своей шутке.
По-видимому, он так и говорил в шутку. Но старуха вся так и затрепетала.
- Уймись, уймись! - крикнула она сердито на старика. - Али ум потерял, грех забыл?.. Али тебе легко чужую душу загубить пустым словом? Из-за этих слов что греха-то бывает?
- Ну, ну, старуха… Пошутил и то!.. Да ведь болтают все, ну и я сболтнул.
- Ты бы то знал: молва-то на человека - что чума… Мне уж, болезный, и так жить надоело… А другую душу на грех навести не трудно!
Мы поднялись и вылезли из-за стола. Вдруг мужичок-рязанец, или Беляк, как его звал Листарх, опять как-то заволновался. Глазки у него забегали; руками он то поправлял рубаху, то хватался за голову, за бороду, как будто наш уход представлял для него чрезвычайно важное событие, как будто он не успел от нас чего-то добиться, о чем-то спросить, на что-то получить окончательный и решительный ответ.
- Хошь бы часок… Хошь бы часок… Хоть бы часок пустил на своей-то печке понежиться, - вдруг сказал он, весь просияв какою-то странною, загадочною улыбкой, обращаясь к Кабану, когда тот только что сгорбил спину перед низенькою дверью. - Брюхо бы поправить, - продолжал он тянуть, - хошь бы часок… в свои-то хоромы полежать пустил.
И он опять улыбнулся; в улыбке было все - и стыд, и ирония, и злоба, и какое-то полунамеренное, полубессознательное юродство. Беляк наконец засмеялся тихим, дребезжащим смехом дурачка.
Кабан давно уже выпрямился и, широко открыв глаза, прямо в упор смотрел на Филашку. Он что-то беззвучно шевелил губами; по его шее и лицу постепенно разливалась кровь.
- По-оди! По-оди! Попробуй! - вдруг крикнул Кабан так неистово, что стекла жалобно затрещали в окнах избушки, а я вздрогнул.
Мужичок-рязанец смутился и боязливо опустил глаза.
Кабан продолжал беззвучно опять шевелить губами, тщетно стараясь что-то сказать. Но он больше ничего не мог произнести, медленно повернулся и вылез в маленькую дверцу в сени, тяжело ступая по гнувшимся доскам помоста.
Мы все время, пока шли к своей избе, молчали. Кабан пыхтел, обливался потом и вытирал в волнении лицо красным, с голубыми цветами, платком. С лица понемногу сходила у него кровь, но шея долго оставалась багровою, а глаза смущенно-сердито блуждали. Праздник был испорчен. Кабан во весь день был неразговорчив и всего раза два заходил ко мне "по делам" на одну минуту.
IV
Прошел год, когда мне удалось вновь заехать в Большие Прорехи. В это лето я запоздал в столице и попал на свой хутор только уже позднею осенью, когда все работы почти были кончены. Тотчас же по приезде я немедленно должен был, по делам, отправиться в волость и здесь неожиданно сделался свидетелем чрезвычайных событий в жизни моих старых знакомых.
Старшина, между прочим, передал мне, что у них нынче суд, что судится Степаша со своим мужем. Можете себе представить мое изумление! Я сейчас же, конечно, пошел на суд.
В первой комнате толкались два-три мужика и сторож, в следующей было присутствие. За большим столом, заваленным книгами и бумагами, сидели писарь и два судьи. У дверей толкалась "публика" - она и свидетели, среди нее же толпились и истцы, и обвиняемые. Писарь был молодой, меланхоличный семинарист, уродливый и неповоротливый, флегматично относившийся к своей обязанности, как "к наказанию", и потому, может быть, не умевший брать взяток; он постоянно был чем-то недоволен, "всеми недоволен" - и старшиной, и судьями, и собой, и мужиками; постоянно жаловался, что мужики пьют много; что поэтому порядка с ними не устроишь, но сам от угощения никогда не отказывался и чем больше пил, тем угрюмее и молчаливее становился.
Из судей один был Листарх Петрович Кабан (не менее изумившая меня случайность). Он стоял, отшатнувшись спиной к стене, сердитый и задумчивый, и смотрел вниз. Когда я вошел и присел в угол у двери, он вскинул глазами, улыбнулся мне, мотнув бородой, и опять опустил глаза. Другой судья - мужик сухой, высокий, с жидкою черною бородой и большим горбатым носом - сидел, облокотившись обеими руками на стол, и сурово вел, по-видимому, все дело. Писарь писал, но, увидав меня, задвигался неповоротливо, вылез из-за стола, зацепив карманом пиджака за стол, проворчал что-то в неизменно мрачном настроении, подошел ко мне, подал руку и тем же путем вернулся опять за стол.
- Ну, старуха, рассказывай, что ли! - окрикнул густым басом суровый чернобородый старик, по-видимому недовольный перерывом дела.
Я взглянул на толпившуюся кучку у дверей. Все лица знакомые, всех их встречал я в Больших Прорехах. Впереди стояла Степаша, заложив руки под короткие полы синего казакина, узко обтягивавшего ее коренастые формы, с талией чуть не на спине. На голове у нее был тот же черный, с желтыми горошинами, платок. Рядом с ней, вытянувшись, как рекрут, с руками "по швам", высоко подняв голову и упорно, не мигая, смотря на судей, стоял Беляк в крашенинном зипуне. Старуха - тетка Отепаши - сидела на краешке скамейки, постоянно порываясь встать. Сзади толпились прорехинцы мужского и женского пола.
На вопрос чернобородого судьи старуха, опять силясь приподняться, сердито заворчала:
- Чего тебе рассказывать, когда на всю волость шум и то идет? Вот вся деревня знает… Алистарх Петрович здесь - у него в глазах было. Спроси деревню-то, какое ей беспокойство было… Ни тебе день, ни тебе ночь спокою… Пошел чертить, пошел чертить - дальше да больше. Вот тебе радетель, вот тебе смиренник, вот тебе хозяйству помога!.. Ах, батюшки мои светы! За девкой-то с топором, с вилами гонялся, за косы таскал… Меня было в одночасье загубить хотел… "Я, - говорит, - тебя (так тебя) снизведу! Ты, - говорит (так тебя), - чего деньги-то прячешь? Али я вам задаром работать достался? Будет, - кричит, - и мне вздоху пора дать… Я вот теперь заставлю на себя поработать!" Батюшки мои светы!.. Всю-то зимушку, все-то летечко глаз не сомкнула… И не чаяли такого беспокойства! Али мы какие, али мы сякие?.. Жили в мире, тишине…
- Ты говори, чего ж вам нужно, чего хотите? - обрывал суровый судья.
- Чего хотите? Вот и смотри, чего хотим, - сердито отвечала со своей стороны старуха, - на то ты и судья… Суди!.. Вот деревня-то, спрашивай…
- Что уж тут говорить - беспокойство полное! - загалдела в один голос толпа мужиков и баб. - Мужичонка совсем негодный!.. Бесперечь по кабакам!.. Беспокойство было - не приведи господи!.. Мы свидетельствуем… Дело видимое… - И т. д.
- Ну, чего ж ты хочешь, чего ищешь? Надо нам знать-то али нет?! - закричал судья на Степашу.
- Пропишите ему на выселку… Чтобы беспокойства не было, - сказала Степаша, - я его в избу не пущу, он беспокоит…
- Ведь он тебе муж?
- К какому он мне ляду!.. Кабы он робил… А он не робит… Я лучше батрака буду наймать… С чего терпеть? Кабы он робил… Пропишите ему на выселку, чтобы беспокойства этого не было… Кабы он робил, а так я мужнею женой быть не согласна.
- А ты что скажешь? - обратился все тот же судья к Беляку. - Ты чего ищешь?
Беляк чуть дрогнул и только еще больше вытянулся.
- Обиду ищу, - проговорил он отрывисто и в полном сознании своего права. - Пропишите бабам меня при моем хозяйстве водворить… Я хочу моему хозяйству порядок иметь…
- Э, э, э! - раздались мужские и женские голоса прорехинцев. - Ах ты… Водворить!.. А? Да ты, пустая твоя башка… Да мы тебя приютили… А? Да ты голоштанный пришел… Откуда? Да мы тебя в обчество приняли… Тебя к хозяйству пристроили… А? Да тебя, подлеца, мало что на выселку… А? Хотя бы ты мужик-то наш был… А то… Прописывай, прописывай ему на выселку!
Под влиянием ли этого неожиданного дружного натиска голосов или по какому-то таинственному душевному побуждению вдруг Беляк повалился в ноги перед столом.
- Братцы, простите! - завопил он каким-то пронзительным голосом. - Православные… православные, простите!.. Будьте милостивы… Сызмалетства… из веков… Сызмалетства пристанища не видал…
Он быстро встал и, всхлипывая, волнуясь, рыдая, подошел к столу.
- Во, гляди, руки-то - плети! - заговорил он, тыкая руками в воздух и трепля на них рукава казакина. - Во… тридцать годов!.. Кажный год лихоманка треплет… Извелся… Тридцать годов своего угла не имел… На чужих кормах… Вздоху нет… сызмалетства… Во, живот-то, гляди, во! - кричал он, нервно расстегивая полы зипуна и поднимая рубаху…
- Аи, аи, аи! - кричала толпа. - Что делает! А?.. Ловок!.. Это он (так его) к нам на хлебы пришел… Отъедаться! За бабьей спиной брюхо растить захотел!.. Благодарим! Отчего не позволить! За это он еще лбом-то пол потрет!.. Лоб-то здоров!.. За этим он не постоит! Прописывай, прописывай ему, судьи, у бабы на печи лежать!.. Ха-ха!.. Прописывай ему позволенье… Пущай мужичок поправляется да жир нагуливает! А баб ему в крепостные определим!.. Барщину ему уставим… Авось поправится!..
Все эти возгласы слились в один сплошной, дикий гул, прерываемый странным, прерывистым, каким-то жестоким ироническим смехом, какими-то злыми вздохами и соболезнованиями.
- Стойте, молчите… Будет! Не хорошо! - строго крикнул Кабан на толпу.
Он был, видимо, взволнован.
- Пиши, Иван Елизарыч, - сказал он писарю, - пиши, чтоб прорехинское обчество приговор дало… на выселку! - проговорил он с усилием и вытер лицо платком.
Но едва он сказал это, как Беляк захохотал тоненьким смехом. Лицо его мгновенно приняло глуповато нахальное выражение.
- Что?.. что пиши?.. Успеешь, - заговорил он, насмешливо ворочая языком, - успеешь написать… Погоди… чтобы переписывать не пришлось. Эх вы!.. Водки хотите?.. Думаете, у меня нет?.. На, вот сейчас - ведро… Мало? Два найду… Оболью! Вот, вот бери зипун… На!.. Тащи в кабак, тащи в залог! - причал он, порывисто стаскивая с себя кафтан и бросая его на стол. - Бери!.. Пейте, иуды-передатели!.. Пей!.. Не жалко!.. Эх вы… иуды-передатели!.. Не знаю я вас, что ли?.. На, на, берите, берите и меня в заклад, коли мало… Душу мою заложите, иуды-передатели! Ду-ушу-у! На-те!
Беляк рванул на груди рубашку, заревел и захохотал в одно и то же время. По его маленькому раскрасневшемуся белому лицу потоком лились слезы.
- На вот тебе, брюхан, на… продажную душу! На, заложи на вино! - закричал он на Кабана, продолжая рвать рубаху.
Толпа зароптала, по ней глухо пробежал гул. Кабан поднялся с тем же ужасным лицом, какое я некогда видел у него в избе у Степаши. Так же сначала побагровела шея, так же беззвучно, силясь сказать что-то, он шевелил губами.
- Оставь, Листарха!.. Сядь, погоди! - сказал чернобородый судья, беспокойно взглянув на Кабана. - Пошли вон, пошли все вон! - крикнул он прорехинцам. - Сотский, возьми мужика отсюда!
Кабан тяжело сел. Толпа отпрянула за дверь. Высокий мужик-сотский, с заспанным лицом, подошел к Беляку и хотел его взять за руку. Беляк дернул локтем и продолжал стоять, по-прежнему выпучив глаза на судей.
- Пошел вон, говорю! - закричал судья. - Веди его!.. А ты, Иван Елизарыч, пиши…
- Постой, погоди… Не пиши, - сказал Беляк, как будто что-то соображая, тихим, ровным голосом. - Не пиши… Сам уйду!.. Уйду опять от вас… Сам… Места будет для всех у бога!.. Уйду сам…
Он взял со стола свой кафтан и неторопливо надел его.
- А ты теперь вот что пиши, - обратился он резонно к писарю, показывая пальцем на бумагу, - пиши: "Взыскать с жены крестьянина Филата Беляка в пользу мужа ее законного за летнюю работу сорок рублев сполна"… Пиши… Пущай мне сорок рублев отдадут… По чести… Я справедлив… Я больше не хочу… Оне мне за батрачину искони сорок рублев платили… А ноне, по мужнему положению, ничего я не получал… С чего ж баловаться?.. Я свое прошу… Я по чести, без обману.
Но против этого неожиданного предложения запротестовала старуха и начала высчитывать, сколько "он вымотал от них угрозой" денег на водку.
- Ты что скажешь? - спросил судья Степашу.
- Чего сказать? Сорок рублев платили - это по чести… Пущай, кабы он ноне робил… Он прежде робил, а на мужнем положении, за его лень, не следует…
- Все одно. Рассчитайся, Степаха, ниши! - выговорил наконец Кабан сердито, почти приказывая. - Денег нет - я дам. После вернешь…
- По чести… Я справедлив… Я больше не возьму, - повторил Беляк. - Судите по справедливости… А уйти - я уйду, коли не по нраву вам… Для нас у бога место найдется!
Через полчаса мы ехали с Листархом Петровичем Кабаном ко мне на хутор. Масса неожиданных впечатлений, которая охватила меня на суде, не давала мне успокоиться. Я просто не мог прийти в себя. Мне необходимо было уяснить, осветить для себя все это странное стечение обстоятельств. Я несколько раз разговаривал об этом с Кабаном, но он смотрел грустно в сторону от меня и то отмалчивался, то что-то ворчал сквозь зубы. Наконец сказал:
- Ты, Миколаич, ежели хочешь со мной приятельствовать, об этом мне не поминай.
Потом помолчал и прибавил:
- Ведь я сам Беляка-то и усватал… Думал, что, мол… Все прахом пошло!.. Все уж у меня как-то прахом идет, все… Не то уж!..
И Кабан заугрюмел совсем.
Прошло больше недели, как Беляк исчез из Больших Прорех. О нем, по-видимому, все уже забыли. Кабан хотя и сделался как-то задумчивее, грустнее, но, кажется, начинал понемногу приходить в себя и успокаиваться, только к Степаше все еще не ходил, не любил смотреть в сторону ее избы, куда, бывало, постоянно были обращены его взоры. Сердился ли он на нее или малейшим напоминанием боялся вызвать в своей душе пережитые впечатления…
Однажды, глухим осенним вечером, сидел я у него в избе и пил с ним чай. На улице гудел ветер и хлестал дождевыми струями в окна. На дворе зги не было видно: темно, хоть глаз выколи. Кое-где мелькали тускло огоньки в избах. Жутко в это время в деревнях. Чувствуешь какую-то беспомощность перед этим морем мрака, из-за которого ниоткуда не блеснет вам светлого просвета; чувствуешь, как эта тьма охватывает вас, душит, наполняет голову странными, причудливыми образами, томит вашу душу неопределенными, тяжелыми предчувствиями. В этом мраке исчезает для вас мир божий, вы видите себя отрезанным, отчужденным от всех… В деревнях в это время редко кто выйдет на улицу; на задворки редкий мужик рискнет сходить. Деревня живет в эту пору, может быть, более, чем когда-нибудь, на веру, на божию волю, стихийно, бессильная против каких-либо случайностей.
За окнами, откуда-то издали, глухо послышался чей-то голос; вот он все ближе и ближе. Слышатся какие-то выкрики. Мы вслушиваемся внимательно, но ничего разобрать нельзя. Вот слышно хлястанье сапог по лужам и грязи, и смолкло; кто-то остановился.
Гляжу, Кабан нахмурился и сурово смотрел в стол, не поднимая глаз.
Вдруг кто-то завыл дико, безобразно, рыдая и плача, сначала тихо, затем все сильнее и сильнее.
- Иуда!.. Иу-уда!.. Иу-уда! - раздирающе тянул голос, который мне показался похожим на голос Беляка. - Иу-уда!.. Отдай мою душу-у!.. Отд-а-ай!.. Иу-уда!.. Иу-уда!
Кричавший как будто на несколько минут ослабевал, затихал, но затем начиналось опять это убийственно-гнетущее повторение одних и тех же раздирающих звуков.
- Господи!.. Батюшки мои! - иногда болезненно выкрикивал голос и затем опять: - Иуда! Иу-да-а!.. Иу-да-а! - глухо неслось из мрака.
Старик, не взглянув на меня, вдруг поднялся и неторопливо вышел в сени. Он что-то искал там. Затем послышалось, как он медленно и тяжело стал спускаться с лестницы. Я подождал минуту - и мне вдруг мелькнула ужасная мысль: "Не сделал бы он чего-нибудь". Я схватил свечу и выбежал в сени. Внизу, навстречу мне, поднимался Кабан. Он был бледен и дрожащей рукой едва держался за перила, в другой руке он держал железный безмен. Страшное, зверское было выражение его лица.
- Что ты хочешь? - спросил я.
Старик не выдержал и вдруг зарыдал, опустившись на ступени лестницы. Тяжелый безмен упал и тяжело скатился вниз. В это время на улице проскрипел воз, потом послышались чьи-то голоса, которые кого-то ругали и искали. Слышалось опять хлястанье грязи. Завыванья прекратились. Прислушиваясь, я все еще стоял со свечой на помосте сеней.
Старик медленно поднялся и, шатаясь, стал спускаться от меня вниз по лестнице. За ним внизу хлопнула дверь: он ушел в "стряпную".
Наутро я расспрашивал мужиков. Говорили всякую несообразицу, но выяснилось, впрочем, одно, что Беляк все еще бродил по соседним кабакам в округе, что его многие встречали ободранным, пьяным, избитым, и не раз он уже подобным образом выл под окнами Кабана. Действительно, слышать эти ввуки каждую ночь было ужасно.
Я опять уехал из Больших Прорех надолго. По возвращении моем весной на хутор, я уже не застал в живых Кабана. Мне рассказали, что еще два раза приходил на село Беляк и так же выл перед избой Кабана, что старик не выдержал - и запил. Пить он стал страшно, так что через месяц умер. Да и о Беляке больше уже не слыхали.