* * *
Итак, пунктом его отправления в "новую жизнь" была каюта, простая барочная каюта.
Прошел десяток лет. В последний день десятого года он так резюмировал этот период:
Я погибал!
Мой злобный гений
Торжествовал…
Эти строки были произнесены им в полночь на Новый год, который он встретил – одинокий, голодный, беспомощный – в трактире "Крым" на Трубе, в Мрскве.
– Милостивый государь! – крикнул он, после долгого одиночного созерцания трактирного буйства, какой-то темной личности с подбитым глазом, в опорках и в какой-то странной кофте вместо сюртука, когда эта личность тоскливо запускала тусклые взоры за стойку, где красовался соблазнительный ряд бутылок.
– Милостивый государь, – говорил Павел, – не имеете ли вы желания поздравиться со мною с Новым годом, с новым счастьем?
– С полнейшим нашим удовольствием-с! – вспорхнула и духом и телом темная личность. – Мы готовы-с… Потому как в одиночестве, и притом без финансов… Очень лестно… Как прикажете?
– Что?
– То есть насчет поздравления?.. С каким счастием прикажете, мы так и речь произнесем…
– Не трудитесь! Мы обойдемся без тостов. Наше счастье с вами – найденный мной в кармане рубль… Выпьемте же за этот рубль, с помощью которого мы можем отравиться целым штофом проклятого зелья.
– С удовольствием-с!
– Милостивый государь, – говорил Павел, чокаясь с темною личностью, когда часы пробили, шипя, двенадцать. – Милостивый государь, я погибал… Понимаете? Но…
Мой злобный гений
Торжествовал…
Понимаете, что я хочу сказать этими словами?
– Как же-с! Понимаем-с… Тоже насчет образования можем… Ибо в обер-офицерских чинах… Но по злоумышлению от врагов… – лебезила темная личность.
– Так ты понимаешь, говоришь? – мрачно спрашивал Павел.
– Помилуйте!.. Какой угодно разговор!.. Довольно обучены… В благородных собраниях с дамами имели обращение… Сам его превосходительство…
– Зачем ты лжешь, несчастный, зачем? – еще мрачнее допрашивал темную личность Павел. – Кто тебя просит? Кто тянет из твоей души эту ложь?.. Ведь я тебя не просил лгать! Ведь я тебя не заставлял! – закричал он, поднимаясь. – За то, что я разделил с тобою последний ломоть хлеба, ты не нашел ничем лучше благодарить меня, как ложью?.. Ты говоришь, что понимаешь меня?.. Да знаешь ли ты, несчастный, что от этой лжи-то царящей я погибал и погибаю!.. Я правды искал, правды, везде – и там, вверху, и здесь – в лохмотьях отверженных и прокаженных… И ложь везде… Как злой дух преследует она меня!.. Пошел прочь от меня!.. Пошел!.. – кричал Павел, скрежеща зубами и сжимая кулаки. – Пошел!.. Я опять останусь один!..
* * *
Морозов и Миртов были товарищи детства; они были сродни по происхождению: один был сын фабричного, другой – дьячка; только Морозов учился в гимназии, а Миртов – в семинарии. Это, впрочем, не мешало им брататься.
Долго Морозов, верный данному обещанию в своем кружке, долго искал Павла и, наконец, нашел – в сырой, провонявшей табаком и водкой конуре на Грачевке. Бледен, худ, мрачен был Павел. Это было в конце 60-х годов.
– Петр! – говорил он Морозову, сидя пред ним на каком-то подобии дивана, схватив голову обеими руками. – Петр!.. Я погибаю… чувствую, что гибну совсем. Дальше невозможно жить так… Но невозможно и иначе!.. Я погибаю, потому что не могу уйти от этих отверженных и прокаженных; а быть с ними… Я не могу не пить! Нет, не могу… Я погибаю, но мой злобный гений торжествует!.. Уйти к "торжествующим" для меня немыслимо… Я там погибну, но погибну еще хуже… Проклятая дилемма!.. Где же выход?.. Дайте мне, укажите выход!.. Укажите мне спасение!.. В поисках за этим выходом мой мозг отупел, сердце чуть не надорвалось… И нет, нет спасения!..
– Павел, оно есть, – сказал Морозов.
– Есть? У кого?
– У нас…
– Это у кого же?
– У нас, у "новых людей"… Пойдем к нам – и ты будешь спасен! Ты увидишь! Согласись, Павел, что ведь, в сущности, подло пить и еще подлее, когда мы свое пьянство окрашиваем в цвет гражданской скорби!..
– О, верно, верно, трижды верно!.. Да будет проклято это зелье, эта ведьма – всероссийская сивуха!.. Если вы нашли спасение только от нее одной – я ваш, юные трезвые философы! – крикнул Павел, стремительно тиская свои ничтожные пожитки в плохой чемоданишко. – Идем к вам!.. Дальше от этого "места пуста"! Я устал здесь… Я задыхаюсь!.. Дайте мне глоток свежего воздуха!.. Может быть, у вас действительно есть "правда"!
А ровно год спустя, также накануне Нового года, Павел Миртов опять сидел в "Крыму", в грязной, вонючей комнате, тускло освещенной висевшей с потолка лампой, за столом, покрытым облитой пивом и вином скатертью. Пред ним сидел мальчишка, лет семи-восьми, в женской кацавейке, с тряпкой на шее, в валеных опорках на голых ногах, один из тех несчастных детей, которых много встречается по большим городам снующими по тротуарам, кабакам и трактирам. Пред ним лежали пироги; ребенок, ухватив один иззябшими руками, молча и смачно жевал, а его щеки лоснились от масла.
– Ешь, мальчик, ешь!.. Я опять к вам пришел… Ваша ложь прогнала было меня… Сил у меня больше не стало быть с вами, и я ушел искать спасения для себя и для вас, – говорил Павел сквозь слезы, смотря на евшего мальчика. – Бежал я от вас к тем, которые говорили, что у них есть "правда". Ну, и вот, видишь, я опять с вами… Ну, и довольно одного этого, чтобы понять, почему я… Или ты не понимаешь? Нет? – спрашивал он, гладя мальчика по голове.
Мальчик молчал, ел и боязливо взглядывал исподлобья на Павла; может быть, он боялся, чтобы тот не раздумал и не отнял у него пироги.
– Погоди, мальчик, придет время – и они придут к нам искать у нас "правды жизни", здесь… здесь!.. Ну, что, сыт? Приходи же завтра опять… У меня, мальчик, праздник: я переворот праздную!.. Да приведи ты ко мне еще таких же, как ты… Мы с вами "обстановку" разрушать начнем!.. Хватит нам!..
III
Мы и не заметили с Петром Петровичем, как проходили в саду около двух часов. Морозов увлекся, приводя мне разнообразные иллюстрации к общей идее "современного цыганства".
– Ну, теперь зайдемте-ка на ферму, – сказал Морозов, – нужно взглянуть… Потом уж и разбудим Павла, будет ему дрыхнуть.
Но едва мы повернули в боковую аллею, ведущую к ферме, как нам навстречу показались Павел и Лизавета Николаевна.
– Они уже нас предупредили! – сказал Морозов.
– Да, брат, предупредили, – отвечал Павел. – И, скажу тебе, я очень рад, что твоя супруга предупредила тебя… Сударыня! Вы не обидитесь, если я скажу такое лестное изречение: женщины обладают способностью всякую мужскую идею возвести в квадрат…
– Или, иначе сказать, всякие пустяки возвести в перл создания? – улыбнулась Лизавета Николаевна.
– Сударыня! это смотря по идее… Да, брат, – сказал Павел Морозову, – ручаюсь, что тебе никак не удалось бы рекомендоваться мне "совершенно новым человеком" так, как это сделала, за тебя твоя супруга… Может быть, ты, по свойственной человеку деликатности и смирению, кое-где умолчал бы… кое-где покраснел бы… кое-где замялся бы… Ну, а тут уж все начистоту рекомендовали… без всяких сомнений, недоумений…
– Вот это и плохо, потому что, в сущности, тут недоумений и сомнений очень много, – возразил Морозов серьезно.
– У тебя вечные сомнения! – крикнула Лизавета Николаевна. – Это уж черта твоего характера… Вот ты и переносишь свои личные недоумения на самое дело, которое…
– Которое?.. Виноват, извольте продолжать, – перебил Павел.
– Которое совершенно точно, ясно и определенно…
– Совершенно верно, сударыня… Я повторяю: мужчины никогда не обладают такою искренностью… таким, так сказать, прямолинейным отношением к делу, как женщины… Да, брат Петя, ты напрасно умаляешь значение своего дела… По-американски, черт возьми, устроено!.. Я не ожидал, что ты такой практик… Я полагал, что ты больше теоретик… И все на основании "последнего слова науки"?
– Что?
– А вот это подведение-то к одному знаменателю?.. А ловко! Я не ожидал, что "новые идеи" могут на практике давать такие блестящие результаты… А каковы рабочие?.. Мужики?.. Все кровь с молоком, здоровы… и трезвые… Вот это главное – для прямолинейности-то… Потому ведь пьяный человек, по сущности, более имеет склонность шататься семо и овамо… Какая уж тут прямолинейность!.. Ну и что ж, все это достигнуто дарвинским "подбором"?
– Ты, Павел, совсем изострился, – заметил Морозов, когда мы входили на лестницу террасы.
– Напротив… совершенно искренно говорю… Ну, скажи, пожалуйста: много ли у нас таких блестящих результатов подведения мужиков к одному знаменателю?.. Ты сам знаешь, какими слезами обливаются сельские хозяева в своих собраниях. Нет, брат, честь отдать тебе! Прямолинейно! Сам, думаю я, Угрюм-Бурчеев, незабвенной памяти, и тот бы в умиление пришел… А уже на что был практик по части подведения мужиков к одному знаменателю!.. Однако черт знает как я скоро стал ослабевать! – почти беззвучно произнес Павел и тяжело опустился на диван, когда мы вошли в гостиную.
Лицо его стало мрачно и сердито: казалось, в уме его мелькнула мысль о смерти. Морозов тоже заугрюмел; в выражении его глаз светились досада, обида и грусть.
– Павел, мы перестали понимать друг друга… Это плохо! – сказал он, не обращая внимания на последние слова Павла, когда Лизавета Николаевна вышла.
– Напрасно, мой друг, ты так думаешь!.. Значит, ты плохо усвоил себе то, что разумею я под словами "хамство идеи"… Ты думаешь, я не знаю, что тебя, как человека честной души, мучат недоумения и сомнения? Знаю, брат… Но знаю и то, что, не имея в виду ничего лучшего, ты рабски, как хамово отродье, тянешь старую канитель и не находишь сил порвать крепостные цепи, которыми приковали тебя к себе старые божки… Верно, брат, это? Верно ведь?
– Верно… Но верно и то, что не могу я идти и к вам… Если у нас хамство, как ты говоришь, то у вас…
– Свинство, хочешь ты, может быть, сказать? – перебил Павел. – Что же? Вали… не впервой… Слыхивали и такие словца… Только, брат, зачем же к нам?.. Мы к себе уж никого не зовем… Мы люди отпетые…
– Но ведь должно же быть у вас что-нибудь впереди, что вы ищете, к чему вы стремитесь…
– Есть, мой друг…
– Что же?
– Койка в университетских клиниках, – проговорил снова почти беззвучно Павел.
Морозова передернуло было от досады (он не любил непрямых ответов), но, взглянув в лицо Павла, только теперь, казалось, он понял, что тут уже с "жизнью покончен расчет" и остается одно: de mortui aut bene, aut nihil… По-видимому, это ужасно поразило его; хотя он сам говорил, что "они – обреченные", хотя он чувствовал, что "стоило только дунуть, чтобы Павел рассыпался прахом", но так ощутительно почуять близость конца, так почти воочию увидеть веяние смерти над дорогим существом, как заметил это Морозов по лицу Павла, было ему не легко. Сострадание, прощение, любовь снова, как и раньше, согнали с его лица выражение досадливой грусти.
– Покой, брат, нам нужен… Но, понимаешь, абсолютный покой… Только в абсолютном покое, в смерти, и есть абсолютная справедливость, – тихо и медленно говорил Павел. – Чувствовал ли ты когда-нибудь эту жуткую потребность покоя-смерти? Нет, ты еще не чувствовал… Для этого нужно "отжить", как мы…
– Полно, Павел, полно… Это вздор, – заговорил с участием Морозов. – Знаешь это:
Еще работы в жизни много,
Работы честной и святой!..
В особенности для вас – художников…
– Нет, брат, и нам есть конец. Чувствую, что будет… В этих терзаниях мозг отупел… нервы притупились… Чувствую, брат Петя, мысль меня оставила… Уже и самые образы в моем воображении являются туманными, без плоти и крови… Случалось ли тебе наблюдать, как умирает в чахотке смышленый в своем деле врач? А мне случалось… Жутко, брат, со стороны смотреть было, а он мне рассказывает: "Вот, – говорит, – чувствую, как уже вся внутренность, все внутренние оболочки перешли в катаральное состояние…" Потом помолчит и опять заговорит: "А вот теперь, – говорит, – чувствую, как понемногу парализуется отправление органов… кишки уже парализованы…" Опять молчание… "А вот теперь, чувствую, и почки уж… и мочевой пузырь… Скоро, брат, скоро ad patres!". Каковы тебе кажутся эти "чувствую"?.. Ну, вот и я как художник чувствую, как мысль покидает меня… Мысль… А что мы без мысли? Что? Ведь она-то и есть "божья искра", которая согревала нашу душу, поддерживала нашу энергию, укрепляла нас в страданиях и… питала наше грешное тело!.. Без мысли никто не даст нам гроша… Погибла мысль – и мы погибли от нравственного и физического голода!
Павел стал бледен, только болезненный румянец пятнами лежал на его щеках. Он провел рукою по лбу и смолк.
– А знаешь ли, что мне этот лекарь после того сказал, пред самым уж концом? – спросил Павел.
– Что?
– "А все же, – говорит, – Павлуша, мы с тобой летом еще в Эмс хватим. Что же, – говорит, – и нам можно… У меня есть кое-какие гроши… ребятишкам хотел было оставить… Только бы вот весну-то переждать!.." Ишь чего захотел – в Эмс!..
– Ну, вот видишь, – сказал Морозов, – жизнь свое возьмет!
– Да, а через полдня он умер, этот лекарь-то… И выходит:
Надежда, надежда,
Мой сладкий удел!
Куда ты, мой ангел,
Куда улетел?
А скажи, пожалуйста, говорят, где-то здесь некий лекарь (кстати уж, коли пошло на лекарей)… некий лекарь Башкиров проживает?..
– Проживает…
– Слыхал я о нем кое-что… Ты его знаешь?
– Знаю… Да ты вот что… перестал бы говорить-то много… Ляг лучше… Вот тут и подушка есть…
– Ну, ладно… Я лягу, а ты мне все же расскажи про него, что знаешь… Я буду молчать и слушать… Может быть, и засну, так уж ты извини… На меня нынче спячка иногда находит. Зловещий, бр-ат, признак.
– Будет тебе!
– А твоя супруга сюда не придет?
– А что?.. Лежи… Я предупрежу ее, не конфузься…
– То-то… А то я теперь надлежащим джентльменством не обладаю… А она все насчет "украшения жизни"… Все уговаривает, чтобы я здесь остался… "Для "высоких дум" самое, – говорит, – удобное место… Вы, – говорит, – скрасите нашу жизнь… А ведь эти подвалы, чердаки да "комнаты с небилью" – гибель для вас…" Еще бы! "Я, – говорит, – и Башкирова приглашу… А то, – говорит, – все мы врозь глядим, – вот, – говорит, – настоящего-то дела и не выходит". Славная она такая женщина, добрая… Да ведь и в Питере много было их, хороших-то женщин, а все же я утек.
– Ну, так или иначе, а я все-таки тебя не отпущу, – сказал Морозов.
– Да куда уж мне!.. Я, брат, и сам радешенек, что хоть есть приличное место для "исхода души"!.. Будет уж, помытарствовал!.. Да, ну так что же о Башкирове-то знаешь?
– Знаю я не особенно много, – сказал Морозов. – Вы, кажется, тоже интересовались им? – спросил он меня. – Так вот и кстати.
Павел вытянул вдоль дивана свои тонкие ноги, положил руки на грудь и сурово стал смотреть в потолок*.
– Я только два раза и видел его, перед тем как он поселился около нас, в избе, – начал Морозов. – …Однажды я его встретил в Москве, на студенческой квартире у одного довольно обеспеченного студента… Он только что кончил курс. Он уже и тогда поразил меня своею оригинальностью, а в особенности я был поражен тем, с каким уважением относилась молодежь к нему, к этой невзрачной, смирной, застенчивой личности… А он только и делал, что добродушно улыбался да краснел и потел… Говорить он, кажется, вовсе не умел… А между тем тут, по обыкновению, ораторствовали вдоволь, и каждый оратор в конце речи непременно обращался к нему с вопросом: "Как вы на это взглянете, Иван Терентьич?.." И все смотрели на Ивана Терентьича, пока он медленно вытягивал из-под дивана ноги и приводил в движение язык, чтобы только сказать: "Что ж! Ничаво… дело хорошее, ежели вообще-то взять…" И, изрекши это, опять усаживался в угол… К концу вечера хозяин, который, кажется, очень заискивал у Башкирова, обратился к нему опять, наверное уже с неоднократною просьбою – поселиться у него: квартира была просторная, светлая, сухая… Гости тоже присоединились к хозяину… Башкиров смутился – и не соглашался. Его допрашивали: почему? Приводили все удобства этой квартиры, сравнительно с тою конурой, в которой он жил. Башкиров наконец выпалил: "Да чаво ж я от своих хозяев уйду? К ним, окромя меня, никто не пойдет… А я все ж им малую толику в доходную статью вношу…" С тем и ушел. Начались, конечно, о нем толки; говорили о том, что он жил с какими-то малярами, которые уступали ему маленькую, сырую комнатку, брали с него пять рублей в месяц и все эти пять рублей всею артелью ежемесячно пропивали… Иные считали такой образ жизни оригинальничаньем со стороны Башкирова, но другие жарко его защищали, как может защищать юность своих любимцев.
– Только вы его и видели? – спросил я.