Золотые сердца - Николай Златовратский 15 стр.


– Я говорю: вы, Павел Александрович, или вы, Петр Петрович, вы пользуетесь в своей деятельности замечательным упрощением, которое мы согласились называть "упразднением несоответствующих элементов". Прекрасно-с. Недавно Павел Александрович "упразднил" с своей фабрики около десятка таких элементов, а вы, Петр Петрович, "упразднили" одного пьяного мужичонку. Позвольте! Позвольте! – перебил он свою речь, заметив недоумение на лице Лизаветы Николаевны и гримасу на лице Колосьина, – я нисколько не хочу порицать ваш образ действий… Боже меня упаси! Вот вам свидетель – сестрица. Я еще сегодня говорил ей: нам нужно больше, больше таких людей, как уважаемый Петр Петрович или Павел Александрович!.. Не правда ли, сестрица? Но при этом я говорю: воздайте должное каждому. Петр Петрович и Павел Александрович, конечно, могут пользоваться и извлекать все выгоды из этого мероприятия… Они могут "упразднить" с поля своей просвещенной деятельности и тех двух закоснелых старых девок, о которых я уже говорил; но я – куда я их упраздню? Ведь и пьяный мужичок, и эти старые девки все-таки останутся в районе моих действий? Не правда ли, что мечтания мои о рае всегда будут отравляться их присутствием, пока они не совершат такого преступного деяния, которое я уже вправе буду представить на благоусмотрение высшего начальства?..

– Позвольте, господин Колпаков, вам заметить…

– Аристарх Федорович Калмыков – к вашим услугам, – поправил внушительно господин исправник.

– Позвольте, господин Калмыков, – не решился еще раз переврать фамилию Колосьин, – вам заметить, в заключение вашей речи, что ни я, ни Петр Петрович не имеем ничего общего с тем, о чем вы говорили так долго. Вы воспользовались словом "упразднение" и между тем совершенно извратили его смысл. Мы никого никогда не упраздняем. Наш принцип – не вмешательство, но воздействие. Наши предприятия тем сильны, что они покоятся на основах самостоятельного, из себя выходящего развития. Мы оставляем полную свободу членам нашего предприятия, как членам свободной артели, распоряжаться так, как они считают сообразным с убеждением их совести, и только считаем необходимым предлагать им известные внушения, если образ их действий, по нашим понятиям, может вредить интересу общего дела…

Все это выговорил Колосьин залпом, сердито смотря в тарелку и ни на кого не поднимая глаз.

– Да ведь и мы "внушаем-с"! Только вы внушите и сейчас же упраздните зловредный элемент… а две старые, закоснелые девки при мне останутся, и я, как истинный сын отечества, по долгу службы обязан о них пещись! Да и пьяный мужичок, вами упраздненный, в моем же районе действий на свою душу руку налагает: ведь это все – неприятности-с! За это нас не хвалят, а? – закончил исправник таким тоном, что Никаша, все время блаженно улыбавшийся, счел нужным принять вид человека, задумавшегося над решением задачи высокой важности…

– Не замечаешь ли ты, – обратился Колосьин к Петру Петровичу, скривив рот в ядовитую улыбку, – не замечаешь ли ты, что господин исправник имеет наклонность смотреть на вещи радикальнее даже нас?..

– Да, замечаю, – как-то необычно резко перебил его Морозов и вдруг вспыхнул, так что Колосьин в недоумении искоса взглянул на него.

– Кстати, скажите, – переменяя разговор, обратился Петр Петрович к исправнику, – чем кончилось дело этих старух?

– Великолепно! Подобному решению я всегда покровительствую…

– То есть как именно? – спросила Лизавета Николаевна.

– Они – упразднились, говоря ученым языком, но упразднились сами.

Исправник засмеялся.

– Да разве можно самому "упраздниться"?

– Можно-с!.. Отчего же-с? У нас это часто, у мужиков…

– Каким же образом?

– А различным образом, смотря по тому, к чему кто более наклонен. Бабы преимущественно посвящают себя богу…

– И эти старухи тоже?

– Тоже-с. И давно бы пора. Это значительно упрощает решение вопроса. Конечно, они обидели у меня старика, представителя власти, а стало быть, некоторым образом и меня в лице его; но что же взять с двух старых, закоснелых девок? Бог с ними!..

– Я слышал, что старшина просит у вас отставки, – сказал Петр Петрович.

– Да, он говорил; но я ему сказал, чтоб он об этом и заикаться не смел…

– Напрасно. Я с своей стороны хотел просить вас уважить его просьбу.

Исправник несколько удивленно посмотрел на Петра Петровича.

– Прошу извинить, достоуважаемый Петр Петрович, никак не могу. Если б даже я сам хотел этого, не могу-с… потому что я – раб иных, высших соображений… Этот старшина – единственный в своем роде. Он умел привести в гармоническое слияние интересы управляемых и управителей… Это, батюшка, идеал! И чтоб я мог с ним расстаться!..

– Но вы забываете его самого. Каково-то ему самому достается это гармоническое слияние?

– Ну, это – другой вопрос… Служба – долг, уважаемый Петр Петрович! Мы все служим-с, все несем на алтарь-с… Про себя уже я не говорю, но вот представитель выборного начала… Вот Никандр Ульяныч… Спросите его: каково ему достается выборная служба? Обязанность пред обществом – это великая и трудная обязанность!.. Но зато и высокая! Не правда ли? – с улыбкой спросил исправник Никашу.

Никаша, очень плохо вникавший в разговор, выпучил на исправника глаза, крякнул и обвел всех блаженной улыбкой.

– Нет-с, и не просите, – решительно заявил исправник, – пока я здесь, Филипп Семенов будет старшиной, даже если б пришлось коснуться и выборных начал… Ввиду несомненной пользы, это должно быть допустимо… Но, конечно, без злоупотреблений!..

– А слышали вы новость? – сказала Лизавета Николаевна. – Папа-крестный стал приятелем доктора Башкирова! Недавно он навестил его в карете… парадным образом, с камердинером… И ни к кому больше не заехал, даже к нам.

Исправник вдруг отодвинул от стола кресло и принял величественную, полуудивленную позу, но, вероятно, заметив неуместность ее в кругу близких людей, тотчас же значительно затушевал величественность выражения на своем лице, хотя и остался погруженным в серьезное размышление.

– Сестрица! – начал он несколько торжественно. – Я говорю: это не может быть более допустимо… Я уже говорил Никандру Ульянычу, как представителю сословия, я говорил: в интересах общественной пользы вы должны принять меры…

– Да что такое "это"?

– Сестрица, не волнуйтесь! Прошу и вас, уважаемый Петр Петрович! Я говорю: не может быть допустимо расхищение имущества, которое может принести богатые плоды… Замечаются такие поступки, повторение которых не может быть допущено… С одной стороны – меланхолия, мизантропия, с другой – одиночество… Какая-то женщина из низшего звания, лакей, собака, отсутствие бдительного попечения родных… Затем – огромные брошенные поля, луга, даром пропадающий божий дар, которым пользуются преступно посторонние мужики… Значит, косвенная поблажка порубкам, самовольному скашиванию лугов, за которыми никто не смотрит… и, наконец, подчинение постороннему влиянию до того, что богатые земли бросают даром в руки первых попавшихся!

– Послушайте, кузен, бог знает, что вы говорите! Вы, наконец, хотите папа-крестного совсем помешанным представить! – вскрикнула Лизавета Николаевна.

– Я этого не сказал, но тем не менее…

– И это все вывели из невинного визита его к полюбившемуся доктору?

– Гм… Я имел честь, сестрица, представить вам значительный ряд совпадений… Что же касается до господина Башкирова, то я ничего не говорю… Боже упаси, чтобы я образованного, ученого человека мог заподозрить в каких-нибудь неблаговидных намерениях! Напротив, будь здесь господин Башкиров, я готов протянуть ему обе руки! Но это, конечно, не обязывает меня сочувствовать тому направлению, в котором его влияние на его с-тво…

– Полноте, полноте! – замахала рукой Лизавета Николаевна. – Вы слишком многое во всем провидите…

– По долгу службы-с, сестрица…

– Как вы думаете об этом? – спросила Лизавета Николаевна Колосьина. – Ведь вы знаете и папу-крестного, и Башкирова?

– Н-да… отчасти… Я полагаю, что все это вполне естественно… Естественно и то, что люди, не имеющие крепких научных основ в своем мировоззрении, бросаются в мистические бредни; естественно и то, что за отсутствием у нас солидной культуры и ввиду переходного характера нашей эпохи переход собственности из слабых рук в более сильные должен быть неизбежен… Это закон Дарвина: все более слабое, дряблое вымирает, все более сильное, энергичное захватывает поле действия в свои руки… Это – закон; это вполне естественно, а значит, и справедливо…

– Я совершенно с вами согласен, что это – закон… Гм… гм… закон… как вы изволили выразиться?..

– Закон Дарвина…

– Да… да… его-с… Я теперь припомнил… Этот Дарвин – он будет германский подданный?

– Англичанин.

– Гм… да-с… Так я говорю: я с этим законом вполне согласен. Он не противоречит истинным видам и стремлениям всякого благонамеренного сына отечества. Но позвольте заметить: нет правила без исключений… Так и из этого благотворного, смею так выразиться, закона могут быть, по слабости человеческой природы, изъятия. Так, например, в данном случае этот закон подвергается искажению, ибо собственность не переходит в образованные и просвещенные руки, но подвергается расхищению. Если бы такой переход совершился в ваши руки или Петра Петровича…

– Это ничего не значит, это только переходный период, – заметил Колосьин, – с течением времени все придет в гармонию, и, конечно, собственность не минует людей, которые могут научным образом эксплуатировать ее с наибольшею пользою.

– Это так-с, так-с… Но зачем же ждать! Не обязаны ли мы способствовать немедленному насаждению культуры, не подвергая собственность длинному периоду расхищения? Я говорю: вы, сестрица, как наиближайшая наследница после его с-тва и любимая его крестница, и вы, Петр Петрович, как человек, вполне достойный, – вы нравственно обязаны… А Никандр Ульяныч, я уверен, не откажет вам в содействии, как представитель сословия…

Никаша мотнул утвердительно, с большою готовностью, головой.

– О чем вы это говорите? – испуганно спросила Лизавета Николаевна исправника, взглянув в побледневшее лицо мужа и заметив беззвучно замершие на его плотно сжатых губах какие-то звуки. В ответ на этот вопрос Морозов быстро двинул кресло и поднялся, а исправник, посмотрев на него, махнул Лизавете Николаевне рукой и тихо проговорил: "Мы после! Еще успеем! В другое время!"

Все встали из-за стола. Обед кончился.

– Ну-с, теперь курнем!.. – добродушно-весело заметил исправник Колосьину.

– Ах, Павел Александрович! Какие вы, право! – продолжал он любовно, стоя пред ним и покачиваясь слегка на ногах, – и к чему вот и вы, и Петр Петрович такие сердитые, такие угрюмые, как будто или вас кто хочет укусить, или вы кого собираетесь тяпнуть! А ведь совсем напрасно!.. Ха-ха-ха!.. Ей-богу, напрасно… Ведь ни в нас, ни в вас страшного ничего нет! Ах, голубчик! Ведь это все – только недоразумения, видимость, а в существе-то дела… Позвольте вас обнять, уважаемый Павел Александрыч!

– Вы очень любезны, – промычал конфузливо Колосьин, слабо выбиваясь из могучих объятий исправника.

– Ну, сестрица, вы нас извините с Никандром Ульянычем (Никаша еле стоял и по-прежнему бестолково ухмылялся). Мы уж к Морфею… Вы, господа, – люди молодые, вам ничего; а мы – потертые, послужившие! Нам и отдохнуть не мешает… Так ли, Никандр Ульяныч?

– Я давно готов, – выпалил неожиданно Никаша.

– Ну, так до приятнейшего свидания! Allons, aliens, allons! – запел исправник под такт австрийского марша и, подхватив под руку Никашу, повлек его с собой.

– Черт знает, что за мерзость! – выругался Петр Петрович, едва скрылись два приятеля, и тотчас же вышел в кабинет.

Лизавета Николаевна вздохнула. Колосьин сделал ей какой-то знак глазами и мотнул успокоительно головой.

* * *

В кабинете Петр Петрович уже стоял у станка, в одной жилетке. Сброшенный сюртук по-прежнему валялся на диване. Петр Петрович принялся точить, а Колосьин стал ходить из угла в угол комнаты, потрепы-вая бороду и что-то соображая.

– Вот что, – заговорил он, приостанавливаясь около Морозова, – мне нужно бы с тобой поговорить…

Морозов молчал.

– Может быть, я буду лишний? – сказал я.

– Нет, нет… Можете не беспокоиться, если желаете, – сказал мне Колосьин и опять прошел в угол.

– Ну, через полчаса я должен ехать. Мне время дорого, хоть я и очень сожалею, – сказал он, смотря на часы.

– Ну что ж! – промычал Морозов.

– Хотя я и очень сожалею, что не могу поговорить с тобой больше… Да, впрочем, что ж разговоры! Для нас достаточно двух слов, чтобы мы поняли друг друга…

– Конечно!

– Я слышал, да и сам замечаю, – начал Колосьин, ходя по комнате и опять трепля бороду, – что тебя как будто муха укусила!

– Может быть, и укусила!

– Гм… странно! Зачем ты поддаешься этому настроению? В тебе нет этого довольства, которое сопровождает прочное, крепкое убеждение, гармонию деятельности с образом мыслей…

– А в тебе есть?

– Есть… Я и хотел сказать: смотри вот на меня…

– Ну и твое счастие!

– Напрасно ты колеблешься, хмуришься… Я бы, при тех условиях, какими располагаешь ты, мог бы рай устроить для себя, и сколько из этого рая мог бы уступить другим, обществу… Ты счастливее меня. Вот хоть бы имение Дикого. Если бы мне так везло, я бы мог еще более расширить поле своей деятельности и, следовательно, еще больший процент уступить благу общества… Но я… Ты знаешь, сколько я должен был употребить труда, настойчивости, хитрости, ума, знаний, пока не приобрел опытности жить с людьми и…

– И уметь невинность соблюдать и капиталы наживать?..

– Ты смеешься?

– Нет. Ведь ты сам же сказал, что у тебя в душе гармоника.

– Ну да! Но ведь это досталось не без борьбы. А у тебя и борьбы-то никакой быть не может! У тебя все готово. Ты можешь сохраниться даже в нравственной неприкосновенности. И я не понимаю, отчего в тебе нет нравственного довольства? А в нем вся сила. Нет его – нет энергии… Вероятно, лошадь уже заложена? Как ты думаешь? – спросил Колосьин, смотря на часы.

– Наверно.

– Ну, мне пора. Я повторяю, что разговоры – это праздная потеря времени. Тем более между нами, когда мы хорошо понимаем друг друга.

– Еще бы!

– Я тебе дам категорический совет: старайся главным образом достигнуть нравственного довольства, несмотря ни на что. Если хочешь, уединись для этого, погрузись в науку (ты – математик? она очень помогает), брось политику, газеты и журналы, возьми какую-нибудь солидную книгу. Не смотри по сторонам. Вот средство, к которому я всегда прибегал, чтобы установить в себе нравственную гармонию и довольство своего личного я. И всегда результаты получались благие. При этом условии ты принесешь возможную долю блага, хоть не большую, но зато прочную и солидную; без него не сделаешь ничего положительного… Я упираю на это слово. Химера, романтизм, утопия – вот какие результаты только могут выйти при отсутствии нравственного довольства и гармонии… Для подкрепления своих слов прибавлю, кстати, что предлагаемое мною средство испытано не только мною. Оно – результат исторического опыта… Я просто задался вопросом: отчего пошляки, кулаки и прочие необразованные дельцы преуспевают в сем мире? И нашел, что этот успех лежит в их самоуверенности, доходящей у них до наглости, а эта самоуверенность возможна только при полном нравственном довольстве. Следовательно… Но вывод ясен. (Колосьин опять посмотрел на часы.) Однако прощай! Спешу… Да я, кажется, успел все высказать?

– Успел. Прощай.

– Если в чем встретишь сомнение или недоразумение, пиши мне, и я успокою тебя двумя словами… Когда буду здесь по делам, заеду сам…

– Спасибо.

– Прощайте!

Колосьин подал нам наскоро руки и, как профессор, прочитавший лекцию, не снисходя дождаться возражений и даже не помышляя, чтобы они могли быть, вышел.

Морозов принялся усиленно работать. Я посмотрел на него, подождал немного и, когда коляска Колосьина проехала мимо окон, тоже распростился.

В зале я встретил Лизавету Николаевну. Она была как-то грустно озабочена.

– Кажется, ваши надежды не оправдались? – сказал я.

– Да, должно быть, для нас все кончено, – грустно отвечала она, пожимая мне руку, – все-таки, пожалуйста, заходите чаще.

Глава восьмая
Странные люди

I

Через несколько дней я был снова у Морозовых.

Жар хотя и спадал, но было душно, откуда-то наносило гарью. Со стороны видневшегося влево села не было слышно ни звука, как будто все замерло под палящим зноем. Но вот эту беззвучную тишину нарушил враз поднявшийся на селе собачий лай. Телега с грохотом повернула к усадьбе Морозовых, поднимая за собою огромное густое облако пыли, которая и осела густым слоем на деревья палисадника. Я, сидя у открытого окна, мог очень тщательно рассмотреть подъехавших. В плохую, кажется, готовую рассыпаться в щепки при малейшем неосторожном толчке, деревенскую телегу были заложены две истомленные клячи в рваной веревочной сбруе; на пристяжной, впрочем, и ее не имелось, если не считать за таковую две в нескольких местах порванные и связанные узлами веревки, прикрепленные к какой-то рогожке, висевшей вместо хомута на лошади, и к деревянной палке, воткнутой в передок телеги вместо вальков. Лошаденки были вылинявшие, пегие, с плешинами на спине и боках, разбитые; как только подъехали они к воротам, так и остановились как вкопанные, выпучив глаза и широко расставив передние ноги, из опасения упасть. Возница был как нельзя более в pendant и к экипажу, и к коням; сидя на передке, он казался съежившимся гигантом: так чудовищно огромна была его голова; но едва он встал на свои маленькие, худые, в изорванных портах ноги, оказалось, что его огромная, вводившая издали в заблуждение голова, покрытая шапкой сбившихся в мочку седых волос, была совершенно неосновательно посажена на тонкую, худую шею и сухое, худощавое, короткое туловище. Однако же субъект, сидевший в кузове телеги, был значительно интереснее и оригинальнее и самой телеги, и коней, и даже самого возницы.

– Почтенный Харон! – кричал он вознице, еще сидя в телеге. – Изволили вы меня доставить к месту назначения?

– Да ты к кому рядился-то? – несколько недоумевая от такого вопроса, спросил возница.

– К господину Малову, моему первейшему другу…

– Ну, так, знаю, приехали. Вылезай!

Назад Дальше