Золотые сердца - Николай Златовратский 14 стр.


– Мы вас ждем обедать в четыре часа…

– В четыре? – Колосьин посмотрел на часы. – Да, я буду в свое время; я успею кончить все.

И, вынув из-под мышек кожаную фуражку, которую он все время держал там, пригласил исправника следовать за ним и скорою походкой вошел в дверь, как уходит занятый доктор-практик с консультации.

Исправник тоже поднялся, отдуваясь, застегнул китель, сунул мундштук в карман широких синих шаровар и сделал нам любезный поклон, шаркнув по-военному ногой.

– В четыре часа будем иметь удовольствие видеться?

– Конечно, – сказала Лизавета Николаевна.

Все это время я не имел случая вглядеться хорошенько в лицо Морозова, но теперь, когда он сел, словно разбитый, в угол дивана, – я удивился: так изменился он за последнюю неделю. Добродушие на его лице сменилось какою-то досадливою грустью; глаза смотрели скучно; во всем в нем чуялось раздражение.

– Ну, что, Петя, как показался тебе теперь Колосьин? Мы давно уж его не видали? – спросила Лизавета Николаевна.

– Как же он мне может иначе показаться? Все та же самодовольная скотина! – проговорил Морозов и раздраженно повернулся в углу дивана.

Лизавета Николаевна взглянула на меня и грустно пожала плечами. Все молчали.

– Вот они, – заговорила опять Лизавета Николаевна, показывая на меня, – принесли две любопытные новости…

– Что же?

– Папа-крестный навестил Башкирова, а к нам даже не заехал. Говорят, они стали приятелями.

Морозов молчал.

– Катерина Егоровна ушла пешком… вместе с Матреной Петровной.

– Куда?

– Вероятно, за каким-нибудь делом.

– И прекрасно делают… Каждая баба, которая стучит лбом о пол где-нибудь в Соловках, бесконечно дельнее и честнее нас, дельцов…

Морозов выпалил это залпом и, быстро встав, пошел к себе в кабинет.

Лизавета Николаевна долго смотрела каким-то странным взглядом на затворившуюся дверь и потом, медленно поднявшись, сказала, что ей надо распорядиться по хозяйству, и попросила меня развлечь ее мужа.

Я пошел в кабинет к Петру Петровичу; он уже был в рабочей блузе. Сброшенный сюртук валялся на диване.

– Вот самый лучший медикамент при всяких психических неурядицах, – сказал он мне, показывая в руках рубанок, – только этим и спасаюсь… Дам себе гонку часа так на три, до третьего пота, – мигом всю чушь из головы выгонит. И опять хоть приблизительно на человека похож будешь…

– Лечитесь, а я вам помогу: буду молчать и не заикнусь ни о чем, что могло бы вызвать вновь приступы психической неурядицы.

Петр Петрович взворотил на верстак огромный конец доски и начал строгать. Работал он легко, плавно, хорошо. Скоро лицо его ожило, зарумянилось; на лбу показался здоровый пот; и через несколько минут он уже так увлекся физическою работой, что даже замурлыкал под нос свою любимую песню "Не белы-то ли снега в поле забелелись…". Я ему не мешал. Открыл окно, и, перевесившись туловищем через подоконник, я смотрел на вившуюся за палисадом дорогу, которая пускала от себя поворот к морозовскому дому. Вдали, вправо, из-за облака пыли то показывался, то пропадал английский экипаж Колосьина, куда-то уносивший его с исправником; влево виднелось село.

Седой мужик что-то копался около вереи. Ребятишки гонялись за поросенком по околице. У ворот морозовского дома лежала старая собака, высунув язык и прислушиваясь к чему-то. Две девочки-подростка выбежали из калитки, пошептались о чем-то, пугливо оглядываясь на барские окна; пес медленно поднялся и стал вертеться около них.

* * *

Часа через полтора по отъезде исправника к морозовскому дому подъехала большая, крепкая, так называемая "купецкая" телега с заложенною в нее коренастою гнедой лошадью. Скоро в дверях из передней в залу показался тот самый высокий седой старик, которого я встретил на именинах Лизаветы Николаевны, – тот "умный", по словам Петра Петровича, мужик, который знает, "чего не нужно делать, чтобы не подличать, и что возможно делать при данных условиях, чтобы не тратить даром порох". Переступив порог, он истово перекрестился три раза на образ, поклонился и пригладил напереди чуть заметно подрезанные волосы.

– Доброго здоровья, – проговорил он и, по обыкновению, устремил взор куда-то вдаль.

– Здравствуй, Филипп Иваныч, – сказал Морозов. – А к вам исправник поехал… Или не знал?

– Были у нас уж они… Сюда приказал мне приехать, кушать они здесь будут… А у нас уж были, теперь к суседскому управляющему поехали.

– Ну, садись, Филипп Иваныч. Садись сюда! – пригласил его Морозов к переднему столу.

– Нет, уж я вот здесь.

Старик сел близ двери, у маленького столика, положил на него шляпу и стал барабанить слегка по ней рукой, как обыкновенно делают крестьяне, когда что-нибудь обдумывают.

– Что нового скажешь? – спросил Морозов.

– Да есть… есть кое-что, – не скоро отвечал старик, – есть мне до тебя дело, Петр Петрович…

– Какое же?

– Да я уж – извини бога для – с артелью-то нашей хочу нарушить.

– Что так? – спросил Морозов. По его лицу пробежала было какая-то тень, но он, видимо, задал этот вопрос без особого изумления, а больше из простого любопытства.

– Ты, Петр Петрович, не думай, что это из-за тебя, а либо что в этом самом деле есть нехорошо… Дело это доброе, это я завсегда скажу… А ежели я отхожу, так от себя единственно… И никто, кроме меня, тут непричинен.

– Что же у тебя такое случилось?

– Так, братец мой, полоса у меня эдакая незадашная пошла… во всем… Грех на меня идет. В земцы эти удостоен был, думал: отчего не послужить? Послужим. А дело совсем дрянь вышло…

– А что у вас?

– Выборы были, пьянство это началось… А-ах, господи! Неудовольствия пошли… Один за другого… Доношение в подкупе объявилось… Меня в то же число, в пьяницы, в душепродавцы занесли… О-ох, дела, дела!.. В артель эту свою ты меня приурочил… Только что приспособился, а тут этот мужичок… помнишь, с пахвей сбившийся мужичок, просился к нам в артель?..

– Ну, что же? Помню…

– Ну, с петли сняли… Обезработел совсем, обголодал. А мужичок-то из моей волости… Пошли это в народе толки…

По лицу Морозова прошла тень уже так ясно, что это заметил даже старик…

– Все бог! Никто, как он! – поспешил успокоить старик. – Теперь опять волостным удостоили… Такие дела пошли! Ровно вот грех за мной следом идет… Думал, думал, да вот сегодня самому-то, его высокородню, и забросил словечко, чтоб меня то есть освободил…

– Что же у тебя там?

– Много, братец мой, много всего. Как все-то это сообразить, так, думается, и петли тебе мало… Вот каково! А ведь по душе-то, по совести тебе признаться, – только на одном и стоять тщился, чтобы как не согрешить, чтобы для всех было в любовь да в мир! Так, думается, что уж ежели на тебя эта полоса пошла, только одно тебе спасение – отойти… Значит, грех за тобой идет уж; значит, отойди, – чтобы твоя полоса другим не вредила… Вот что!

– По какому же делу к тебе исправник приехал?

– По порубке в колосьинской даче, а вторым делом – по "келейницам"… Старушьи проступки разбирать. А-ах, царь небесный! А вот перед истинной совестью говорю я: я и не заикался… Обидела меня старуха Павлия… знаешь, может, две у нас старухи живут? Павлия да Аксентья… Обидела она меня в сердцах, при всем мире… Ну, понимаю, что в сердцах. Посадил я ее в темную, для-ради чтобы соблазну не было, а опосля и выпустил… А вот со стороны, значится, доношение сделали, – якобы у нас в волости беспорядки проявились… Все это богатеи у нас там вертят… Старух-то им хочется выжить, чтобы землю от них отобрать, а их на бабье положенье ссадить. Теперь мир опять на меня пальцами указывает… До тебя, говорит, этого не было, а как ты проявился – и пошло все колесом…

– А порубка?

– Порубили – это точно… Да ведь и то сказать, – вдруг прибавил он, понизив голос, – где взять-то?!

– Так, значит, ты решил отойти, "отрешиться", – спросил как-то особенно загадочно и задумчиво Морозов.

– Решил, Петр Петрович, отрешиться, решил… Выходит, недостоин. Зачем грех с собой в мир вносить! У мира своей тяготы много…

– Но мне кажется, вы умели и "не отрешаться" и в то же время "не грешить"? – спросил я старика.

Он молча посмотрел на меня, но опять не в лицо, а как-то поверх моей головы.

– Ох-ти, хти, хти! До времени все! – уклончиво отвечал он.

Нужно, впрочем, заметить, что и вообще, несмотря на видимую искренность, с какою старик рассказывал о своих невзгодах, в его речи замечалась недоговоренность, как будто он что-то скрывал.

Вошла Лизавета Николаевна. Разговор принял то скучное направление, когда при появлении нового лица начинаются передопросы, пересказы только что сообщенных новостей. Лизавета Николаевна, по обыкновению, всему удивлялась и при всем недоумевала. Я и Морозов снова собрались было в сад, но в это время послышался ямщицкий колокольчик и стук экипажей. Старик поднялся, погладил бороду и, тихо подойдя к Петру Петровичу, наскоро шепнул ему:

– Нельзя ли самому-то закинуть словечко, чтоб уж он меня не очень лаской-то удостоивал… А то говорит: ты для меня дорог, я с тобой в жизнь не расстанусь… А-ах, господи! Замолви ему, чтоб он меня уж не очень при себе задерживал.

– Хорошо, я поговорю.

– Поговори. Лучше без греха, так-то!

– Без какого греха?

Но старик заметил, что экипажи уже огибали угол палисадника, махнул шляпой и выбрался совсем в переднюю, стараясь подняться на носки сапогов и ступать возможно тише.

Экипажи остановились у ворот: вместе с колосьинской тележкой подкатил большой тарантас, в котором и помещались все приехавшие: исправник, ловко соскочивший с подножки, откинутой крестьянским начальством с бляхой; Колосьин, вышедший с другой стороны и тотчас же начавший деловито осматривать своих лошадей и английскую тележку; и, наконец, после всех выбрался все время улыбавшийся и еще издали почему-то махавший фуражкой и делавший в направлении Лизаветы Николаевны ручкой "земский представитель" Никаша Бурцев, которому и принадлежал тарантас.

* * *

В ожидании обеда гости собрались в гостиной. Исправник, теперь красный как рак от жары и от "исполнения служебных обязанностей" (о тягостях которых он, видимо, силился заявить нам каким-то особым пыхтением), тотчас же попросил у Лизаветы Николаевны позволения расстегнуть китель, погрузился в вольтеровское кресло и по-прежнему ловко всунул в массивный мундштук крученую папиросу.

– Я говорю, сестрица, – тотчас же начал он, – дайте мне на выбор: управлять ли целым табуном толстобородых мужиков или двумя старыми крестьянскими девками, – я выберу первое. Да-с… Потому что две старые закоснелые девки (pardon за повторение), две старые ведьмы постоят за сто тысяч чертей!

Никаша, ходя вдоль комнаты и разминая ноги, заливался тоненьким смехом. При последних словах исправника он вдруг круто повернулся к Лизавете Николаевне.

– Позвольте, позвольте, позвольте! – заговорил он, таинственно подмигивая на исправника.

– Да я ничего не говорю, Никандр Ульяныч, – заметила Морозова.

– По-озвольте, позвольте…

– Я говорю, сестрица, – начал было опять изрекать исправник, но Никаша бросился, растопырив руки на него.

– Позвольте, позвольте!.. Я хочу предложить вопрос несколько в иной форме!

– Ну-с, какой же? Давно бы уже предложили!

– А что сказали бы вы, любезнейший господин начальник, если бы вам предложили на выбор: иметь ли в своем ведении ораву толстобородых мужиков или практиковать исполнительную власть над двумя прекрасными поселянками?

Никаша подождал секунду и затем разразился перекатистым смехом над своей будто бы "остротой". Лизавета Николаевна сделала легкую гримасу; исправник с снисходительным укором покачал головой, а Колосьин, бросив взгляд холодного презрения на разговаривающих, с серьезной миной вынул из кармана номер газеты и, отойдя к окну, погрузился в чтение. До этого он все время сидел в углу, поджав под стул ноги, с угрюмо-вдумчивым лицом, и занят был или делал вид, что занят глубокими соображениями, перед которыми, наверно, гостинная беседа провинциальных джентльменов являлась просто пошлостью.

Через несколько минут вошел Морозов, как кажется преднамеренно ушедший к себе в кабинет. Вслед за ним из дверей соседней комнаты высунулась востроносая, растрепанная девушка и сказала Лизавете Николаевне, что "кушать подано". Все отправились в столовую на приглашение Лизаветы Николаевны.

– Я говорю, любезный Петр Петрович! – начал исправник, когда все сели за стол. ("Мерси!" – вставил он, обращаясь с нежной улыбкой к Лизавете Николаевне и принимая от нее тарелку с супом.) – Мы ехали с Павлом Александровичем… Извините, так, кажется, ваше имя и отчество? – спросил он Колосьина. – Так мы ехали с Павлом Александровичем, и я говорю: вот вы, господа, представляетесь такими деловитыми, вечно занятыми, как будто у вас минуты свободной нет… Конечно! Конечно! Я ничего не говорю против… Люди европейского образования… ну, новые идеи… пионеры… Но я говорю… наша сфера деятельности значительно, позвольте так выразиться, напряженнее и в то же время представляет иногда такие сложные комбинации…

– А не жалуемся-с и, благодарение господу богу, без европейского образования благополучно обходимся, – вставил ядовито Никаша и тотчас же ядовитость эту скрыл под добродушно-лукавой улыбкой.

– Позвольте! – остановил его исправник. – Я говорю: возьмите, к примеру, хотя вашу фабрику… вполне образцовое, замечательное и, смею сказать, редкое у нас учреждение! Вы достигли замечательных результатов! Ваше учреждение… именно "учреждение" (я стою на этом), будет иметь для края важное значение как первый пример… Я говорю: первый пример или, лучше сказать, первый опыт разрешения задачи, о которую разбивались все мероприятия… Я признаю все это. Я не могу не признать, что фабрика, которая не давала прежде нам покоя, которая ежедневно выставляла целый ряд преступных действий: буйства, краж, неповиновения, пьянства, – что эта фабрика в ваших руках, под вашим высокообразованным наблюдением, сделалась таким тихим раем, куда мы забыли ездить… И без строгости-с, без карательных мер – вот что важно!.. Я заявляю сам, пред лицом всех, тот факт, что вы никогда не обращались ко мне за помощью (я исключаю нынешнюю поездку: это – пустяки!). Все это так-с. Но позвольте сказать и нам… Позвольте вас спросить: посредством каких мероприятий имеете вы удовольствие любоваться столь прекрасным учреждением? Почему этих же самых мероприятий не можем практиковать мы, дабы вкусить всю сладость столь мирного течения дел? Так ли я говорю, сестрица? Это правда?..

– Конечно, – заметила Лизавета Николаевна, по-видимому или вовсе не слыша, о чем шел разговор, или еще плохо понимая, к чему вел речь ее кузен.

– Конечно-с. Однако Павел Александрович думает иначе. Павел Александрович говорит, что это достижимо только для них, для избранных…

– Я этого не говорил, – сердито заметил Колосьин.

– Виноват: может быть, иначе выразились. Не отрицаю. Затем я обращаюсь с вопросом: позвольте вас спросить, достоуважаемый Павел Александрович, какие мероприятия употребили бы вы в том случае, если б на вашей фабрике попались в числе прочих две старые, закоснелые девки, невежественно протестующие против самых разумных начал?

– Что ж ответил Павел Александрович? – быстро спросила Лизавета Николаевна, видимо заинтересовавшаяся вопросом.

Исправник бросил искоса хитрый взгляд на Колосьина, который отвернулся к Петру Петровичу, сообщая ему что-то из газетных новостей.

– Павел Александрович отвечал очень, очень просто и коротко. Павел Александрович сказал: фю!..

Господин исправник сделал при этом поясняющий жест.

– Я этого не говорил, милостивый государь! – вспыхнул Колосьин, внезапно повернувшись к нему.

– Виноват: может быть, иначе выразились. Насколько могу, впрочем, припомнить, вы изволили высказаться так: мое правило – упразднять всякий элемент, не соответствующий общим интересам нашего учреждения; только путем строгого подбора необходимых элементов… и прочее в таком роде… Прошу извинить: я запамятовал точные ваши выражения… Вы согласны, что я передал мысль вашу верно?

– Да, теперь, но не раньше. Здесь существенная разница…

– Ха-ха-ха! – добродушно расхохотался господин исправник. – Позвольте! Мне пришел на память один курьезный анекдот. Когда-то, где-то я в газетах прочитал известие, что какой-то там англичанин или другой какой нации просвещенный гражданин изобрел новый способ действия против неприятельских сил. Способ этот, насколько могу припомнить, состоял в том, что поливали неприятельские войска из пожарных труб горящим петролием или чем-то в этом роде. Но дело не в этом, а в том, как он назвал свой способ избиения неприятеля? Как вы думаете, сестрица? Конечно, как человек образованной нации, как ученый, он, может быть, совестился назвать свое изобретение убийством или там как-нибудь иначе, по-обыкновенному…

– А как же? Изведением врага, что ли? Ха-ха! – спросил Никаша и опять захохотал, довольный своим остроумием.

– Немножко не отгадали… Он назвал его: "способом упразднения неприятельских колонн с места действия"… Конечно, мы – люди неученые, не умеем деликатно выражаться; а попросту возьмешь да назовешь тем именем, как наши праотцы называли…

– Ваш анекдот, господин Колпаков, не идет к делу. Вы не перефразировали, но извратили мои слова…

– Согласен. Могло случиться и это. Но не от чего иного, как от неумения выражаться ученым языком… Впрочем, дело не в словах! Будем говорить об "упразднении".

Господин исправник выпил рюмку водки, медленно и тщательно вытер салфеткой усы и с самодовольно-хитрой улыбкой продолжал "развивать течение своих мыслей". Очевидно, он попал на тему, хорошо им обдуманную; очевидно, эта тема представляла очень выгодную позицию для него и была слабым местом противника. Исправник начал издалека, он коснулся и "обширности района, предоставленного его ведению", и "сложных комбинаций", которыми изобиловал этот район, и, наконец, проведя тонкую параллель между районом действий ученых пионеров и районом действий "всякого сына отечества, исполняющего долг службы", он заключил свою параллель следующим сопоставлением:

Назад Дальше