"Дело о наезде на человека на 706 версте" располнело на зависть другим своим соседям в синих папках; но полнота его была водяночная и кроме кончины ничего не обещала.
Последним вздохом безнадежно больного дела была последняя бумага, вшитая в папку журналистом и содержавшая прошение Хлебопчука об увольнении от службы. Изложив обычную формулу прошения об увольнении "по семейным обстоятельствам", Хлебопчук не преминул присовокупить в конце прошения [страстную мольбу и угрозу: ] следующее:
А.С. Писарева. Счастье
Посвящается дорогой А. К. Острогорской
- К Тимофеевой пришли. Кто Тимофеева? - спросила, входя в платную палату № 17, дежурная акушерка.
- Сюд[ы]а, сюд[ы]а! Мы - Тимофеевы, к нам! - ответила, приподнимая голову с подушки, крупная рыжая женщина [, широкоплечая, с большим поднимавшим одеяло животом, точно она не родила вчера, а только должна была родить двойню].
Лежавшая ближе к дверям молоденькая больная [курсистка-бестужевка], казавшаяся совсем девочкой рядом со своей соседкой, с любопытством посмотрела на дверь. Вошла старая женщина в большом платке и темном подтыканном платье; [за]а с ней [шла, отставая и оглядываясь на первую кровать и на акушерку,] маленькая закутанная девочка. Женщина остановилась в нескольких шагах от кровати; [и] глядя на больную с тем выражением, с каким смотрят на мертвого, [молча] она сморщила лицо и всхлипнула.
- Ну, здравствуй! Чего плачешь-то? Да поди поближе!
- Вот тебе булочек… - почти шепотом, сквозь слезы сказала посетительница.
[- Да куды их? Думаешь, здеся нету? "Полосатка"] Феня в розовом платье и с красным бантиком на шее, с [преобладающим у нее] выражением глупой радости на лице, принесла ширмы и закрыла от молоденькой больной соседей, а с ними и светлое окно, с видневшимся в него голубым осенним небом.
Елена Ивановна (в отделении [как-то] не знали ее фамилии, ребенок был незаконнорожденный [и отца его записали в билете для посетителей первой попавшейся фамилией Петров или Иванов]) была одна из самых симпатичных [всем] больных, что редко бывает между платными.
Она вела себя "первой ученицей", как выразился о ней молодой доктор-немец, приходивший в палату каждое утро. Это название так и осталось за ней.
Новая больная, Тимофеева, была жена портного. [; у нее были вторичные очень трудные роды, и она] Целый день до прихода мужа она рассказывала Елене Ивановне, как ей дома вступило, ["в живот - в поясницу, в живот - в поясницу",]как было трудно рожать, как один доктор не позволил ей походить, а другой позволил… [и "кабы не он - умереть бы мне и с ребеночком".] До двух часов она только и делала, что поминутно кормила свою крупную крикунью-девочку; а после двух к ней начали приходить посетители: муж, очень скромный веселый человек, [низко кланявшийся в сторону кровати Елены Ивановны,]и целая толпа родственниц в платочках, с кульками булок и винограду, боявшихся швейцара и не решавшихся садиться на венские стулья; они ходили до самого крайнего срока приема, а вечером, уже после 8 снова пришел муж "на одную минуточку" и тоже принес винограду.
К Елене Ивановне в этот день не пришел никто. И только ученицы, бывшие при ее родах, [и другие, которым о ней рассказывали,]забегали в палату № 17 и подолгу говорили с [Еленой Ивановной] ней. Они заставали ее всегда все в той же спокойной позе, с задумчивым счастливым лицом, и снова желание сказать что-нибудь ласковое, приятное больной являлось у каждой, с кем говорила Елена Ивановна.
Уже после восьми в палату вошла Поля - швейцарка, полная, важная женщина, получавшая очень много на чаи; [и, став в полуоборот к кроватям, небрежно спросила: ]- "В [17-ую] семнадцатую палату Петров звонили в телефон, - сказала она, - к кому это?"
Елена Ивановна [(] - она в это время кормила девочку [)] - вспыхнула и [слегка двинув головой к двери, точно этим движением она могла через палаты, коридоры и через весь огромный город, разделявший двух людей, говоривших по телефону, приблизиться к тому человеку,] ответила:
- Это ко мне.
- Спрашивают, как здоровье?
- Скажите, что здорова… и…
Она остановилась, посмотрев на девочку, которая, перестав сосать, вдруг полуоткрыла мутный темный глазок и сердито, точно предостерегая, взглянула на мать, - почти шепотом прибавила:
- Больше ничего.
Так прошел первый день. Сегодня солнце светило особенно радостно и празднично. Елена Ивановна лежала, повернув голову ко входной двери, и невольно слушала разговоры за ширмами.
- Дохтур, милый, говорю я ему, дозвольте мне разочек пройтиться, моченьки моей нету! Нет, говорит, нету такого правила!
- Положить бы тебя рожать, так ты бы узнал!
- Да как же можно! Ну, известно, немец, нехристианская душа. Другой пришел, старенький, тот и дозволил, дай ему бог здоровья!
[- Ишь какую принесла (в добрый час сказать, в худой промолчать) большую, белую!
- А гла́зы-то черные, в папа́ньку! У нас ведь и у мужа черные глаза, это у моей природы белые… Кушай, матушка, кушай, динечка!
О чем бы ни говорили женщины, через несколько минут разговор снова попадал на прежнюю колею, и опять жена портного подробно и с какой-то любовью описывала свои роды.]Эти разговоры не надоедали Елене Ивановне, не раздражали ее, - наоборот, ей была понятна и близка радость этой женщины; [ее негодование против доктора, ее полная жалости любовь к ребенку; ей было понятно все это не только потому, что она сама пережила нечто подобное, а еще и оттого, что] все существо ее было теперь полно какими-то новыми хорошими чувствами, [какой-то] любовью ко всем людям. И [сейчас] она думала о том, как будет она теперь жить с этими новыми прекрасными чувствами? Как сделать, чтобы огромная любовь к ребенку и еще к одному человеку не помешала ей [быть справедливой] относиться [хорошо] [любовно] справедливо ко всем другим людям? [И как согласить переполнявшую ее душу любовь и желание счастья с тем злом, которое существовало и, вероятно, будет существовать и в ней и кругом нее? В детстве она переживала такое состояние после исповеди. Да, есть зло, есть несчастные, больные, забытые люди, есть сильные и слабые,]И как же вообще быть [с этим], когда так хорошо, светло, так небесно-радостно на душе? Елена Ивановна [глубоко вздохнула и] готова была почему-то заплакать, но в это время в маленькой кроватке под белым пологом послышалось кряхтенье, и готовые навернуться слезы мгновенно исчезли [куда-то. Елена Ивановна]. Она подняла голову и чутко прислушалась - кряхтенье затихло.
- Нет, Лелик, я не могу, тут чужие! - сказал он мягко, [но решительно,] и его печальные глаза без слов попросили у нее извинения за этот отказ. - Ну, что же, как ты себя чувствуешь?
- Сережа, посмотри ее! Ма-аленькая! Посмотри, она там спит. Ах, Сережа, Сережа! Как много надо бы сказать тебе!..
Он подошел к маленькой кроватке, поднял полог и все с тем же печальным выражением долго смотрел на маленькое серьезно-спокойное личико, повязанное белым платочком и от этого казавшееся совсем стареньким. Что думал он - неизвестно! Елена Ивановна с кровати тоже смотрела на ребенка, но ее глаза сияли одной только ясной радостью. Потом он опустил полог и сел на стул около кровати. [Он сидел в позе усталого человека, подперев голову рукой.]
- Что же, Лелик, ты очень страдала?
- Представь, Сережа, не очень, - с оживлением заговорила Елена Ивановна, - я не поверила, когда все кончилось, все время можно было терпеть… И потом все это произошло так быстро!
- Да, разумеется! Рассказы об этих муках преувеличены. Нормальные женщины почти не страдают.
Елена Ивановна посмотрела на него пристальным, слегка потухшим взглядом и опустила глаза. Она много готова была перенести для ребенка и действительно ожидала худшего [чем это было на самом деле], но слова Сергея: [задели ее] почему-то не понравились ей.
Помолчали.
- Сережа, а как мы ее назовем? Что ты так смотришь на меня? [- перебила они себя.]
- Ничего.
Елена Ивановна была хороша и миловидна в эту минуту; глаза ее, щеки, рот - все горело возбуждением, [точно] какой-то внутренний огонь зажегся за этим лицом и освещал его своим светом. Но он своим мужским взглядом [видел] уже приметил ту перемену, [котор]какую налагают на женщину первые роды: [что-то] молодое, чувственно[е]-задорное исчезло с[о знакомого] ее милого лица, [и] появилось взамен этого [нечто] что-то новое, духовное, что в эту минуту красило лицо, но в то же время и старило его.
Тебя серенький волчок,
Он ухватит за бочок.
- А что же у вашей знакомой было? - спросила она.
- Рак.
- Отчего?
- От неприятности. Немцы они; ну, конечно, и приехала к ней сестра гостить из-за границы. Он это и поиграй с ней маленько, а она и увидай в замочную скважину. От этого с ней и случилось. А стали резать, и зарезали до смерти.
- Еще станете? - спросила Феня.
- Нет, видно убирай, больше не стану.
Феня унесла чайники.
- Да, дохтора хоть кого так залечат, - продолжала Тимофеева, зевая. - А вот, кажется, и простое дело от пьянства вылечить, а ведь не могут! Вот и мой-то, как я замуж за ево вышла, два года пил.
- Теперь бросил?
- Бросил. Дохтора ничего ему помочь не могли; а приехал странник один, я и стала его просить, чтобы к нам пришел, уговорил бы е[в]го. Ну, он стал говорить: нехорошо, мол, Гриша, люди вы молодые и должны вы из-за этого друг друга потерять. Стал ему писание читать, в церковь его водить почаще. Говел с ним раза четыре. Ну, потом Гриша и бросил. [Почесть семь лет жил у нас странник этот, обували мы, одевали его на свой счет.]
Тимофеева опять зевнула и продолжала рассказывать о своем первом ребенке, который умер, о мастерской мужа, о том, как вступило… Елена Ивановна закрыла глаза и тотчас же задремала. Действительность смешалась со сном. Тимофеева еще говорила, а ей отвечал Сережа.
- Тесно у нас, - говорит Тимофеева. - Тут и мастерская, тут и спальня, такое стесненье!
- Нельзя стеснять свободы, - возражает Сережа.
- Я и не буду стеснять, - говорит уже Елена Ивановна. - Но ведь она маленькая, как же ты ей объяснишь?
- Теперь поздно говорить об этом, - говорит Сережа. Елена Ивановна не видит его лица, но чувствует, какое оно должно быть недовольное в эту минуту.
- Спите? - раздается над ней молодой голос, который тотчас же покрывается тоненьким живым криком: "Ла-а! Ла-а!" Елена Ивановна просыпается всем существом, сон мгновенно отлетает. Над ней стоит стриженая молоденькая бледная девушка в белом переднике [со смешно падающими, как у мужика, волосами]. В руках у нее маленький, аккуратно сделанный сверточек, издающий крики.
- Покормите-ка своего птенца, - важно говорит барышня, встряхивая короткими прямыми волосами.
Она следит за тем, как Елена Ивановна взяла девочку, как она, волнуясь, устраивала ее у груди, пока та сердито тыкалась в мягкую грудь, сопя носиком, и когда наконец нежная щечка стала мерно вздуваться и опускаться от сосанья, а Елена Ивановна подняла на дежурную свои сияющие глаза, - та невольно спросила ее:
- Ну, что, хорошо?
- Да.
- А не скучно?
- Нет, нисколько, - почти шепотом ответила ей Елена Ивановна, кося глаза на девочку.
- А то попросили бы разрешение у доктора, я бы вам достала что-нибудь порядочное почитать - "Воскресение", например.
Елена Ивановна представила себе читанный ею роман, и он показался ей теперь таким невыносимо-трогательн[о]ым, прекрасным, что слезы сжали ей горло. Она отрицательно покачала головой [и, сдержавшись, ответила]:
- Нет, спасибо, мне право не скучно.
- Я у вас нынче дежурю. Насытится, так позвоните меня.
И дежурная вышла в коридор.
Елена Ивановна осталась одна со своим счастьем. Если бы она не стеснялась выражать свою любовь, [она бы] то глядя на пушистое маленькое личико, с волосатым лобиком и приподнятыми вверх закрытыми глазками, такое нежное, крошечное [, что казалось невероятным то, что она может каждую минуту поцеловать его], - она бы тоже, как соседка, говорила [ей]: "Голубчик мой беленький, желанная моя! Скоро домой поедем, ро́дная. Папа ванночку купит, колясочку!" Но вместо этого бесконечного ряда ласковых [имен] слов она только шепчет: "Дружочек мой…" и не может продолжать, потому что, скажи она еще одно слово - слезы хлынут у нее из глаз неудержимым потоком. Она замолкает, и только сияющие коричневые глаза говорят о всей ее любви и нежности. Елена Ивановна смотрит на плавно поднимающуюся и опускающуюся щечку, это мерное движение убаюкивает ее, и через несколько минут она дремлет, прислонясь щекой к маленькой черной головке. Одна рука ее обхватила маленькое тельце, другая лежит на одеяле. На белой подушке резко выделяются темные волнистые волосы, нежное лицо и темная тень ресниц. Лицо ее спокойно и счастливо, дыхание мерно и ровно.
Два дня тому назад без криков, почти молча она родила крошечную живую девочку. Было что-то торжественно-радостное, хорошее и достойное уважения в этих молчаливых родах; и это сознавала и акушерка, добродушная маленькая некрасивая женщина, и стоявшие полукругом молоденькие ученицы, и молодой доктор, державший больную за руку и глядевший на нее с какой-то грустной нежностью. Когда же [это молчаливое страданье окончилось] роды окончились, и раздалось сначала точно кряхтенье, а потом тоненький, но живой крик: "Ла-а! Ла-а!", и акушерка виноватым голосом сказала: "Девочка!" (она знала, что Елене Ивановне хотелось мальчика [, и было как-то совестно за эти терпеливые роды не наградить ее так, как ей хотелось]), - все придвинулись к кровати, и у всех было одно желание - сказать больной что-нибудь хорошее [и], ласковое.
- Да неужели конец? - спросила Елена Ивановна слабым радостным голосом; и выражение ее коричневых сиявших радостью глаз и всего лица с нежно разгоревшимися щеками было такое, [точно] как будто она не страдала, а пережила что-то хорошее, к чему хотела бы вернуться. - Мне было совсем не трудно!
Одна из учениц, толстенькая розовая девушка [купеческого типа] со множеством браслеток и с нарядными золотыми часиками поверх халата, не выдержала и расплакалась.
- Милая, милая вы моя, - сказала она, лаская тонкую руку Елены Ивановны.
И после родов больная слушалась доктора, не просила лечь на бок, не беспокоила дежурных звонками, на все вопросы отвечала, что ей хорошо и ничего не нужно. И то, что ей было хорошо, и она действительно не нуждалась не только в лекарствах, но вообще ни в чем [внешнем], чувствовалось без слов при одном взгляде на нее, спокойно лежавшую на спине под белым одеялом, в белой казенной слишком широкой [ей] кофточке, с вытянутыми поверх одеяла тонкими руками без колец и глубокоспокойным, задумчивым и нежным лицом.
Назавтра после родов Елены Ивановны, рано утром, когда "полосатки" еще мыли полы и в коридорах, борясь с дневным полусветом, желтовато-красными пятнами горели лампы, - по лестнице и в коридоре раздалось тяжелое топанье и затем двое огромных мужиков внесли на носилках новую больную; [за ними] потом ученица внесла ребенка. Платных рожениц не кладут по двое, и акушерка долго объясняла Елене Ивановне, что это отступление от правил были вынуждены сделать, так как мест мало, извинялась, убеждала, что лежать вдвоем еще лучше, веселее, а Елена Ивановна терпеливо слушала ее и [после каждого нового убедительного периода] повторяла, что она очень рада и что ей никто не помешает.
За ширмами прощались.
- [Да] Выписывайся поскорее! Дома-то все лучше.
- Да как же можно! Одно слово - дома! Опять и мальчишки у нас, сама знаешь, Гриша в лавку уйдет, они балуются, не работают. Беспременно проситься стану.
- Прощай, Зинушка!
- Прощай, тетушка!
Минут десять и в коридоре и в палате было тихо. Жена портного убаюкивала девочку, Елена Ивановна дремала, закрыв глаза. И вдруг среди этой тишины она уловила звуки, которые [с]охватили ее [за сердце] до боли острым, почти невыносимым чувством счастья: по длинному коридору кто-то шел мягкими медленными шагами. Елена Ивановна приподнялась на кровати, коричневые глаза ее засияли, по худому нежному лицу разлился горячий румянец.
- Палата [№ 17] номер семнадцатый? - спросил тихий голос.
- Самая последняя направо.
В комнату вошел высокий господин в черном длинном сюртуке и в pince-nez, красивый, бледный, с [о странно неподходящими для такого визита] печальными усталыми глазами.
- Сережа! - сказала Елена Ивановна задыхающимся голосом.
Она засмеялась, и в то же время глаза ее заблестели от слез[ами]. Она взяла его руку и потянула к себе доверчивым любящим движением, ожидая, что он поцелу[я]ет ее. [Гость отвел ее руку и опустился на стул.]
Елена Ивановна почувствовала значение этого взгляда.